Невыдуманная история. Лирическая повесть

РУССКИМ ЖЕНЩИНАМ ПОСВЯЩАЕТСЯ!!!

От автора

История первой любви молоденького студента-москвича, приехавшего на стройку в Смоленскую область в середине 1970-х годов, к провинциальной деревенской девушке: как у обоих всё стремительно и неожиданно произошло на танцах в клубе, красиво и возвышенно протекало, и чем в итоге закончилось.

Это можно узнать в подробностях, дочитав «Невыдуманную историю» до конца. А попутно понять, как жили, работали и само-реализовывались простые советские люди на переломе двух глобальных эпох – коммунистической и демократической

«Никуда от юности не деться,

Потому что там, в <погожий> день,

Лепестки осыпала мне в сердце

Белая тяжёлая сирень.

Потому что там, где бродят травы,

Налитою зеленью шумя,

Тихо, неумело и лукаво

Целовала девочка меня…»

                                                                                        Олег Шестинский

Глава первая

1

В стройотряд он мечтал поехать в школе ещё, будучи совсем ребёнком, когда по родным московским улицам у себя на Соколе ошалело носился и встречал в огромном количестве весною и осенью, особенно возле метро, парней и девчат в стройотрядовских зелёных куртках с эмблемами МАИ на рукавах, с названиями разных строек на спинах, – или готовившихся уезжать из Москвы, или в Москву вернувшихся. Помнится, они все героями казались ему, сорванцу, взиравшему на них завистливо и почтительно, хозяевами-творцами жизни, что и думать, прилежно учиться умели, отличниками в школе были все как один (он в этом почему-то ни сколько не сомневался), и топором после тяжёлой учёбы лихо умели махать – не хуже профессиональных плотников. И личностями превеликими они ему представлялись – не трутнями, не дармоедами, не пустозвонами. За одно то уже, что стыдились на шее отца и матери, свесив ножки, всё лето сидеть; наоборот – что пытались смолоду сами себе на хлеб заработать: построить что-то приличное, облагородить и оживить; а потом получить за добросовестный труд зарплату. Живые личные денежки, то есть, которые станут хорошим довеском к стипендии и самостоятельными их сделают по-настоящему, обуться, одеться позволят по своему выбору и вкусу, родителям в рот не смотреть, не мучить их дополнительными поборами. Самостоятельность и созидание он всегда ценил: это были первейшие и главнейшие для него с малолетства качества.

Да и родители его, сами студенты бывшие, боготворили таких молодых людей, в пример ему их неизменно ставили; и в школе про них педагоги с восторгом всегда отзывались – именно как о героях и молодцах. И по телевизору студентов-строителей в самом выгодном свете тогда ежегодно показывали – красивых, статных, мужественных как на подбор, загорелых, задорных и волевых, на Стаханова очень похожих! Показывали, как самозабвенно трудятся они всё лето, не покладая рук, на какой-нибудь всесоюзной важнейшей стройке, ощутимую пользу таким добровольным трудом государству и народу приносят; сколько за июль и август всего успевают сделать; какие немыслимые горы наворотить.

Всё это возбуждающе действовало на него, до работы и подвигов жадного, распаляло, завистью отзывалось в душе. Хотелось им подражать, пойти, когда выйдет срок, по проторенной ими дорожке: непременно в МАИ поступить, что располагался недалеко от дома, повзрослеть, поумнеть, хорошо первый курс отучиться. Весеннюю сессию успешно сдать, в студенческий строительный отряд записаться. После чего уехать вместе со всеми в деревню в июле, лопатой, мастерком там на свежем воздухе помахать два летних благодатных месяца вдалеке от столичного шума, пекла и толкотни, след свой крохотный на земле оставить, стяжать благодарную память сельчан. Ну и, конечно же, у костра посидеть вечерком, песен хороших послушать… и молока парного вволю попить, до которого он был большой охотник.

Неудивительно, что как только герой наш, Мальцев Андрей, какое-то время спустя, совершеннолетним став и школу-десятилетку закончив, переступил порог в сентябре Московского авиационного института (МАИ), в который он в августе перед этим успешно экзамены сдал, как только студенческий билет получил на руки и полноправным студентом себя почувствовал, – неудивительно, что после этого он почти сразу же про летнюю стройку стал упорно задумываться: объявления на факультете регулярно бегал читал, летних работ касавшиеся, разузнавал у старшекурсников, соседей по дому, любые про стройотряд подробности.

Под конец осеннего семестра он уже твёрдо знал, всё разведав доподлинно, что на факультете у них стройотрядов существует с десяток. Но только два коллектива – “Солнышко” и “VITA” – котируются очень высоко. Там, по рассказам студентов, и хлопцы рукастые подобрались, и заработки всегда хорошие, отменная дисциплина труда. И места работы и отдыха постоянные на протяжении последних пяти-шести лет, где их уже даже знали по именам и фамилиям, ценили, любили и ждали как родственников – и старики деревенские, и молодёжь. Поэтому-то, коли уж ехать куда-то работать летом, законный свой отдых тратить, время, – то непременно и только туда. Осенью не обидно будет за потраченные каникулы, за мозоли и пот, ибо деньги большие, в Москву привезённые, компенсируют студенту-строителю всё – все затраты физические и моральные, все издержки…

Были у них в институте ещё и отряды торговые. Записавшиеся туда студенты никуда не ездили летом, оставались в Москве: торговали минеральной водой и соками в разлив на центральных столичных улицах, пирожками, квасом, мороженым, дынями и арбузами начиная с августа. И тоже неплохо зарабатывали, по слухам: «приличные бабки на обвесе и недоливе наваривали, на пересортице», – как с гордостью любили они потом говорить, хвастаться однокурсникам. Но такие отряды Андрей не рассматривал даже: торговлю всегда презирал, равно как и самих торгашей, что в палатках и магазинах работали и дурили по-чёрному москвичей, левые рублики из них выколачивая… Да и не хотелось ему, что гораздо важней и главней, еще и летом в Москве по жаре болтаться, ежедневные родительские наставления слушать, по их жёстким указкам жить, которые ему, повзрослевшему пареньку, здорово досаждать стали. В деревню хотелось – на молоко и природу, на взрослую вольную жизнь, которая из душной и шумной Москвы чуть ли ни раем земным представлялась…

2

После Нового года, сдав первую свою в жизни сессию и отдохнув, азартно в хоккей во дворе поиграв две недели, на бал первокурсников в бывшую школу наведавшись, Андрей, придя в институт в феврале, уже вплотную стройотрядом занялся – с намерением записаться туда, войти в трудовой коллектив, поездить на субботники и воскресники, с товарищами познакомиться. И там попробовать поплотней притереться к ним, работягой себя показать, любителем-энтузиастом стройки. А попутно и атмосферу тамошнюю почувствовать, что тоже немаловажно, узнать её изнутри: подойдёт она ему, не подойдёт; примут его старожилы, не примут в свой трудовой коллектив. Дальше тянуть уже было нельзя: март надвигался стремительно, стремительно накатывала весна, за которой, как “бабка за дедкой”, маячило лето. Затянешь с записью – останешься с носом. И будешь июль и август в Москве тогда “куковать”, по двору да по подъездам дурачком слоняться с местными алкашами вместе.

В “Солнышко”, как понял он, по институту полгода перед тем побегав, попасть не представлялось возможным. Там коллектив был сложившийся, одни старшекурсники и аспиранты подобрались, которые знали чего хотели и в стройотряд ежегодно не за романтикой, а за большими деньгами ездили, “пахали” там от зари до зари все два месяца, порою прихватывали и сентябрь, когда объекты особенно ответственные и денежные попадались. И потому сопливых мальчиков-первогодков они на стройку не брали, справедливо считая их обузой себе, нахлебниками… А вот в “VITA” попасть было можно: там смена поколений произошла, были места вакантные. Потому набирался и молодняк – не много, но набирался. В объявлении, во всяком случае, что увидел Андрей в феврале возле учебной части, так прямо и было написано: «Студенческий строительный отряд “VITA” проводит собрание своих бойцов в аудитории 13-20. Явка всех обязательна. Приглашаются и новички с младших курсов, желающие записаться, ударно поработать на стройке летом, хорошо отдохнуть. Им будут предоставлены такие шансы»…

Андрей обрадовался как ребёнок, объявление то желанное прочитав, глазами его пробежав не единожды, загорелся, завёлся, в назначенное время пришёл, с собой на собрание даже товарища притащив из группы. Придя в аудиторию 13-20 загодя, сел с дружком за последний стол, из-за которого понадеялся всё получше высмотреть и понять, прочувствовать понадёжнее, всех запомнить.

Последний стол не подвёл его, и за время полуторачасового собрания он понял, из уголка своего как встревоженный сычонок на всех посматривая, что костяк ССО “VITA” составляли рабфаковцы, полтора года назад поступившие к ним в институт с дополнительного рабочего потока, к которым примкнули доверчиво с десяток тогдашних юнцов-первокурсников. Теперь они все, около двадцати человек в общей сложности, учились на втором курсе, сидели важные в стройотрядовских куртках, вальяжные, гордые как кавказцы на рынках, и взирали на пришедших на собрание первокурсников чуть-чуть свысока, придирчиво их изучали на предмет того, кого им взять в отряд, а кого и отфутболить, от кого будет польза на стройке, а кто превратится в лишнего едока, любителя лёгкой наживы. Первокурсники понимали, что решается их судьба, – потому и сидели смущённые за столами, краснели, бледнели, ёрзали под колючими взглядами – нервничали, короче. Их набралось человек пятнадцать со всего факультета. Так что конкурс предполагался большой: необходимо было себя показывать.

В назначенное время в аудиторию бодро вошли командир с мастером, стройотрядовское руководство, стали здороваться с бойцами отряда за руку, всех по очереди переписывать. Обоим было по двадцать три года уже – “старики”, “деды” для таких пацанов как Мальцев. Оба были рабфаковцы, в армии отслужившие. У командира, Толика Шитова, на рукаве красовалось уже пять нашивок по количеству проведённых на студенческих стройках лет: он ездил в отряды до армии ещё, когда в электронном техникуме учился. Да пару раз успел съездить, будучи рабфаковцем и студентом МАИ. В прошлом году – в качестве командира.

Командир с мастером переписали пришедших, всех внимательно рассмотрели, молодых пареньков – в особенности; потом рассказали подробно о ближайших для вверенного им коллектива планах: о субботниках и воскресниках, спартакиаде весенней, смотре художественной самодеятельности. Рассказывая, они выясняли бегло про скрытые способности новичков: кто из них может в спорте отряду помочь, кто – в агитбригаде. Прежних-то своих бойцов они хорошо знали, а вот молодёжь ещё предстояло узнать, в деле её проверить. Про субботники напомнили особенного строго, к первокурсникам в первую очередь обращаясь, что ходить-де на них обязательно, потому как там и будут придирчиво просматриваться кандидаты, там будет проходить основной отбор.

«Знайте и помните главное, парни, – сказали они под конец, аудиторию окинув многозначительно и молодняк держа “под прицелом”, – что мы планируют взять в отряд из новеньких человек пять всего. От силы – шесть. Большего количества бойцов нам на строительстве не потребуется. Так что не обессудьте, мужики, и за нами потом не бегайте, не нойте, не предъявляйте претензий».

На том собрание первое и закончилось…

3

Ну а потом были обещанные субботники и воскресники, почти что еженедельные, спартакиада в мае, смотр художественной самодеятельности, где первокурсники-кандидаты рвались изо всех сил, стараясь себя показать руководству в самом выгодном виде: остервенело махали граблями и мётлами на МКАДе и на Ленинградском шоссе, по институтскому стадиону носились отчаянно, песни со сцены под гитару горланили, актёрами на время став, – в общем, делали, что могли, на что только были способны. А в середине мая, перед самой сессией уже, стройотряд “VITA” собрался последний раз, и командир громогласно объявил список тех, кого они с мастером решили зачислить.

Андрей Мальцев в тот заветный список попал и после собрания долго не мог и не хотел скрывать своих бурных от произошедшего события чувств. А когда через несколько дней он ещё и куртку зелёную, новенькую с эмблемами нарукавными получил, яркими и разноцветными, да надел её прямо в аудитории, – тут уж и вовсе он готов был петь и плясать от радости и от счастья! Так потом и ходил в той куртке обклеенной по дому и институту с неделю – важничал, щеголял, козырился, тайно любовался собой: хорош, мол, чертяка! хорош! – и статен, и умён, и трудоспособен! А как ещё ему было себя вести? чего робеть? чего скромничать? – когда, во-первых, давнишняя его мечта сбылась, им так страстно со школьной скамьи лелеянная, а во-вторых, он теперь уже точно полноправным студентом стал: его куртка новенькая, стройотрядовская сама за себя говорила…

Половину мая и весь июнь он пыхтел в читалках и душных аудиториях, зачёты сдавал, экзамены, которых было не счесть и которые много сил отняли; потом, покончив с этим со всем, печать себе получив в зачётку, свидетельствовавшую о его на второй курс переводе, он несколько дней отдыхал и отсыпался дома, здоровье и нервы потраченные восстанавливал, гудевшую голову разгружал, и попутно вещи в рюкзак собирал, боясь что-нибудь упустить, без чего ему было не обойтись в деревне. А 2 июля вечером в составе ССО “VITA” он уезжал с Белорусского вокзала в Смоленск, где ему два месяца предстояло работать на стройке, показывать удаль свою – и силушку дурную, немереную.

Завалив весь перрон вещами, проходы собою загородив и сильно озлобив этим носильщиков и пассажиров, отъезжавшие из столицы студенты часа три тогда по перрону болтались без дела, дожидаясь нужного поезда. Чтобы скоротать время, пели песни студенческие под гитары, балагурили, пили пиво, вино, с Москвой прощались украдкой, некоторые – с родителями, что на вокзал их пришли проводить и до последней минуты чадушек своих удалых от себя отпускать не хотели: всё воспитывали и наставляли их, давали советы.

Потом студенты-строители с шумом в поезд полезли, который к перрону медленно подкатил, и целую ночь не спали почти. Опять балагурили, пели и пили, по вагонам друг к дружке мотались от скуки, курили в тамбуре без конца, анекдоты травили, к девушкам-проводницам прикалывались – на скорую и страстную любовь их склоняли прямо тут, в поезде, на ласки. Кому-то это даже и удалось тогда: были, были у них удальцы-молодцы такие… Утром в Смоленск приехали сонные и дурные все, охрипшие, помятые и похмельные. И прекрасный древний героический город Смоленск, представляете, остался незамеченный ими, непознанный и неоценённый… Стыдно сказать, но они даже не удосужились его на подъезде из вагонных окон повнимательнее рассмотреть: они половину своих вещей чуть было не растеряли при выходе.

Похмельных и сонных, их посадили в автобус, предварительно пересчитав, и повезли в деревню Сыр-Липки, что находилась на северо-западе от областного центра, в 25 километрах от него. В ней-то уже шесть лет и располагалась база их стройотряда, насиженное прежними студентами-москвичами место. И они, бойцы ССО “VITA”, и Мальцев Андрей в том числе, опять безнадёжно всё пропустили, все красоты и достопримечательности смоленские, леса необъятные и поля, родину Гагарина и Твардовского, – потому что спали все сном мертвеца до самого лагеря, плотно прижавшись друг к другу и не обращая внимания на жару, духоту и тряску, спали и видели сладкие сны. И только на месте они, наконец, пробудились, в сознание, в чувства пришли; только тогда древний и живописный край Смоленский по-настоящему рассмотрели и оценили; а оценив, полюбили и порадовались за себя. В том смысле, что повезло им с деревней и базой отдыха, в которой два летних месяца им предстояло жить, коротать на досуге время, от строительных дел отдыхать, отлёживаться и отсыпаться…

4

Деревня Сыр-Липки, куда ближе к полудню Мальцева с его новыми товарищами привезли, широко и привольно раскинулась по берегам крохотной и мелководной речушки Жереспея, на холмистой и лесистой местности. Во второй половине 1970-х годов она, деревня, была ещё достаточно многолюдной и бездотационной, приносила государству пусть мизерную, но пользу в виде картошки, хлеба и молока. Хотя и тогда уже ощущалось повсюду катастрофическая нехватка молодых и трудоспособных рук; мужских – в особенности. Молодые парни, уходя после школы в армию, уже не возвращались назад, по возможности зацеплялись за города, где жизнь полегче была, повольготнее и повеселее. Из-за чего многолюдное некогда сельское поселение с годами деградировало и вымирало, приходило в упадок: там процветали пьянство и пессимизм. Остававшимся под родительским кровом девчатам, кто в институты и техникумы не поступили, не умотали за счастьем в чужие края, уже было проблематично создать семью, детей нарожать на будущее, пустить корни. Одинокая старость с гарантией ожидала их, которую они все жутко боялись… Поэтому жить и работать на родине им, несчастным перезревшим девам, ни разу не тронутым мужиками, не познавшим мужиков, было одиноко, холодно и ужасно тоскливо в компании стариков, от которых не было проку. По этой причине они были рады-радёхоньки приезжавшим на лето студентам-строителям, которых весь год с нетерпением ждали, готовы были любому на шею броситься и бурный роман закрутить, пусть только и на два месяца…

В центре деревни, на крутом берегу Жереспеи, да ещё и на возвышенности находилась местная достопримечательность – бывшая усадьба помещиков Тихановских, построенная во второй четверти ХIХ века. Двухэтажный прямоугольный дом приличных размеров из красного кирпича в стиле запоздалого классицизма красовался в центре холма в зелёном обрамлении столетних клёнов и лип, вокруг которого раскинулся огромный запущенный парк с заболоченным уже и тогда, в 1970-е годы, прудом. В советское время усадьбу отдали под школу – сделали царский подарок местным детишкам. И вот в этой-то школе, точнее – в двух корпусах её деревянного общежития, база ССО “VITA” и находилась; сюда не выспавшихся московских студентов аккуратненько и доставили на автобусе 3 июля 1976 года.

Про сырлипкинскую школу коротко скажем, что была она по статусу своему семилетка и единственная на несколько деревень, потому и пристроили к ней общежитие со временем. С таким расчётом, чтобы ученикам младших классов, крохам немощным, слабым, кто непосредственно в Сыр-Липках не жил и вынужден был сюда из других мест добираться, – чтобы им каждый день по несколько километров из дома и домой не ходить, силёнки сберегать и жизни. Тут же построили для них и столовую, баньку небольшую, умывальную комнату. И школа ввиду такой заботливой перестройки уже в интернат превратилась, в котором первоклашки уютно жили с сентября по май, а летом который от санатория было не отличить: зелень кругом буйствовала как в лесу, простор, тишина идеальная царили повсюду, чистейший воздух. А всё из-за того, что не единой частной постройки поблизости не наблюдалось, не единой живой души, включая сюда и кур: для колхозников приусадебная территория была запретной зоной, куда они и сами не заходили без надобности, и скотину где не выгуливали. Поэтому московским студентам было хорошо и вольготно здесь находиться, на целебном смоленском воздухе: удобно, уютно, максимально комфортно. Кто из них мечтал в деревне на природе пожить – тот не ошибся и не разочаровался нисколько: обстановка и окрестный пейзаж были почти что курортными.

Даже и речка собственная протекала под боком – мелкая, правда, узенькая и неказистая, рядом со школой густо зарослями окружённая. Но зато очень и очень чистая – как слеза! И студенты в жаркие дни как в ванной в ней мылись: кто – полусидя, кто – полулёжа… Долго вот только лежать в той речушке было нельзя: вода в ней была как в колодце глубоком холодная, быстро сводила ноги и руки. От этого реально было и заболеть…

5

Приехав на место к двенадцати, опомнившись и протрезвев, вещи из автобуса вытащив, студенты-строители по двум корпусам общежития разбрелись – койки понравившиеся занимать, заправлять их простынями и наволочками, в одежду казённую переодеваться, а свою – в рюкзаки убирать. После чего все дружно двинулись воду из школьной колонки таскать на кухню и в умывальники… Потом у них в лагере был лёгкий обед в интернатовской столовой, наскоро студентками-поварихами приготовленный, потом – собрание организационное, где командир им план работы обрисовал, рассказал про распорядок и дисциплину. И только после этого измученные долгой дорогой парни получили себе свободу на весь оставшийся день: могли по окрестным полям походить и лесам, с деревней поближе познакомиться. А кто тут был уже в прошлый год, кому это было не интересно, не важно, – те на койки застланные завалились: книжки, газеты взялись от нечего делать читать или просто лежать отдыхать, к клубу, танцам готовиться, силы копить на вечер…

Деревня Сыр-Липки большая была по размерам, больше похожая на село. Селом она и была когда-то, повторим, покуда не выродилась с годами, не растеряла мощь и удаль свою. Были здесь клуб, магазин, была почта. Пилорама собственная имелась, мастерские тракторные, новая кузня. Высоченный элеватор гордо на окраине красовался, зернохранилище, ток. За элеватором рядами длинными шли сырлипкинские коровники.

Но, главное, было в деревне много девушек молодых – и местных, проживавших на постоянной основе, работавших на селе, и временных, кто у родителей или родственников целое лето гостили, проводили студенческие каникулы. Москвичи это сразу отметили, ещё когда по центральной улице проезжали: за каждым плетнём, каждым сараем, каждой калиткой и дверью мелькали прелестные глазки, за долгожданным автобусом следившие пристально, страстно, зрачками огненными прожигавшие мутные стёкла насквозь, так что у пассажиров столичных, кто успел пробудиться и прислониться к окну, густые мурашки пробегали по коже от стихийно-нахлынувших чувств, сладко сосало под ложечкой в предвкушении чего-то сладкого и чрезвычайного…

Студенты-рабфаковцы и третьекурсники, командиром отпущенные до утра, по приезду дружно спать улеглись – добирать, что упустили за ночь, когда кутили в поезде. Проснувшись же, когда солнце уже клонилось к закату, и наскоро опять перекусив, взбодрив себя крепким чаем в столовой, они толпой побежали в клуб, хорошо им по прошлому году известный, – чтобы первый танцевальный вечер в клубе незамедлительно организовать, зазнобушек прошлогодних встретить, с новыми знакомство свести и закрутить шуры-муры. Дело это известное и понятное, и для неженатых парней извинительное – такая к клубам и танцам, и молоденьким девушкам тяга: всё это жизнью именно и зовётся. На этом мир и покой человеческий держится и стоит, и будет стоять долго.

Герой же наш, Мальцев Андрей, валяться на койке не стал, даже и не присел на неё, качество пружин не испробовал: не для того он в деревню ехал, чтобы бока отлёживать. После обеда он сразу же на конюшню отправился с вьетнамцем Чунгом, про которую тот ему по дороге рассказывал: что, дескать, много там лошадей, и есть среди них и породистые; что здешний конюх-пастух, зовут которого дядя Ваня, мужик хороший, простой и совсем не жадный; и что ежели с ним познакомиться и подружиться – можно будет по субботам у него запросто лошадей приходить и брать, и сколько хочешь потом верхом кататься.

Для Андрея тот рассказ дорожный прямо-таки бальзамом на душу стал – потому как к лошадям он тягу имел великую с малолетства, к лошадям и деревне, которую видел только в кино, и поэтому сильно идеализировал. Насмотрится фильмов, бывало, про “райскую” колхозную жизнь: “Юркины рассветы” какие-нибудь или “Русское поле”, – как всё у них там хорошо и осмысленно протекало, неспешно, несуетно, незлобиво; как жили люди, колхозники местные, дружно и счастливо, пахали поля без-крайние, сажали хлеб, пасли скот сообща и по очереди; как кормили потом тем хлебом и молоком горожан-дармоедов. И ему и радостно делалось от такой кинематографической красоты, и ужасно грустно одновременно, порою и стыдно даже. Он, дурачок наивный, после каждого такого просмотра себя уже в неоплатном долгу перед крестьянами начинал считать за их продукты питания, коренной горожанин, москвич, считал себя полностью от них зависимым – и потому ущербным, убогим, пустым, чуть ли ни паразитом. Он и работать-то поехал в деревню из-за того, может быть, сам того не осознавая, чтобы крестьянином на время стать, подспудно жившее в нём чувство вины перед деревенскими мужиками и бабами сгладить. И к цивилизации их диковинной прикоснуться, естественно, посмотреть – какая она изнутри; порядок, настрой, красоту её самому ощутить, и оценить по достоинству. А заодно и понять – какая она есть “на вкус”, их сермяжная правда-матка.

А ещё он частенько мечтал с малых лет верхом на лошадях покататься, которых почему-то страстно любил, непонятно – почему даже, которые казались ему из Москвы самыми умными и преданными человеку животными… Наверное, фильмы были, опять-таки, виноваты, в которых прославлялись деревня, колхоз, и которые он дома запоем смотрел вечерами: как конопатые деревенские парни там в ночное без родителей ездили, пасли лошадей табуны, скакали на них, посвистывая, по изумрудным колхозным полям, грудью рассекая ветер, ни страха не ведая, ни усталости. Вот и хотелось ему самому – до одури, до боли мечталось! – в ночное с теми парнями когда-нибудь съездить, на лошадь молодую лихо, по-кавалеристски вскочить и также удало и отчаянно на ней во всю прыть промчаться, подставляя свистящему в ушах ветру горячее лицо и грудь, неописуемое блаженство от скачки той удалой испытывая!… А как хорошо, как соблазнительно Лермонтов про лошадей писал, про Карагёза того же; с какой любовью и нежностью про них неизменно рассказывал в своих повестях и романах Шолохов! А ведь это были любимые писатели у Андрея, безоговорочные властители его школьных и студенческих дум. Вот он и потащил дружка своего нового Чунга сразу же на конюшню, которую тот ему из окна автобуса показал, когда они, полусонные, проезжали мимо.

Конюх деревенский на рабочем месте присутствовал к радости Мальцева. Был, по-обыкновению, здорово пьяненький после обеда и спьяну приехавшим москвичам много чего интересного наобещал. Заявил с пьяных глаз, бродяга, что, мол, приходите, парни, в любое время, берите лошадь любую, какая больше приглянется, седёлку, узду, подпругу – и катайтесь потом сколько хотите, пока ягодицы молочные в кровь не собьёте, пока у вас в глазах не зарябит и спина не заноет от тряски… Довольные москвичи поверили, возрадовались и ушли, дяде Ване крепко руку пожав напоследок, и, добрым словом его меж собой поминая, по окрестным полям слоняться направились, деревню изучать и исследовать, пока было время до ужина и пока ещё не стемнело совсем…

6

Вьетнамец Чунг, что провожатым у Андрея сделался и, одновременно, его новым товарищем, был бойцом-третьекурсником и приехал работать на стройку уже второй раз, был хорошим покладистым парнем, трудолюбивым, выносливым, дисциплинированным. Но, однако, дружбы себе прошлым летом ни с кем не завёл – толи из-за национальности азиатской, толи из-за корявого языка: по-русски-то он плохо совсем говорил и понимал русских плохо. Ему, как долдону, как чурбану, нужно было по нескольку раз свой вопрос или обращение повторять, потом его терпеливо выслушивать, всю его абракадабру словесную, трудно-переводимую. А делать этого, как ни крути, хотелось не всем, а если начистоту – никому. Вот он бобылём-отшельником и прожил весь прошлый в отряде срок, несчастным юродивым одиночкой. Работал молча всё лето как заведённый робот, да на койке вечерами лежал, ни с кем почти не разговаривая, не общаясь. Только газеты читал вьетнамские, книги, да регулярно ещё по субботам к каким-то местным знакомым бегал в гости, у которых пропадал до ночи, которые его кормили и поили по какой-то странной причине, дома у себя не понятно с чего привечали.

С Андреем же он в Смоленске в автобусе рядом сел. Случайно. Они разговорились, за разговором сблизились… Поняв языковую проблему вьетнамца, Андрей не тяготился ему трудные или же незнакомые слова по складам повторять и их смысл растолковывать, не ленился вопросы или темы какие-нибудь разжёвывать по нескольку раз… И вьетнамец оценил такое благородное поведение Мальцева, откликнулся преданностью и уважением, благодарной любовью к знакомцу новому воспылал. За время езды до деревни они сдружились настолько, что решили в общежитии рядом лечь; решили и работать и отдыхать тоже вместе… Андрей не противился такому сближению, не возражал: и у него в отряде из близких никого ещё тогда не было.

Проникшийся добрым чувством к Андрею Чунг и на конюшню с ним из солидарности потащился – волю его настойчивую исполнять. Потом по окрестным полям с ним бродил очень долго, часа два или три, хотя видно было, чувствовалось по всему, что сырлипкинские красоты не сильно его, сугубого азиата, возбуждали и трогали, как не прельщала его и сама мать-Россия.

Потом они в школу вернулись, поужинали, в шахматы поиграли с часок, остались одни в пустом общежитии, по душам опять побеседовали. И Чунг дружку полушепотом всё про всех рассказал: кто тут “плохой” был, по его мнению, а кто – “хороший”; с кем можно было общаться, дружить, а с кем категорически этого делать не следовало… А в 11-ть вечера они дружно спать улеглись, про клуб и про девушек и не вспомнив даже, про танцы и страсти-мордасти, что закипели в клубе с приходом туда москвичей. Маленький и невзрачный Чунг бабником не был – как и Андрей. И это их тоже сблизило…

7

На другой день, в семь утра ровно, сладко спавших бойцов ССО “VITA” разбудил одетый уже командир, что помыться успел и побриться, одеколоном подушиться даже. Ему-то на койке валяться некогда было – он в колхозном правлении по утрам теперь всякий раз обязан был присутствовать и заседать: на время летних строительных работ его на должность начальника участка зачисляли, со всеми наличествующими обязанностями и полномочиями. Торопившийся, он построил всех перед столовой в шеренгу, пересчитал, посмеялся над некоторыми рабфаковцами-гуляками, вид которых после прошедшей без-сонной ночи особенно жалок и комичен был, шутя посоветовал им поберечься, не тратить на девок и баб силы. После чего, пожелав всем успешной работы и удачного первого дня, командир сел в подъехавшую машину и умчался на планёрку в соседнее село, осоловелым парням помахав из окна ручкой…

После его отъезда парни умываться и бриться пошли, в спецовки переодеваться бэушные, солдатские, списанные из подмосковных частей. В семь-тридцать завтракать сели. А в восемь-тридцать все опять у столовой собрались и дружно, с мастером во главе, двинулись на объект, который пока что был чистым полем, где только бытовка стояла с лопатами и топорами, а рядом козы, овцы и коровы паслись, оставляя после себя огромные дымящиеся “лепёшки”.

Поле то трудовое за деревней располагалось, возле трёх старых коровников, убогий внешний вид которых, при Сталине ещё построенных, студентов сильно тогда поразил. А уж когда на объект приехал председатель колхоза Фицюлин в сопровождении командира и на экскурсию студентов в коровники те сводил, показал им хлева изнутри, во всей их “красоте” и наготе неприкрытой, рассказал, как “живут и здравствуют” в них бурёнки с пеструхами, как болеют и околевают зимой от сквозняков и морозов, рожают теляток слабеньких, наполовину больных, которые тоже в большом количестве дохнут; в каких антисанитарных условиях, наконец, женщины-доярки трудятся, причём – за гроши, за те же сталинские трудодни по сути, на себе таскают всю жизнь бидоны тяжёлые с молоком и водой и аппараты для механической дойки, – то у студентов-строителей и вовсе дыхание перехватило от нешуточной жалости и тоски, и сердца их молодые, чувствительные, горячей кровушкою облились и умылись! Страшно им тогда за Россию-матушку стало, по-настоящему страшно! До слёз обидно и горько сделалось за несчастных русских провинциальных людей, что до сих пор ещё живут как рабы, и работают также по-скотски тяжело и безрадостно.

– Вот мы и просим вас, москвичей, молодых да красивых, да до работы жадных, слёзно просим помочь нам из этакой кабалы-нищеты выбраться! – с жаром обратился под конец экскурсии расстроенный председатель к в момент притихшим и посерьёзневшим молодым парням, на свежий воздух их выводя из полусгнивших вонючих хлевов, которые, как казалось, вот-вот должны были рухнуть у всех на глазах, с треском и грохотом обвалиться. – Постройте нам новый коровник за лето, чтобы к зиме мы коровушек смогли туда перегнать. И мы вам, родные мои! хорошие! мы вам всем мiром в ножки придём и поклонимся, всем селом. Я первый вам руки приеду пожму, поклон поясной отвешу… И деньгами вас не обидим, не бойтесь, и молоком всё лето поить до отвала станем, и телков молодых я уже приказал ежедневно для вас забивать: чтоб вы голодные тут у нас не остались, чтоб и на следующий год захотели приехать к нам. Ну а уж вы, родимые, постарайтесь, пособите убогим, поработайте добросовестно, без халтуры, как командир ваш, ваш Анатолий, мне крепко-накрепко пообещал! И мы за вас за всех тогда Бога молить ежедневно и еженощно станем! Не сомневайтесь в этом! Клянусь!…

После такого показа демонстрационного и слова напутственного, страстного, до глубины души всех присутствовавших взволновавшего, председатель уехал, увезя командира с собой. А расчувствовавшиеся студенты дружно приступили к делу: лопаты пошли доставать из бытовки, вёдра, ломы, топоры… Потом на бригады стали распределяться, носилки, лотки мастерить, размечать территорию под строительство…

8

На объекте всем распоряжался и заправлял мастер, Перепечин Володя, 23-летний светловолосый рабфаковец-третьекурсник – добрый, приветливый, смышлёный молодой человек, мозговой центр отряда. Этакий “начальник штаба”, если по-военному про него сказать, строитель-самородок каких поискать, советчик душевный, разумный, трудяга и умница, романтик с рождения и мечтатель. В плане распределения ролей в коллективе у них с командиром тандем замечательный образовался, знатный, и друг друга они понимали и дополняли так, как дополняют до целого две половинки яблока только. Или те же муж и жена, например, если оставить за скобками физиологическую подоплёку такого сравнения и на их отношения в стройотряде с деловой, практической стороны посмотреть.

Сравнение такое уже потому будет точно и правильно, что Толик Шитов по натуре прирождённым организатором был, лидером безусловным и ярко выраженным, усталости не знавшим “коренником”, агитатором-заводилою и трибуном. Он уже и в Армии лидером себя проявил, до старшины дослужился, взводом целым командовал, с офицерьём, как студентам хвастался, дружбу водил, пьянствовал с ними по праздникам, развлекался. Любил человек, одним словом, быть в большом коллективе и всегда на виду, мотаться по разным местам, с людьми ежедневно встречаться, переговоры вести; любил и умел быть в гуще важных событий, вершить большие дела, самолично делать Историю. Учился он в институте плохо, был не усидчив, не образован, разумом был не скор, если дело чистой науки и абстрактных вещей касалось. И МАИ для него, по всем признакам, лишь неким трамплином предполагался стать для будущей чиновной карьеры. К ней он и готовил себя старательно с первого учебного дня, втайне на неё настраивался, к ней несомненную склонность имел и призвание.

Володя же Перепечин, наоборот, был тихим необщительным домоседом, для которого в тишине посидеть, помечтать, о жизни бренной подумать было, наверное, всё – наипервейшее и наиважнейшее дело. Он хотя и поступил к ним в институт с рабфака, два года в Армии перед тем отслужив и почти всё там перезабыв, естественно, и по возрасту уже “старым” был, если его с такими как Мальцев желторотыми студентами сравнивать, у которых мозги работали как часы и память была почти идеальной, способности, – но учился, тем не менее, он хорошо, старательно и стабильно учился. Чем среди рабфаковцев пустоголовых особенно выделялся, за что в авторитете у них, тугодумов, ходил, блудяг и нетягов ленивых, через одного – выпивох. Андрей неизменно в читалках его встречал, когда туда иногда наведывался по необходимости. Видел, как сидел он там мышкой по вечерам, обложившись ворохом книг, очки себе на нос напялив, и что-то старательно конспектировал каллиграфическим почерком, запоминал, мечтательно думал над чем-то, усиленно пытался понять, что частенько было интересно ему просто так – не для стипендии, не для оценки. Молодого профессора напоминал он со стороны, или доцента.

Он и на стройке таким же “профессором” был: обстоятельным, вдумчивым, предельно серьёзным, всё подмечавшим до мелочей, всё помнившим, всё про каждого знавшим. Ему хоть и дали в помощь прораба старого, деревенского, деда-пенсионера по имени Митрофаныч, – но Володька к нему за советом редко когда обращался. Сам был прирождённый прораб, творец-строитель по духу… Митрофаныч с Фицюлиным только раз с ним поговорили в первых числах июля, раз всего ему объяснили дотошно, чего они от студентов хотят, чертежи ему предполагаемого коровника показали, – и этого оказалось достаточным, чтобы потом всё желаемое получить и остаться довольными стройкой. Володя тогда постоял задумчиво между ними, обоих их молча послушал с час, скорее даже из вежливости, чем для собственной пользы, что-то там про себя покумекал-подумал, выстроил общий план. Потом в сторону отошёл, с мыслями чтобы собраться… А потом те чертежи мудрёные уже один, сидя на брёвнышке, изучал и парням своим всё уже сам растолковывал; сам и территорию для строительства размечал, сам же технологию разрабатывал, сам придумывал оптимальные методы стройки, с учётом способностей и наклонностей каждого вверенного ему бойца, с учётом их индивидуальных возможностей. Прикомандированный Митрофаныч два летних месяца по объекту только гулял ходил, праздно из угла в угол шатался, грибы в лесу собирал, ягоды; и деньги от родного колхоза получал зазря: не нужен он был никому на стройке.

Строителем, повторимся, Перепечин был прирождённым, от Бога что называется. И многим профессиональным прорабам он фору бы точно дал: научил бы их, гордецов-мудрецов, как надо строить добротно и качественно, быстро и профессионально работать. Шитов за ним в этом плане как за каменной стеною был, в дела строительные почти не вмешивался. Так, приедет иногда посмотреть любопытства ради, спросит, чего не хватает, что надо достать, качество работ проверит. И опять уезжает на прикреплённом к нему ГАЗике договоры-переговоры вести, а чаще всего – с председателем колхоза водку пить на природе, закрытие нарядов обсуждать на будущее, просто лежать и трепаться. Командира своего на стройке студенты поэтому редко видели. А когда и приезжал, он одну лишь нервозность в работу вносил и суету ненужную.

Это не означает ни сколько, выделим это особо и подчеркнём, что один из них, Шитов Толик, был никчёмен и плох, и как пескарь хитромудр и пронырлив; а другой, Перепечин Володя, был очень хороший, трудолюбивый и знающий, но жизнью и судьбой обиженный молодой человек, затёртый удалым командиром своим до пустого места. Нет, оба они были хорошие, правильные и целеустремлённые ребята, работяги, труженики с малых лет, со студенческих лет – строители. Просто разными были они по характеру и темпераменту, разные занимали должности по этой причине. И были на тех должностях важны, ценны и незаменимы по-своему, как незаменимы в Армии командир и начальник штаба, повторим это: один – как вождь и оратор, как мотор клокочущий; другой же – как мозговой центр, как стратег-аналитик и тактик одновременно…

9

С командиром у Мальцева в первый рабочий год отношений не было никаких: он мало видел его, совсем почти не общался. А вот с мастером отношения сложились сразу, в Москве ещё, когда они на субботниках вместе трудились.

Тому звёзды, скорее всего, способствовали, были тому причиною и виной: Перепечин и Мальцев, как позже выяснилось, водолеями были по гороскопу, оба почти в один день родились с пятилетней разницей в возрасте. Так что звёзды их ещё при рождении сблизили, души родственные в них вложив, одинаковое мировоззрение и наклонности, мировосприятие и менталитет… Потом их сблизила стройка, работа общая, одинаковое отношение к той работе – через чур у обоих серьёзное, через чур болезненное и ответственное, – отчего их симпатии обоюдные раз от разу только усиливались и крепчали, превращались в дружбу, пусть только лишь временную – на два летних месяца всего. Ибо в институте они редко уже общались, редко виделись, учась на разных курсах и разных имея друзей…

Уже в первый рабочий день, шкуря топором сосновые доски для опалубки и носилок, старательно обчищая и выравнивая их, Андрей услышал у себя над ухом звонкий как колокольчик голос мастера:

– Андрюш, а ты до стройотряда работал где-нибудь? строил чего? Ну-у-у, там с родителями или ещё с кем?

– Нет, нигде и ни с кем, и ничего, – ответил Андрей смущённо, перед Перепечиным выпрямляясь, в глаза доверчиво глядя ему.

– Надо же! – удивился Володька. – А такое ощущение со стороны, что ты топор из рук уже лет пять как не выпускаешь: так лихо и сноровисто ты им управляешься. Я залюбовался даже, на тебя глядючи: ни движений лишних, ни брака, ни напряга как у других. Молодец! Надо тебя в бригаду к плотникам пристраивать побыстрей: там у них сейчас самая работа будет…

Так вот и стал после этого Мальцев Андрей, с лёгкой руки Перепечина, плотником в стройотряде, так с топором под мышкой всё лето и проходил. Пока его товарищи-первогодки, да даже и те, кто второй раз приехал, раствор для каменщиков месили, ямы копали фундаментные, кирпичи разгружали, цемент; а потом отмывались вечером по полчаса от раствора и от цемента… А плотники – нет, плотники аккуратные всегда ходили как женихи; холёные, важные, гордые все как один, сияющие и ухмыляющиеся. Потому что плотники – это элита стройки, рабочая аристократия, белая кость. Они чистенькие пришли на объект, чистенькие и ушли вечером, где-нибудь на крыше, на коньке целый день просидев с топором и пилою-ножовкой, с высоты своего положения царственно на всех взирая, потешаясь-посмеиваясь про себя над чумазыми каменщиками и бетонщиками, в душе их глубоко презирая. Все самые авторитетные и уважаемые люди в отряде работали плотниками, – и Мальцев попал в их число. Что было ему безусловно приятно, гордостью отозвалось в душе и тихим праздником.

Но, помимо чистоты, престижа и профессиональной гордости, ещё и потому быстрый перевод в плотники был выгоден и желателен для Андрея, что дерево он куда больше камня любил, чувствовал и понимал его как существо живое, разумное. И запросто – по строению древесины, внутреннему качеству его и исходящему от среза теплу – сосну от ёлки или ясеня отличал, берёзу от бука, клёна и дуба. Даже если и обструганы они были со всех сторон, если коры не имели в наличие…

Потом Перепечин Андрея рухнувший мост послал восстанавливать в составе плотницкой спецбригады в соседнее село Ополье, где колхозное правление располагалось. И Андрей опять там с самой лучшей стороны себя показал – думающим и рукастым, на любую работу годным, – ещё больше симпатии мастера снискав… Потом он с бригадиром плотников и сырлипкинским трактористом Михальком строевой лес валить ездил для нового коровника: стропила им тогда срочно понадобились, прогоны и перекрытия, которые колхоз за зиму подготовить так и не смог, как того обещал председатель, – жил в сосновом бору три дня в шалаше самодельном, на сосновых же ветках спал, воздухом лесным упивался, малину горстями ел, чернику и костянику. Вернулся назад счастливым и отдохнувшим, каким с курорта разве что возвращаются, – на зависть всем. И к этой халявной поездке Перепечин руку свою приложил, пусть и не без участия бригадира.

А перед поездкой, в середине июля, у них в отряде собрание в обеденный перерыв проводилось по подведению первых итогов работы. И на нём мастер в присутствии командира здорово всех ругал, не жалея матерных слов и эмоций.

«Две недели уже прошло, мужики, – рассерженно говорил он тогда, одновременно ко всем бойцам обращаясь,- а вы всё никак не раскачаетесь, всё по объекту сонные ходите, деревенских баб обсуждаете: покоя они вам не дают своими толстыми задницами и сиськами! Вы разве за этим сюда приехали?! вам местные бабы, что ли, будут за работу деньги платить – за то, что вы их по ночам добросовестно и регулярно трахаете?!… С Андрея Мальцева, вон, пример берите – молодец парень! Как волчок с утра и до вечера на объекте крутится, без дела минуты не посидит: некогда ему про разные глупости думать. Он один за вас за всех и пашет, пока вы носом клюёте ходите да лясы меж собою точите».

Можно себе представить, что думал и чувствовал Андрей после тех памятных слов, какой безграничной симпатией к мастеру своему проникся… А уж как он “крутиться” на стройке после этого стал, чтоб Перепечину, его похвалившему, во сто крат более угодить, – про то и передать невозможно! В игольное ушко готов был пролезть, наизнанку вывернуться, двойную, а то и тройную работу выполнить, пока товарищи его без-путные свои кобелиные подвиги, перекуривая, обсуждали: как лихо они похотливых местных “тёлочек” камасутрили…

И как итог и безоговорочное признание со стороны мастера его таланта строительного и надёжности, в первых числах августа Перепечин Мальцева на пилораму работать услал – одного, безнадзорного и без-контрольного. Чтобы поучили его там деревенские мужички на циркулярной пиле работать, доски для пола пилить, что было делом крайне тяжёлым и крайне опасным, делом подсудным даже, ежели про руководство студенческое говорить, про их юридическую за бойцов отряда ответственность. Студентов-строителей к электротехнике, тем более – технике режущей, категорически было нельзя допускать, категорически! К работе же на циркулярной пиле и вовсе допуск особый требовался: даже и профессиональным строителям специальные курсы необходимо было перед этим кончать, сдавать экзамены по мастерству и технике безопасности.

Мастер об этом знал, безусловно, и здорово рисковал, принимая такое ответственное решение: случись с подчинённым что, его бы в тюрьму посадили. Но обрезные доски отряду были позарез нужны: полов-то требовалось настелить сотни метров. А рабфаковцы, на которых Перепечин с Шитовым первоначально рассчитывали, работать на той пиле отказались дружно – струсили. Вот выбор тогда на Андрея и пал, которому мастер поверил.

И Андрей оказанное доверие оправдал – отчаянным был в молодые годы  парнем, что от глупости и неопытности его шло, от отсутствия рабочей практики и печального травматического опыта. Хотя поначалу визжавшей стальной пилы он как злой собаки боялся, холодным потом покрывался весь, первые доски под неё подсовывая: всё руки себе отпилить опасался, домой воротиться без рук. Ведь все работники пилорамы, как он ещё при знакомстве с ними заметил, без-палые давно ходили, светили культяпками перед людьми, заставляли людей морщиться и содрогаться от этого. У кого одного пальца не было, у кого – двух, а кто и трёх сразу когда-то лишился. И уродливые обрубки их, когда они с Мальцевым разговаривали, когда при встрече здоровались, руку ему трясли, только усиливали, только множили страх…

Но Бог уберёг его в первые дни, сопляка безусого и безголового, которому никто совершенно не помогал, не подсказывал, как и что нужно делать, к которому мужики-пило-рамщики и не подходили даже: больно им было надо за мизерную зарплату ещё и студентов глупых учить, отвечать за них перед кем-то. Их и самих никто никогда не учил деревообрабатывающим специальностям: оттого они и порезали сами себя, в инвалидов-калек превратили. И они никого учить не желали – и кто их осудит за то! Они только доски готовые ему лениво подбрасывали и говорили с ухмылкой хмельной:

– Давай, Андрюха, пили, пили, паря, лучше и больше. Ты молодой, волевой, духовитый и боевитый, – зубоскалили, – грамотный, головастый москвич. Комсомолец – к тому же: ты всё на свете осилишь. Тебе-де, как комсомольцу, должно быть всё по силам и по плечу – не то что нам, пердунам. Нам, – добавляли лукаво, по паре стаканов самогонки с утра засосав, – нам давно уже всё, Андрюх, на этом свете по х…ру! Мы тут в деревне пропащие все, с молодых лет загубленные, – и гоготать начинали дружно, довольные шуткой такой…

10

Андрей и учился – совершенно один! – быстро, надо сказать, и качественно учился. Через пару-тройку деньков он уже привык к пиле и визгу её устрашающему, худо ли, бедно ли, сжился с ней, сроднился даже, перестал трусить её, нелепых ошибок бояться. Через неделю-другую все хитрости и премудрости у пилы смекалкой собственной выведал, сам разбирать и точить её научился (и точить полотно мужики с пилорамы не очень-то и хотели: ленились, черти, водку с Андрея за это требовали), научился хорошую сталь от плохой отличать – отказывался потом от некачественной мягкой стали. Даже и своё рабочее место оборудовать догадался по всем правилам техники безопасности: мотор заземлил по совету электрика, расшатанный стол укрепил, деревянные щиты над крутящимся диском на уровне головы повесил по причине отсутствия защитных металлических кожухов. Чтобы, значит, глаза себе отлетавшими во время работы щепками не повышибать, которые летали как пули, – чем мужиков деревенских в неизменный восторг приводил, а заодно и командира с мастером. Те нарадоваться на него не могли – такого отчаянного и ловкого, такого смекалистого не по возрасту, – с каждым днём уважали и ценили его всё больше и больше.

И Андрей обоих их уважал. Перепечина Володю, в особенности. В первые дни приезда глаз с него не сводил, всё наблюдал за мастером с любопытством: как разговаривает тот с людьми, объясняет им дело новое, как в любой работе бойцам-первогодкам с душой помогает-подсказывает. Стоит, бывало, в сторонке, смотрит, как кто-то из молодых топором без-толково машет или лопатой неловко землю скоблит, подмечает все недостатки и упущения. А потом подойдёт, осторожно так тронет за руку и начнёт объяснять не спеша, как лучше топорище, черенок лопаты держать, чтобы руки и ноги себе не поранить, чтобы работа строительная в радость была – не в тягость. Как за детками малыми за всеми ходил и следил, заботился о вверенных ему пареньках всецело.

Работу дурную, ненужную, делать не заставлял: перед тем как новое что-то начать, всё тысячу раз обдумает, обойдёт и обмерит. Потом бригадиров на совет соберёт, их мнение авторитетное спросит, а бойцам пока отдыхать велит всё это время… А уж если вдруг промашка какая у него выходила или нелепица: напрасно что-то бойцы его с места на место перетаскают или выкопают не то, допустим, или столбы в коровнике не так поставят по его указанию. Стройка, она ведь стройка и есть – колготное и чрезвычайно путаное дело. Всего там не спланируешь и не предусмотришь заранее, как ни старайся и как ни крутись! – потому что проблемы разные вылезают уже по ходу работы… Так вот он, Перепечин, потом несколько дней сам не свой по объекту ходит, поедом себя ест и корит нещадно: ну, мол, я и балда, ну и дятел, до такой простоты не додумался! Мастер тоже мне называется!…

Очень он Андрею за это за всё нравился – куда больше даже, чем летун-командир. Командира-то он побаивался всё же, робел неизменно в его присутствии, нервничал, суетился излишне, – хотя Толик Шитов в общении был парень простой, с Андреем всегда дружелюбен. Но он был начальник, как ни крути, был по возрасту старше всех, жил от подчинённых отдельно в школе – в гостевом директорском домике… И поругаться он запросто мог, публично каждого отчитать, даже и домой не понравившегося бойца в два счёта отправить. И за порядком и дисциплиной в отряде всё-таки он следил, за ним было и последнее в любом важном вопросе слово… Он и у Перепечина был командир, и это накладывало на каждого свой существенный отпечаток.

К тому же, Шитов был москвичом, а Перепечин Володя – иногородним. А иногородних студентов от москвичей непреодолимый барьер всегда отделял, незримый – но очень существенный и весомый. Иногородние-то, при всём уважении к ним, были в Москве гостями, приживалами числились пять студенческих лет, этакими полу-легалами-полу-бездомниками. В общежитии обитали-ютились на временной основе, плохо и тесно там жили, чуть лучше бомжей в ночлежках, и остро ощущали всегда эту свою проклятую временность и бездомность, свой гостевой статус. С превеликим удовольствием – все! – жаждали его на постоянную московскую прописку со временем поменять, законными москвичами сделаться, полноправными столичными жителями… Поэтому-то и вести себя с хозяевами на равных они при всём желании не могли: психологически они москвичам всегда и везде проигрывали. И никакая разница в возрасте, знания и талан, никакой жизненный опыт и авторитет им здесь, увы, не помогали.

Оттого-то 18-летний москвич Мальцев, скромный боец-первогодок, мог запросто с 23-летним мастером Перепечиным на любую тему поговорить, любую обсудить проблему. Потому и чувствовал себя с ним всё лето почти что на равных…

11

Перепечин с Шитовым были первыми, но не единственными, кого близко узнал и полюбил в отряде Андрей, к кому с симпатией и глубоким почтением относился. Были у них и другие парни, Мальцеву глубоко симпатичные, которые не уступали командиру и мастеру ни по каким статьям: ни по качествам человеческим, ни по уму; ни по красоте душевной, ни по красоте телесной.

Были в ССО “VITA” два бригадира, к примеру, два Юрия: Юрка Кустов и Юрка Орлов. Первый, опять-таки, иногородний, а второй, Орлов, коренной москвич, – которых Андрей хорошо узнал и зауважал уже в процессе работы, знакомством и дружбой с которыми потом неизменно и долго гордился…

Рабфаковец Кустов, 22-летний бывший воин-десантник из Нальчика, сразу же прославился в отряде тем, что топоры и ножи кидал с любых положений, кидал точно в цель, куда ему перед тем указывали, чем поражал стройотрядовцев несказанно. И бутылки пустые он как яичную скорлупу колол, даже и из-под шампанского: горлышко у них отбивал взмахом рук, – и гвозди загибал на пальцах; и даже и скобы строительные, поднатужившись, ладонями шершавыми гнул, кольца металлические из них на потеху делал. Здоровяк был знатный: силищу имел немереную!

Но не этим, конечно же, он Мальцеву полюбился: кидания и загибания – это всё для потехи и пацанов. Полюбился он Андрею сноровкой своей фантастической и удивительной работоспособностью – качествами, которые Андрей впоследствии больше уже ни у кого не встречал, которые для него эталонными так до конца дней и остались.

До чего же рукастым был всё-таки парнем этот Юрка Кустов, до чего красивым и спорым в работе! – с ума можно было сойти, на него долго глядючи! Работал изящно всегда, работал легко, прямо как артист настоящий. Причём – везде, на любом участке и с любым инструментом. К тому же, работал быстро на удивление, и при этом достаточно качественно, так что угнаться за ним в отряде никто не мог: КПД его был всегда наивысшим.

Удивительным было и то для Мальцева, что высокая скорость работы была для него естественной и нормальной: он жилы из себя никогда не рвал, не показушничал перед командиром и тем же мастером. Работал, как правило, за исключением авральных дней, по своим обычным возможностям, в обычном ритме. Оттого и выходило всё у него так красиво и зажигательно! Он и топором махал как хороший художник кистью, и мастерком со шпателем; и кирпичи удивительно ровно, словно по линейке, клал, и штукатурил стены на загляденье качественно и скоро: его штукатурка потом никогда не отваливалась… А уж как он с бензопилою “Дружба” играючи обращался, как грациозно ею вековые сосны под корень срезал, ни страха не испытывая, ни напряжения, – про это можно б было фильмы снимать и по телевизору их потом показывать в качестве учебного пособия для лесорубов. Игрушкою детской казалась бензопила в руках Кустова, какими в детских садах карапузы играются.

 Когда Юрка работал, он всегда песни пел – дворовые или блатные, как правило, – работать мог сутками, не уставая, и при этом ещё и анекдоты напарникам или байки из армейской службы травить, до которых он был страстный охотник. Работать с ним было одно удовольствие: веселил он всех от души и сам вместе с напарниками веселился. А всё потому, что Мастером с большой буквы был: умел, человек, работая, расслабляться, кратковременный отдых себе давать, экономно расходовать силы, чего молодые бойцы-первогодки делать совсем не умели – даже и через месяц после приезда на стройку, и через два. Оттого и выматывались до предела, пытаясь угнаться за ним, еле ноги вечером волочили, валились с ног. По этому крайне важному свойству, умению расслабляться и отдыхать, Юрка в отряде тоже заметно всех обходил. И было это у него, скорее всего, врождённое…

На бригадира плотников, своего непосредственного начальника в первый месяц работы, Мальцева на стройке с неизменным восторгом смотрел. Всё удивлялся, как это ловко у него любое дело спорится – без брака, шума и суеты, без единого лишнего взмаха, движения.

Бригадир, подмечая слежку, не выдерживал жара его карих глаз, начинал хохотать раскатисто. «Ты дырку на мне прожжёшь, Андрюха! Отвороти глаза-то», – говорил ему озорно, по-отечески ласково, и Андрея за такое повышенное внимание и чувства искренние, дружелюбные, к себе приближал, с собою брал неизменно. И рухнувший мост в Ополье взял восстанавливать с одобрения мастера, о чём уже говорилось выше, где Андрей его ловкостью и разумностью удивил; и только Мальцева одного взял лес сосновый валить, жил с ним три дня в шалаше, от зори до зори работал. Сам с бензопилою ходил, на лесником отмеченных соснах надпилы делал, а Андрей у него толкачом-вальщиком был, шестом берёзовым валившиеся деревья направлял в нужную сторону – трелёвочному трактору подъезд улучшал, погрузку… Там, в лесу, он с бригадиром своим здорово сблизился: ел с ним из одного котелка, пил чай и воду из одной кружки, под одной шинелькою спал; тайны свои сокровенные ему по ночам рассказывал, его тайны внимательно слушал… А тайны душевные, по секрету кому-то доверенные, людей сближают лучше всего: это давно известно.

Приблизив к себе Андрея, по разным местам помотавшись с ним, в делах серьёзных его проверив, кабардинец-трудяга Кустов незаметно сдружился с первогодком-Мальцевым, душу родственную в нём подметив, так что к концу первого рабочего срока, несмотря на разницу в возрасте, они уже были друзья. И так и остались друзьями на все пять студенческих лет, и даже и по окончании учёбы неоднократно встречались. Часами болтали за пивом, молодость вспоминали, работу – и всё наговориться никак не могли: так им обоим приятно в компании друг с другом было.

Со временем жизнь разделила их, развела – это дело известное и понятное, хотя и прискорбное. Но память добрую в сердцах каждого она не стёрла!…

12

С другим бригадиром, Орловым, отношений у Мальцева не было никаких, или почти никаких, если сказать точнее, хотя и проработали они на стройке бок о бок целое лето, даже и жили в одной комнате. И пусть был Орлов всего-то на год старше Андрея, по возрасту – молоденьким парнем, в общем-то, – однако ж держал себя со всеми так, будто бы был в отряде самым старым, самым авторитетным и тёртым, мудрым и многоопытным.

Виной тому был его социальный статус, высокое Юркино положение в мiру – и барское воспитание, безусловно, что из того положения мощной струёй вытекало. А статус и положение определял отец, заместителем министра работавший какого-то там министерства, а до этого – дед, отец отца, что, по слухам, тоже высокие посты занимал в правительстве.

Поэтому барин Юрка, с министрами с малых лет знакомый, на коленках сидевший у них, в гости с родителями к ним регулярно ездивший, Юрка к себе в наперсники мало кого допускал: в ССО “VITA”, во всяком случае, у него товарищей близких не было, одни знакомцы… Но, не смотря ни на что – не смотря на барство его прирождённое и аристократизм, гордыню его непомерную и порою коробившее Андрея высокомерие, – парнем он был удивительным – каких поискать! – на все сто процентов оправдывавшим свою крылато-небесно-заоблачную фамилию. Был красивым и внешне и внутренне, умным, решительным, отчаянным и дерзким до глупости, на свете не боявшимся никого, на всех сверху вниз смотревшим. Как смотрят с небес голубых на людей благородные птицы орлы, которым Юрка был “не чужой”, с которыми, хочешь, не хочешь, он на века “сроднился”.

Масштаб и качество его личности поражали Мальцева, как поражали Андрея всегда величина его дарований, крепость духа и широта интересов. Ещё в Москве, не будучи бойцом стройотряда, а только-только на первый курс поступив, Андрей и тогда уже знал про Орлова, слышал про него в институтских коридорах не раз, что есть-де на их факультете студент один удалой: отчуга, герой и сорвиголова каких мало. И далеко-де за пределы МАИ молва про него разносится.

Потом, когда Андрей с ним на субботниках уже познакомился и внимательно рассмотрел, поближе паренька узнал и поблагодарил судьбу за такое знакомство, – он убедился воочию, лично, что всё оно так и есть, и слухи восторженные про Орлова не зря ураганом кружатся. И красавец он был, и удалец-молодец – из тех, с кем и жить легко, и умирать не страшно…

Про Юрку ребята из стройотряда Андрею много чего диковинного рассказали: как оказалось, у многих он был кумир. Но всё же более всего первокурсника Мальцева из услышанного поразило то, например, что ещё пару-тройку лет назад, до института то есть, был Орлов футболистом отменным, заядлым, воспитанником старой торпедовской школы, успевшим поиграть даже и за дубль своей родной команды год и звание кандидата в мастера спорта себе там получить, высокое в футболе звание. Не удивительно, что он лично знал в “Торпедо” почти всех игроков своего поколения, прославившихся затем на футбольных полях – и советских, и европейских. Но в десятом классе он выбор должен был сделать: либо в футбол продолжать играть, высот намеченных добиваться, либо с футболом “завязывать” и в институт поступать, профессию получать надёжную и серьёзную… Он подумал-подумал – и выбрал МАИ. Сам ли, или по родительскому приказу – не столь уж было и важно. Поступил легко на факультет самолёто- и вертолётостроения, как однокурсники про него говорили, что свидетельствовало о том, что и в школе он без особых проблем учился. 

Став студентом МАИ, он футбол не забыл, играл в него постоянно: и за сборную института, и у себя во дворе, играл и за ССО “VITA” неоднократно – так играл, что на его игру вдохновенную вся деревня смотреть сбегалась, все деревенские парни и девушки. Такие пируэты выделывал, шельмец, даже и на убогом деревенском газоне – фантастика! Горел во время игры, по полю факелом ярким бегал – глаза всем своею игрою слепил: футболистом был милостью Божьей. Футбол, вероятно, был его самой большой, самой главной по жизни страстью: играя, он отдыхал, от житейской хандры выздоравливал, ну и накопившееся напряжение попутно сбрасывал, гоняя по полю мяч. Мог классно бить по мячу с обеих ног, голы забивать как угодно и на любой вкус: и с лёта, и ножницами, и через себя. Мог, стоя на одном месте, по нескольку человек обводить и дурачить: дриблёр был виртуозный, отменный… Бегунком он вот только не был: бегать быстро и долго совсем не умел. Лёгкие слабые были, а может и сердце, – из-за чего, вероятно, зная за собой слабость такую, он и оставил большой футбол: понял, что многого в нём не добьётся… Но зато уж мячом он распоряжался выше всяких похвал, не хуже всегдашних кумиров своих, Стрельцова или Воронина, про филигранное мастерство которых часами мог говорить, захлёбываясь от восторга, которых боготворил безмерно и безгранично – как христиане – Иисуса Христа, мусульмане – пророка Мухаммеда, а буддисты – Будду. Андрей те рассказы Юркины, которые слышать ему довелось, потом на всю жизнь запомнил, слово в слово: такими живыми и красочными, и предельно эмоциональными они были всегда.

«Надоели вы мне со своим Пеле! Подумаешь, король футбола! – в запале кричал он однажды на собеседников, например, когда разговор в сырлипкинском общежитии про футбольных звёзд вдруг зашёл: кто из них лучше-де, а кто хуже. – Да не посади самолично придурок-Хрущёв нашего Стрельцова в тюрьму за неделю до чемпионата мира в 1958-ом году, не устрой около-футбольная мафия против Стрельцова заговор, – знали бы вы тогда про своего бразильца хвалёного! в какой бы он заднице был! Наш Эдик на таком подъёме тогда находился: по несколько мячей за игру заколачивал в чемпионате страны, на поле чудеса творил, каких никто до него и не видывал! Ему на чемпионате мира все лавры пророчили специалисты спортивные, все титулы самые громкие как самому лучшему, самому техничному игроку предрекали, все победы: приедет, думали, всех “порвёт”; не человек, говорили, машина. Про сопливого Пеле тогда и не заикался никто, его на фоне Стрельца специалисты в упор не видели… И сборная наша в 58-ом чемпионом мира стала бы – однозначно могу об этом сказать, с гарантией! Там один Стрелец всех бразильцев и немцев пораскидал бы, один! А ведь там были ещё и Воронин, и Иванов, и другие талантливые ребята: мечта была, а не сборная! Куда там было кому-то до нас! – всех бы пораскидали и заткнули за пояс!… Дельцы от футбола знали об этом, чувствовали, что всё оно так в точности и произойдёт: ведь Стрельцов с Ворониным и Ивановым тогда на футбольном поле не играли, а царствовали, как катком проходились по всем, или бульдозером. Вот и посадили их заводилу от греха подальше по откровенно надуманному обвинению: гнида-Хрущёв, сука гнилая, продажная, приказом собственным посадил; у него, м…дака, других дел и забот кроме футбола будто бы не было… Представляете, на каком уровне валили нашего Эдика! – на уровне руководителя государства: чтобы уж было наверняка, чтобы он, бедолага, от них никуда не сорвался!… А всё оттого это происходит из раза в раз, и теперь, и тогда, что никому наша сборная не нужна и даром на пьедестале почёта, никому не нужны великие русские футболисты, русские достижения и победы, самобытный русский футбол… А вы мне тут про Пеле талдычите да про Гаринчу, не зная про около-футбольную мафию ни хрена, про закулисные козни около-футбольные! Молчите лучше, не злите меня! не разевайте рты поганые!»

Умный был Юрка парень, словом, хоть и горячий, во многих делах сведущий, знакомый с изнанкой дел, с пружинами тайными и течениями. А всё оттого, что высоко летал и далеко с той своей высоты видел…

По характеру был он человеком открытым, прямым, которому чужды были всегда под’ковёрные игры и склоки. Если он тебя полюбил – хорошо: ты для него друг-приятель до гроба. Но коли ты ему насолил чем-нибудь или просто не приглянулся – всё, плохи твои дела: он со свету тебя сживёт ежедневными колкостями и насмешками.

И холуёв с дураками он терпеть не мог, угодников-карьеристов; не выносил условности всякие, трафареты, систему, что тоску на него наводили и уныние жуткое, прямо-таки бесили и изводили его. Он заболевал от дураков и систем: они, как палочки Коха, будто кровь его молодую гноили и портили… Потому-то он с вызовом дерзостным вечно и жил, этаким бунтарём-одиночкой: всё силился окружавшую его мертвечину и косность разрушить, и тем самым жизни дорогу дать, новизне, даровитости, созиданию, свету; а паразитов и хамов тупоголовых под ноль извести, что мир только гадят и портят.

Ну, извести – это ладно: быстро это не делается. А вот пристыдить-оконфузить кое-кого, чесаться, краснеть заставить – это у него получалось прекрасно: тут с ним сравниться никто не мог. От выходок его удалых людишки словно от блох порточных чесались…

Так, он был единственным бойцом в отряде, кто, например, командира по фамилии всегда звал – как человека, то есть, чем-то сильно ему досадившего. Кто мог на собрании принародно всю правду Шитову в глаза откровенно сказать, разругаться с ним вдрызг, в пух и прах, на место командира как пацана поставить – чтобы тот палку особенно-то не перегибал, высоко не заносился порою… И командир побаивался его, что было заметно со стороны и невооружённым взглядом, – потому что не мог приструнить Орлова: выгнать или рублём, как других, наказать, зарплату урезать вдвое. Знал, во-первых, что не за вознаграждение Юрка работать ездил, не только и не столько ради него, и деньги, как правило, не считал, не трясся как остальные над ними – относился к деньгам как к мусору. А работал выше всяких похвал: качественно и надёжно работал. И мог за себя постоять, во-вторых, при случае мог и рыло кое-кому начистить, имел такую возможность… Вот и терпел его командир скрепя сердце в отряде, выносил его колкости и издёвки… А куда было ему деваться-то, куда?! Терпи, казак, как в народе у нас говорят, – атаманом будешь.

И на председателя колхоза Юрка зверем кидался порой, если тот обещаний не выполнял, и на директора школы – тоже. И те сторонились и опасались его, духовитого и боевитого москвича: чувствовали за ним правду-матку и силу.

Приструнить же Орлова в принципе было нельзя. Его невозможно было заставить жить по шаблону и по уставу – как все остальные жили. Для него это было смерти сродни: делом постыдным, утомительным, скучным… И примеров тому – миллион, которые все не упомнишь и не перескажешь. Поэтому приведём здесь один, самый простой и самый что ни на есть ничтожный; но зато и самый понятный читателю, что Орлова как нельзя лучше характеризовал, натуру его бунтарскую во всей её удалой широте и наготе показывал.

Итак, чтобы выделиться из общей массы и не быть “как другие”, “как все”, он всё лето на стройке в семейных трусах как африканец ходил (бус только ему не хватало) и даже бравировал этим: а почему бы, дескать, и не походить, ежели мне того хочется и мне так удобно? Где написано, в каких указах, что в трусах-де студентам-строителям ходить нельзя? – покажите мне те указы. Хочу и хожу – и никто мне ничего не сделает.

В этих трусах разноцветных он и на почту, не стесняясь, заглядывал, и в магазин, в очереди там со всеми вместе выстаивал, лениво почёсывая свою волосатую грудь, плечи, пупок мохнатый. Чем приводил деревенских совершенно диких и неразвитых мужиков и баб, спецовками, кофтами вечно укутанных, шалями и платками, в нешуточное волнение и смущение, в великий, можно сказать, конфуз. Ибо такого крутого стриптиза они и за целую жизнь не видели, “такой порнографии” по их словам; как не видели они никогда, вероятно, и такого холёного молодецкого тела.

Мужики и бабы носом похабно хмыкали, хихикали и смущались дружно, густо краснели, дёргались и суетились в очереди, как по команде отводили на сторону глаза, до краёв заполненные, если б внимательно присмотреться, различными пикантными ассоциациями, в зависимости от фантазий. А столичному насмешливому стриптизёру всё было как с гуся, всё было в радость и в кайф: он прямо-таки расцветал оттого, что конфузил-дразнил их всех, спокойствие их нарушал природное, вековое, миропорядок…

Трусами своими семейными, в цветочек, он не только в деревне народ смущал, но и в Первопрестольной тоже, потому как даже и там один раз вздумал в них в футбол поиграть – за сборную института! Он тогда свою сумку с формой дома забыл по какой-то причине: загулял у кого-то, парень, или ещё что, – а игра была очень важная, на первенство вузов Москвы. А он в футбольной команде капитаном был как-никак со второго курса, центральным полузащитником к тому же, диспетчером. И без него студенты играть ни в какую не соглашались, на поле мальчиками для битья становиться. Им с МВТУ им.Баумана предстояло играть – серьёзной крепкой командой… Ну и стали, значит, товарищи-футболисты Орлову всем миром форму искать-собирать: футболку нашли подходящую, бутсы, трусы, носки; нашли даже щитки и гетры.

Всё это Юрка тогда на себя напялил без удовольствия, а вот трусы чужие, ношенные, наотрез одевать отказался: «я вам что, подзаборник что ли, в чужом исподнем белье ходить», – сказал зло. И вышел играть в своих – семейных – на потеху публики. «Слышь, Орё-ё-л! – кричали ему с трибуны смеющиеся однокашники, – а чего это у тебя трусы-то такие интересные – цветные и широкие как парашюты?! Чтобы быстрее бегать, что ли?! лучше играть?!» «Да нет! – орал им в ответ капитан сборной на весь стадион. – У меня просто яйца большие – как у слона: в казённые трусы не вмещаются!…»

Мальцев такой диалог собственными ушами слышал, сидевший на стадионе. Видел, как раскатисто и похабно гоготали на трибунах зрители после Юркиных слов, как густо покрывались краской стыда молоденькие студентки, пришедшие после лекций за свой институт поболеть. Покрываться-то они покрывались – но на озорника-Орлова после таких его ответов особенно долго смотрели, особенно заинтересованно и внимательно. Вероятно, всё силились рассмотреть и предугадать – правду ли он говорит? не врёт ли, мерзавец и хвастунишка, про свои мужские достоинства?…

Подобное Юркино вызывающе-дерзкое поведение в деревне особенно отчётливо проявлялось, до неприличия контрастно и ярко. Ибо деревня – это ни с чем не сравнимый мир, полный антипод городскому, где условности и шаблоны разные даже и в мелочах присутствуют, где проявления вольности и либерализма не приветствуются совсем, а инакомыслие и гордыня категорически осуждаются и подавляются. А Юрка боролся с порядками и ханжеством деревенским с первого дня, сознательно пытался внести в размеренную жизнь крестьян пофигизм столичный, разброд и сумятицу.

Его борьба героическая и упорная не на одно одеяние распространялась: не одними трусами и голым пупком он традиции местные рушил, устои незыблемые разлагал, – но и на клуб, конечно же, тоже. Там он, бузотёр прирождённый, отчаянный гордец-удалец, дебоширил и скандалил вечно, с парнями местными цапался из-за ерунды, за дураков неотёсанных считая их, в глаза им о том заявляя дерзко… Распространялась его борьба и на баню ещё, про которую надо особо сказать, не пожалеть бумаги.

Та баня, где мылись студенты, возле бывшего барского пруда стояла, родниковой водой подпитываемого, мимо которого дорога просёлочная пролегала, что соединяла деревню с коровниками. Дорога эта пустовала редко: по ней целый день доярки ходили со скотницами дуда и сюда, краснощёкие дочки их, которые машинально замедляли шаг, а то и вовсе останавливались и на баню смотрели и лыбились, похабно разинув рты, когда там столичные хлопцы парились, шумели-буйствовали вовсю. И получалось, что эта дорога злосчастная для молодых москвичей большим неудобством сразу же стала: не давала она им, распаренным, голышом на улицу выскочить и с головой окунуться в пруд, остудиться там как положено в ледяной воде, в чувства себя привести, в нормальное до-банное состояние.

Неудобство такое всё тот же Орлов ликвидировал, который париться с шиком любил – с бассейном, душем Шарко, массажем. Уже в первый свой приезд в стройотряд, в субботу первую он, перегретый в тесной парилке, деревянную дверь широко распахнул и, прокричав: «чего это я должен здесь кого-то стесняться», – голышом на улицу выскочил. Разбежался и плюхнулся в пруд, и плавал в пруду минут десять, не обращая внимания на остолбеневших баб, что, поражённые и гогочущие, на дороге тогда столпились густо. «Прыгайте ко мне, чудаки! – махал он, довольный, руками застывшим в дверях парням, с завистью за ним наблюдавшим, как он в пруду родниковом барахтается. – После парилки в пруд окунуться – святое дело! Точно вам говорю!… А бабы пусть на нас поглядят, коли им интересно! пусть полюбуются! Когда ещё они таких мужиков-то увидят? и где? Вот и доставьте им удовольствие»… Товарищи его подумали-подумали, животы свои мокрые почесали – и тоже на улицу повыскакивали нагишом, кинулись в пруд обмываться. И потом это у них уже в привычку вошло: на проходивших девок и баб они внимания уже не обращали.

Зато бабы обращали внимание на парней, да ещё как обращали! Половина из них, от холостых до замужних, прознав про такое мытьё, уже принялись по субботам в ближайших кустах как в театральных ложах места занимать – чтобы за купающимися студентами потом сидеть и подглядывать. Студенты подмечали это, слышали шёпот восторженный, тихий смех рядом с баней и прудом, – но купаний своих освежающих не прекращали; наоборот, выскакивать стали, без-стыдники-озорники, на улицу по нескольку раз – чтобы законспирированным зрительницам удовольствие по полной программе доставить…

Председатель колхоза Фицюлин говорил командиру про такой бардак и разврат, на без-платные порнофильмы больше похожий, просил по-дружески повлиять на студентов, приструнить чуток их. Но Шитов так и не смог те купания банные прекратить: сладить с бедовым Орловым он был не в силах…

13

В бригаде Орлова Мальцев не работал ни разу. Но самого бригадира любил – за прямоту, безрассудство, талант; за страстное и не меркнувшее с годами желание переделать-оздоровить мир согласно своим представлениям, стряхнуть с него мертвечину, косность, рутину и мрак, жизни дорогу расчистить, молодости и свету… А ещё за то он Орлова любил и ценил как никого другого в отряде, что, имея пятикомнатную квартиру в центре Москвы, служебную дачу в Ильинском – с бассейном, кортом, прислугой и всем остальным, что полагалось советским партийным и хозяйственным бонзам по ранжиру, – Юрка, тем не менее, рафинированным интеллигентиком-чистоплюем не стал, белоручкой или трутнем-лежебокою. Как не пополнил он собою, к чести его, и ряды советской “золотой молодёжи”, развратной, без-плодной, пустой и бездарной с рождения в основной массе своей; но при этом при всём предельно прожорливой и завистливой на удивление, похотливой, жадной и злой! Которая ради собственных удовольствий готова была на всё – на все самые утончённые подлости и пороки.

И спортом Орлов занимался серьёзно, “пахал” в нём как проклятый несколько лет; и не теннисом каким-нибудь модным, не гольфом, не шахматами и не картами, а “плебейским презренным” футболом. И дружбу с простыми парнями водил, не чинясь, футболистами бывшими по преимуществу. И каждое лето – нонсенс для его окружения – в деревню работать ездил, грязь там в месте со всеми месил, питался стряпнёй дешёвой, жил в общаге-казарме с простолюдинами. Чудно! Людей его уровня в институтах в студенческие строительные отряды никакими палками загнать было нельзя и никакими заработками. Все они, слизняки мягкотелые, в Сочах и в Пицунде лето целое грелись, а то и потеплее где и покомфортнее – в Болгарии, Греции или же Югославии, – мороженное ели там крем-брюле, “пепси” и “коку” пили, с длинноногими барышнями развлекались неделями и месяцами. Руками и задницей хватали те прелести, те соблазны, короче, что предоставляет богатому человеку цивилизация – и в ус не дули.

А Юрка – нет, Юрка был молодцом, был из другой совершенно породы – породы героев и победителей, и аскетов суровых особой закваски, какими славилась Русь во все времена, на которых одних и держалась, и держится, и, надеямся, держаться будет. И таких развлечений тлетворных, без-путных, тебя изнутри разлагающих, он инстинктивно чурался – в силу здоровья душевного своего, крепости и бодрости Духа. Не привлекали его никогда, по-видимому, ни барышни белозубые, загорелые, на всё за деньги готовые, ни праздношатающиеся трутни-юнцы, без пользы жизнь прожигающие, родительское богатство, здоровье, время. Он был на удивление цельным, чистым и волевым человеком, тружеником по натуре, работягой-строителем: строить очень любил, в деле серьёзном участвовать. И к таким же труженикам и тянулся, естественно, с ними душой отдыхал.

И личностью Юрка был превеликой – из тех, кому не требуются предводители и учителя, кто сам себя создаёт и над собой довлеет. Ещё и по этой причине, как думается, он ездил в стройотряд на всё лето, в смоленскую деревенскую глушь: проверить себя хотел, убедиться – выдержит он максимальных нагрузок, что предъявляет человеку жизнь? не скиснет ли? не сломается? не потечёт? и с позором домой не уедет ли? Мужик он, в конце концов? – или дерьмо собачье? “золотой мальчик”, живущий за родительский счёт?

Андрей это всё хорошо понимал: почему барин Юрка к ним в отряд затесался, – и очень его за такое подвижничество уважал; хотя и держался с ним один на один крайне робко и крайне сдержанно, никогда не выказывал истинных чувств к нему, даже и намёка на это не делал.

Да Юрка и не принял бы его чувств и похвал-комплиментов – посмеялся бы только, дурацкую шутку какую-нибудь отпустил, что были у него всегда наготове, – и этим и ограничился бы. Уж больно он горд был со всеми и независим: сантиментов и разговоров душещипательных не выносил, не терпел пустозвонства и заверений праздных…

14

Кустов с Орловым не завершали в отряде список хороших ребят: при желании его можно было бы и дальше продолжить. Другие просто куда помельче и пожиже были, душами прежде всего, и своими талантами и достоинствами не так сильно бросались в глаза. Ввиду чего не так крепко запомнились и полюбились.

Были и такие, конечно же, полные антиподы двух представленных бригадиров, которых Андрей прямо-таки на дух не переносил, которых, будь на то его воля, выгнал бы вон в два счёта. Такие ездили в стройотряд откровенно дурака валять, пить и гулять два месяца, деревенских доверчивых дурочек портить – и тем самым позорить великое звание студента-москвича, ко многому истинных москвичей обязывающее и призывающее. Будучи разгильдяями, пьяницами и развратниками по природе, они и работали через день, отгулы регулярно брали после ночных загулов, на стройке ходили “варёные”, квёлые, вечно сонные – никакие. Толку от них было чуть.

Но потом, когда все, измученные и выжитые до предела, уезжали домой в конце августа, они оставались в лагере с командиром: “на шабашку”, как это у них называлось, – чтобы доделывать и достраивать то – де-юре, но не де-факто, – что не успели достроить их уехавшие в Москву товарищи, честно “пахавшие” 50-т дней. Работать-то они в сентябре уже не работали по-настоящему: нормально трудиться те парни премудрые в принципе не могли, ни в отряде, ни в институте, – только водку с самогонкой пили безостановочно да по зазнобушкам бегали по ночам, да командиру одиночество скрашивали днём и вечером, развлекали его как могли анекдотами, домино и картами… Но потом, вернувшись назад в институт, получали в Москве за свою “шабашку” и клоунаду сентябрьскую по двойной цене. И, в итоге, даже и обгоняли по заработкам тех, кто работал все два месяца честно и безостановочно, и потом, как положено, двадцатого августа домой уезжал: чтобы чуть отдохнуть и прийти в себя, наконец, отлежаться и отоспаться на перинах домашних. Да и к той же учёбе хорошо подготовиться, полностью настроиться на неё, полистать книжки. И к этому они не менее ответственно и серьёзно относились все, как, впрочем, и к любой работе – умственной ли, физической ли, не важно!

Командиру в Москве говорили, конечно же, про такую порочную практику и кормушку прибыльную и халявную, что пройдох-паразитов кормила всласть, м…даков разных: и мастер, и оба бригадира ему на это жаловались. Но Шитову одному оставаться в деревне на весь сентябрь было что нож острый – и скучно, и тоскливо, и страшно. Наряды-то закрывались не быстро, не одним днём. И деньги большие колхоз выдавал не сразу, которые в Москву боязно было одному везти, за которые, элементарно, в поезде его могли и прибить лихие злобные люди.

И все об этом хорошо знали, понимающе трясли головой, соглашались невольно с доводами командирскими. Да и недоделки доделывать надо было – пусть медленно, пусть спустя рукава, пусть кое-как, – но доделывать. Наряды-то без них не закрыли бы, и вся работа двухмесячная, героическая, насмарку б тогда пошла. Это и дураку было ясно.

«Вы ж не захотели никто там со мной оставаться после двадцатого августа, – одно и то же всегда говорил в институте возмущавшимся бойцам командир. – Я бы те деньги лишние вам с удовольствием заплатил – любому бы… А вы бросили всё на произвол судьбы и умчались в Москву без оглядки, чистоплюи и гордецы. И хоть трава не расти – вам уже всё равно, всё до лампочки, вы умыли руки. А как бы я там один целый месяц куковал и выкручивался, “бабки” вам выбивал? – вы про то и знать не желаете, вам всем на то наплевать!… Ну и ладно – пусть так: я не в обиде и зла на вас не держу. Жизнь есть жизнь, и у каждого свои дела и заботы, и проблемы безотлагательные. Но и вы уж не возмущайтесь тогда, не предъявляйте несправедливых претензий, нервы мне не мотайте, не надо, парни! Оставайтесь там вместо меня, пожалуйста, – и командуйте, как хотите, и потом рассчитывайтесь по-честному с отрядом. Я только рад буду, и со стороны на вас погляжу».

И возразить ему было нечем – ни мастеру, ни бригадирам, никому. Потому что по-своему командир был прав, и правду его житейскую все видели и понимали, как бы горька она ни была.

Потому-то он всех этих деляг праздно-живущих, что хорошо умели “пенки” с чужой работы снимать, чужими достижениями питаться, чужим трудом, – потому он их весь сентябрь возле себя и держал, и платил им деньги хорошие – от безысходности. И бороться с ними, бездельниками, попыток не предпринимал, сколько б ему ни говорили, ни жаловались подчинённые.

Он был не по возрасту мудрый парень, их командир, суровую армейскую службу прошёл, до старшины там, как-никак, дослужился, что само по себе о многом уже говорило сведущим людям. Кто в Армии служил, тот знает и подтвердит, что не всякого солдата или сержанта званием таким награждают, не всякому так фартит. Только особо отличившимся и авторитетным, лидерам настоящим и безусловным, кто и у бойцов, и у командиров в чести.

Так вот, уже там, в Армии, вероятно, гвардии старшина Шитов крепко-накрепко сумел усвоить, на усы свои намотать основательно, затвердить как Строевой устав, что без социальной “гнили” и “плесени”, без прощелыг-паразитов то есть нормальному честному человеку обойтись и прожить ну никак нельзя: про это даже и мечтать нечего, душу свою тревожить. И стерильность искусственная и чистота, – она ни к счастью, ни к добру не приводит. Потому уже, что её в природе и в жизни нет. Не было никогда и не будет…

«А коли так, коли социальные паразиты существуют на свете, да ещё и в таком громадном количестве, – резонно размышлял командир на досуге, оправдывая своё поведение, – то и нельзя подчинённых от них ограждать, сажать молодняк в этакий футляр стеклянный, создавать им, зелёным юнцам, с первых рабочих дней особые тепличные условия. Не правильно будет это, не дальновидно и не умно… и очень и очень для них же самих, молодых пацанов, опасно! Привыкнут к теплице и к шоколаду – и что тогда?! Как они, сластёны мягкотелые и слюнявые, дальше-то жить станут с таким настроением и подходом?! Сожрут их в два счёта злые и алчные люди, и не подавятся, на части в первый же самостоятельный день разорвут. И мне их тогда будет жалко: локти буду кусать, что не научил их уму-разуму… Так что нет, нет и ещё раз нет: пусть лучше со студенческих лет знают, какая она есть подлая и несправедливая штука – жизнь. И пусть за неё начинают бороться уже сейчас – пусть возиться в дерьме привыкают…»

Глава вторая

1

Первый трудовой день Андрея Мальцева в стройотряде, начавшийся в девять утра, закончился в девять вечера: длился ровно двенадцать часов по времени, что было у них традицией со дня основания, которая соблюдалась строго. В течение рабочего дня у студентов-строителей был обед в два часа пополудни и коротенький полдник в шесть – с парным молоком и хлебом, – на которые ушло в общей сложности часа полтора, не более. Всё остальное время студенты работали, не покладая рук, и даже и перекуривали в работе.

До базы отдыха вечером набегавшийся и наломавшийся за день Андрей, топором от души намахавшийся, еле-еле тогда дошёл на ноющих без привычки ногах, поужинал быстро, без удовольствия, и сразу же улёгся в кровать, даже и не став перед сном умываться, зубы чистить. Когда по лагерю объявили отбой, и командир в общежитии свет рубильником выключил, он, с головой забравшись под одеяло, уже крепко спал, ничего не помня вокруг себя, не слыша…

Он бы проспал до обеда, наверное, окажись он дома, на койке родительской, – так он тогда устал. Но на другой день, когда на часах и семи ещё не было, и когда утренний сон его был особенно крепок и сладок, ему нужно было быстренько просыпаться и подниматься опять по командирской команде, торопливо спецовку на себя напяливать, обувать кирзовые сапоги. После чего, ремень на штанах затянув потуже и на ходу сон с себя ошалело стряхивая, начинать всё сначала как заведённому: умываться, завтракать торопливо, строиться, идти на объект километра два по пыльной грунтовой дороге; идти – и на ходу ранний подъём в душе проклинать и о сладком утреннем сне сожалеть-кручиниться, который так жестоко прервали, который уже не вернуть.

А там, на объекте, выслушивать мастера тупо, наряды от него получать, наставления-указки разные. И потом махать топором и лопатой до вечера под палящим июльским солнцем, строительной пылью дышать, тем же цементом. И тайно задумываться при этом, с трудом пересиливая усталость, желание выспаться и на травке зелёной, пахучей, животом вверх полежать, что, может, зря он, чудак, всё это дело затеял – со стройотрядом-то: силой его в эту грязь и глушь никто ж в Москве не тянул. Мог бы сейчас вместо этого на каком-нибудь черноморском пляже нежиться, уехав туда по путёвке, сок томатный и виноградный там пить, есть алычу и арбузы, красавицами смуглыми любоваться, которых там не счесть. А мог бы с дружками московскими, на худой конец, в Серебряном бору купаться, любимом их месте отдыха, в волейбол и футбол там с ними весь день играть, квас пить пахучий, пиво.

А он зачем-то приехал сюда, глупый, порывам юношеским поддавшись, и будет теперь возиться в этой глуши и грязи, в этом пекле строительном два месяца целых – самых лучших и длинных в году, самых для человека благостных и комфортных. И ничего совсем не увидит кроме досок, цемента, опилок, песка, кроме этого солнца нещадного, белого, от которого здесь не спрячешься никуда, которое до костей сожжёт, в мумию превратит, в бумагу. На кой ляд ему это всё?! за какой-такой надобностью?! Жизнь-то – она одна. И быстротечна к тому же. Единожды даются человеку молодость и свобода, без-ценные годы студенческие, которых назад не вернёшь, зови их потом, не зови, которые многие выпускники до старости вспоминают.

А что на пенсии, к примеру, станет вспоминать он?! Пахоту и грязь без-просветную?! Загубленные молодые годы?! Мифические коровники?! – сдались бы они ему тысячу лет… Вон ведь вокруг благодать какая! какие изумительные места и пейзажи природные! Где и когда ещё такую первозданную красоту встретишь?… И лес вон у них под боком стоит и шумит всеми своими ветвями и кронами – да ещё какой лес! Сколько в нём орехов, грибов и малины! Бабы местные и девчата вёдрами это всё мимо них таскают, мешками, плетёными корзинами целыми. Останавливаются и показывают, порою, им изумительные лесные дары, сходить советуют в один голос, чтобы потом полакомиться на досуге. А какой тут “сходить”? когда? – если у них всего один выходной был по плану в отряде: в середине августа, на день строителя, – до которого ещё надо было дожить, не помереть на стройке…

Мысли такие страшные, в голове как мухи нудно жужжавшие, отбиравшие силы поболее и повернее работы самой и в душе молодой, необстрелянной, особенно сильно гадившие, как те же коровы в хлеву, – такие мысли посещали Андрея часто в первые в деревне дни. В первые две-три недели даже, когда до конца строительства и до отъезда было далеко-далеко, почти как до старости и до пенсии. А их полупустой объект всё ещё из траншей одних состоял и досок наваленных, и целых гор мусора. И коровником, что они к осени сдать обещали, там и не пахло совсем. Какой там! Там даже и стенами-то не пахло достаточно долго, даже фундаментом.

И кирпича у них аж до середины июля не было совсем, и с цементом вечно были проблемы – всё не хватало его, – и вообще было много-много разных проблем, и больших, и маленьких, удачное разрешение которых ему, новичку на стройке, представлялось очень и очень сомнительным… И спецовка грязная осточертела быстро, в которую по утрам жутко не хотелось влезать, а постирать которую некому было; и сапоги надоели кирзовые и портянки, портившие студентам ноги, которые стали гноиться, преть от жары и болеть.

Потом к сапогам приспособились кое-как: опытный командир научил молодых бойцов за ногами своими ухаживать, – приспособились и привыкли к работе скрепя сердце, подъёмам ранним, ежедневному пеклу и грязи. Но стройка всё равно утомляла, утомляли её серые будни, в которых поэзии и романтики было мало, да и переносились они с трудом.

И такое продолжалось до последнего дня по сути – такое ежедневное утомление и напряжение, и скрытая нервозность у всех, гасившаяся усилием воли. И последующие недели от первой в психологическом плане мало чем отличались: всё также хотелось забросить всё к чёртовой матери и без оглядки умчаться домой…

2

Но, несмотря ни на что, Андрей молодчиной был – изо всех сил крепился и как мог держался, простора думам паническим не давал, не позволял им, подлым, долго в сердце своём гнездиться и ковыряться, пессимизм и панику там разводить. Желание выстоять и обещанный коровник построить было гораздо сильнее в нём пессимизма, хандры и паники; устойчивее был и страх – оказаться слабым и некудышным, к жизни, к работе неприспособленным

И Андрей с друзьями, зажав своё бунтующее естество в тиски, добровольно в робота превратившись, в живую клокочущую изнутри машину, – Андрей как проклятый всю первую неделю “пахал”, не подавал товарищам и бригадирам виду. Хотя и был бледен, угрюм, молчалив, до обеда вялый какой-то, не выспавшийся, не расторопный, Москву без конца вспоминавший во время работы, товарищей и родителей, что остались в Москве.

Ему мастер здорово тогда помогал поддержкой и словом добрым, советом. Да и бригадир плотников Кустов его хорошо опекал, когда Андрей оказался в его бригаде. И матушка ему письма почти ежедневно писала: «крепись, уговаривала, сынок, мы тебя очень и очень любим, гордимся с отцом тобой, таким самостоятельным и трудолюбивым, за тебя денно и нощно молимся». И отец тоже добавлял от себя пару слов в письме – простых и корявых часто, скупых и холодных на вид, в отличие от матушки, но крайне-важных и искренних, и духоподъёмных, главное, от всего его сердца идущих, от всей души, – которых он дома сыну не говорил никогда, которых почему-то стеснялся.

И Андрею становилось стыдно за свой пессимизм, своё ребяческое малодушие.

«Выстоять, надо непременно выстоять! к работе, стройке быстрей привыкать, быстрей становиться взрослым! – раз за разом, скрипя зубами, настойчиво внушал он себе, волю в кулак собирая. – Да – тяжело, да – муторно и очень при этом жарко! Всё оказалось сложнее гораздо и жёстче, чем представлялось в Москве: романтикой тут и не пахнет… Но обратной дороги нет: обратно мне путь заказан. Уеду – опозорюсь и перестану себя уважать. А потом и вовсе опущусь и сломаюсь – чувствую это… Поэтому надо держаться, первую, самую страшную неделю перетерпеть, как Володька Перепечин нам говорит. А там легче будет: когда мозоли все заживут и мышцы болеть перестанут… А там и суббота наступит, глядишь, – в субботу-то уж я расслаблюсь по полной программе…»

В субботу, которую он с таким нетерпением ждал вместе с другими парнями, у них в отряде по расписанию значился короткий день: до полудня они только работали. Потом студенты-строители в бане парились от души – до кровоподтёков кожных и одури, – отдыхали кто как хотел, на танцах танцевали до глубокой ночи, с девчонками миловались. А в воскресенье им командир за это выспаться всем давал – поднимал на час позже, – что существенно отражалось на самочувствии каждого вверенного ему бойца, что бойцов стройотряда лучше молока и мясных деликатесов поддерживало. Вот из-за бани, клуба и лишнего часа сна приехавшие на стройку студенты о субботе и грезили постоянно как о манне небесной или оставленной ими Москве – и молоденькие безусые москвичи, и повидавшие виды рабфаковцы. Мечтали попариться и забыться, потом поваляться на койке, вытянув ноги вперёд; потом по деревне преспокойненько походить погулять, с силами, с духом собраться…

3

Худо ли, бедно ли, превозмогая усталость критическую, всеохватную, недосыпание вперемешку с паникой и в кровавых мозолях боль, что ладони и пятки его водяными бляшками облепили, – но первой своей субботы Мальцев с трудом, но дождался и получил возможность, наконец, расслабиться и перевести дух, спину выпрямить и отдышаться. За неделю намучившийся смертельно, он инструменты в бытовку убрал по команде мастера, вернулся в лагерь и пообедал быстренько, в бане тесной помылся, которую командир перед тем протопил и которая за свою тесноту совсем ему не понравилась. И после бани он, чистенький и благоухающий, на конюшню сразу же побежал, что по соседству с их стройкой располагалась.

Дядя Ваня, единственный конюх в колхозе, в обязанности которого входило пасти-выгуливать лошадей и конюшню старую чистить, на работе перетруждался не сильно – всё больше возле приехавших москвичей отирался: «рот сидел разевал» – как про него деревенские говорили. Бывало, утречком раненько выгонит своих подопечных в поле, на скорую руку стреножив их, и прямиком на строящийся коровник мчится, просиживает там на корточках до обеда – за студентами пристально наблюдает, за их шумными трудовыми буднями, вызывавшими в нём интерес. Сам-то работать он не шибко любил – ни в колхозе, ни дома, – но за работниками, студентами теми же, как шолоховский дед Щукарь следил всегда с любопытством, с напряжённым вниманием даже. Не учил парней никогда, не подсказывал, инициативы не проявлял, а только сидел и смотрел, прищурившись, не дёргаясь и не вертясь, получая немалое удовольствие, видимо, от созерцания чужой работы…

Не воспользоваться таким подарком Андрей не мог: всю неделю желанного гостя обхаживал. «Возьми гвоздей, дядь Вань, пригодятся», – показывал он ему на только что вскрытые ящики, до верху гвоздями соткой заполненные, когда, к примеру, лотки под раствор мастерил или носилки, либо цементный сарай сколачивал, и когда никого из ребят поблизости не было. «Да на хрена они мне?» – с ухмылкою отвечал на это вечно небритый конюх. И было видно, чувствовалось по всему, что он не врёт, не кривляется, комедии не разыгрывает перед молодым москвичом, играя в этакого рубаху-парня. И гвозди ему действительно не нужны: не за наживою он на стройку припёрся, не за колхозным добром, а исключительно из-за одного интереса… «Ну тогда скобы возьми, – с другого конца пытался умаслить чумазого мужичка Мальцев. – Новые скобы-то, только вчера привезли. Ими любые брёвна стягивать можно, хоть тонкие, хоть толстые, хоть шпалы те же. Ценный в хозяйстве материал. Сгодится». «А скобы мне твои на хрена? – чтоб во дворе валялись и ржавели?» – следовал невозмутимый ответ, ставивший Мальцева в полный тупик и замешательство. Ему-то необходимо было как-то дядю Ваню “купить”, к себе его “привязать” крепко-накрепко: чтобы потом с лошадьми все два месяца не возникало проблем, и брать их в любое время можно было бы, как он о том в Москве у себя мечтал, когда в стройотряд собирался.

Но дядя Ваня бедным, но стойким на удивление оказался, без-сребреником редким: в сети расставленные не попадал и на приманки заманчивые не покупался. Он и вообще-то был мужиком удивительным, даже и сам по себе: этаким мечтательно-замкнутым чудаком-простаком, или шукшинским “чудиком”, равнодушным к жизни, богатству, достатку, карьере. А для деревенского жителя он и вовсе был уникум, феномен, редкий здесь обитатель. Деревенские-то – они люди захватистые и оборотистые в основной массе своей, все до единого – скопидомы, все – “плюшкины”. За ними только успевай смотри: чтобы не упёрли чего и у себя в сарае не спрятали до лучших времён, до потребы. И понять такую их запасливую психологию безусловно можно: у них супермаркетов и толкучек поблизости нет, строительных и хозяйственных рынков. Поэтому им за каждой мелочью, каждым гвоздём нужно собираться и в город ехать, ноги себе толочь, обивать магазинов пороги. Да и зарплата в колхозе смешная в сравнение с городской, мизерная. На неё особо не пошикуешь, не размахнёшься… Вот и приходится им вечно выгадывать и ловчить: жизнь их мелочными и запасливыми быть заставляет. Ротозеи и простодыры, как правило, с широкой душой в деревне не выживают.  

А вот дядя Ваня был не такой, единственный “не такой” в Сыр-Липках. Лошадей утром в поле выгонит не спеша, придёт потом на объект тихонечко, сядет у кустика, кнут зажав между ног, и сидит на корточках молча полдня, на студентов без-страстно взирая. О чём он думал в такие минуты, святая душа, что в голове нечёсаной и немытой держал? – кто ж его знает, кто разберёт, кто в душу к нему заглянет. Разговорить его было крайне сложно, даже и пьяненького. Да и говорил он плохо и неохотно, когда иногда открывал рот: косноязычным ужасно был от природы, с безобразной свистяще-шепелявой дикцией. Вот и сидел и молчал как каменный, как глухонемой, – себя самого стеснялся, наверное, что таким недоделанным уродился…

Когда в два часа пополудни студенты устраивали перерыв, умывались и обедать готовились, он поднимался молча и так же молча шёл собирать “коняшек” – так он своих лошадок любовно всегда называл. Соберёт, отведёт их к пруду, где деревенские гуси с утками в изобилии плавали, попоит водицей тёплой, чтоб, значит, коняшки горлышки не застудили, и потом в конюшню гонит их всех. Хватит, мол, нагулялись, шабаш; мой, мол, рабочий день закончился.

Ну а потом он откуда-то мутный самогон доставал, непонятно как к нему попадавший, в “тяжёлые времена” – одеколон; и тут же залпом и опорожнял флакон, прямо так, без закуски; после чего падал пьяный в лошадиный помёт – тёплый, мягкий, пахучий… Если к ночи успевал протрезветь – домой возвращался, шатаясь и рыгая, и зловонный и ядрёный запах густо окрест себя источая. Не успевал – в конюшне оставался спать, рядом с любимыми коняшками, в “свежеиспечённую” четвероногим другом “лепёшку” обветренной мордой уткнувшись, как подушку тёплую её руками обняв. Лежит, бывало, красавчик, нежится, посапывает от удовольствия и что-то во сне бубнит…

А ведь дома у него скотина была – гуси и куры, овцы  и свиньи те же, без которых в деревне никуда, – жена имелась какая-никакая, большой огород с садом. Но ему, соколу вольному, до всего этого дела не было совершенно: он только лошадками одними жил – и самим собою. На вечные упрёки и угрозы супруги – что перестанет-де его кормить, паразита, обстирывать, – он одно и то же всегда отвечал: «я без тебя наемся – подумаешь, угрожает! Тебе, отвечал, надо, ты и “паши”, а мне ничего не надо… Скажи спасибо ещё, – добавлял лениво, с неизменной брезгливостью в голосе и на лице, – что я тебя в жёны взял, дуру кривую, страшную, что в дом свой привёл хозяйкою и разрешаю здесь жить. А то бы до сей поры ты старой девой жила, с мамашей своей помешанной на пару бы “куковала”. Кому ты, кроме меня, нужна? – уродина!»

Жена, измучившись с таким муженьком, и все руки об него отбив, дармоеда, весь обтрепав язык до последней жилки, махнула на него рукой. Сама и копала всё в огороде, сажала и убирала потом; и скотину водила сама и кормила – а куда ей было деваться-то: надо! С голодухи иначе помрёшь, положишь зубы на полку… И даже и за зарплатою мужниной два раза в месяц в колхозное правление бегала, самолично деньги его получала – чтобы, значит, неудельный Ванюшка свою зарплату грошовую в два счёта не просадил и с носом её не оставил, с голою задницей. «С драной овцы хоть шерсти клок, – говорила обречённо кассирше, бумажки полученные в носовой платок заворачивая и платок тот под кофтой пряча, – хоть такая от него, чухонца чумазого, мне польза будет… Жрать-то он за стол садится, бездельник, когда протрезвеет, много может сожрать картошки и сала, хлеба того же. И портки ему какие-никакие нужны, те же трусы и рубашки. Не в Африке, чай, живём – голышом тут у нас не побегаешь»…

Таким вот интересным дядькой был деревенский конюх-пастух – мечтателем-идеалистом законченным, стопроцентным, или живущим в мiру монахом-отшельником, если чудаком-простофилей не сказать, чтобы не обижать человека. И “купить” его на гвозди и скобы не представлялось возможным: не покупался он на подобный хлам, категорически не покупался! Или, не продавался, как все, душу не продавал, – можно и так написать, и даже точнее и правильнее это будет… А пол-литра у Андрея, универсальной местной “волюты”, не было никогда: не дорос он ещё до подобных тонкостей, – как не было у него и денег… А на лошадках в субботу ох-как покататься хотелось: ведь столько было в деревне красивых молодых лошадей, которые завораживали Андрея природной мощью и статью и к себе упорно манили – куда больше и сильнее даже местных востроглазых девчат, до которых он не был охочий. Вот он и приставал к молчуну-конюху ежедневно: «дай, уговаривал его, покататься, не жмись; ты же мне, вспомни, в первый день обещал: тому и вьетнамец свидетель».

Но, такой сговорчивый и покладистый в пьяном виде, трезвый конюх, наоборот, полную противоположность собою являл: был сдержан, суров до крайности, на обещания и посулы скуп: уже не сулил никому золотые горы. А когда дело до лошадей доходило, которых он больше жизни любил, – то тут он и вовсе суровел и щетинился весь, нервничал не на шутку, а порою и злился и матерился. «Лошадки мои и так работают целыми днями как каторжные, телеги тяжёлые по деревне таскают из конца в конец с мешками, ящиками и бочками, – сквозь зубы бормотал холодно. – А ты их ещё под собою хочешь заставить скакать, совсем заморить их, бедных». «Да не заморю, дядь Вань, не заморю – не бойся! – упрашивал его Андрей. – Я буду бережно ездить, тихо, слово даю! буду жалеть их, кормить во время прогулок! Поляну лучшую тут у вас отыщу – и пущу пастись: пусть травки сочной вволю покушают, подкрепятся, пока я рядом ходить-гулять буду». «…Ну-у-у, не знаю, не знаю, посмотрим», – отговаривался трезвый конюх от Мальцева, как от мухи назойливой от него всю первую неделю отмахивался. И заметно было по его кислому и недовольному виду, что просьба такая странная крайне не нравится, неприятна ему, что он Андрею не доверяет…

4

Но Андрей в субботу на конюшню всё ж таки прибежал и стал уговаривать её хозяина уже конкретно. Напористо уговаривал, жарко: дай, дескать, лошадь, и всё тут; а иначе не уйду от тебя, не отстану…

«А ты ездить-то умеешь верхом? не свалишься? шею себе не сломаешь?» – прибег к последней уловке конюх, внимательно на молодого просителя посмотрев, в глаза его озорные, лукавые. «Конечно, умею, конечно! Ты чего спрашиваешь-то?! – решительно и без запинки соврал Мальцев, понимая прекрасно, что от ответа этого всё дело теперешнее зависит, как и давнишняя его мечта. -…Я же несколько лет, – горячо принялся он далее врать, – в конно-спортивной школе в Битцевском парке тренировался, на чистокровных рысаках там ездил, один – без тренера! Точно тебе говорю, не обманываю! Знаешь, как я там по аллеям гонял! – только в ушах свистело!…»

Делать было нечего. Пришлось дяде Ване морщиться и кряхтеть, материться сквозь зубы беззлобно, затылок недовольно чесать, – но лошадку всё же давать, предварительно молодому наезднику два условия жёстко поставив: чтобы, значит, в галоп её не гонять, как он это в школе конно-спортивной делал, и чтобы более двух часов верхом на ней не кататься, не перетруждать её.

Условия были безоговорочно приняты, стороны ударили по рукам. Светящийся счастьем москвич даже обнял тогда сырлипкинского мужика в сердцах и наобещал тому на будущее, если вдруг случай такой подвернётся, много всякого хорошего сделать, что недовольному конюху совсем и не нужно было, от чего он отмахнулся сразу же: да ну тебя, мол, совсем со своей пустой трескотнёй, надоел уже; езжай давай побыстрей, репей приставучий, с моих глаз долой, пока я не передумал…

5

Так вот и получил себе студент-Мальцев свою первую в жизни лошадь – старого полуслепого мерина по кличке Орлик со стёртыми до корней зубами, которого уже давно списали в колхозе, который свой век доживал. И катался он на Орлике часа три по окрестным полям, до ужина, пока ягодицы в кровь не стёр о его хребет костлявый. Седло-то дядя Ваня ему не дал, пожадничал старый лошадник; одну уздечку и выделил только. «Ты чего, парень, какое седло?! – замахал он руками решительно. – Оно тут у меня одно, единственное и парадное. Я сам его только по праздникам на коня надеваю. А так – берегу, на собственной заднице езжу».

Вот и Андрей три часа кряду на заднице ездил – шагом всё время, не егозил, потому как старого Орлика даже и на лёгкую рысь было тяжело разогнать: он и шагом-то шёл и спотыкался на каждой кочке… Но даже и так верховая езда возбуждала – сбылась давнишняя его мечта. Он – на лошади, он – в деревне. Вокруг него невиданной красоты места с лесами, полями и речкой Жереспеей – и никого совершенно рядом, ни единой живой души. Тишина и покой – как в Раю. Только он и природа – и Небесный Отец повсюду, Который внимательно за ним наблюдал, воистину по-Отцовски; Кто, наконец, праздник такой устроил ему, чудаку, с коим ничто не сравнится…

«Давай, Андрей! Давай, милый! Давай, мой родной! Живи и дыши полной грудью, блаженствуй, ликуй и радуйся как дитя! – ты заслужил подобное! – будто бы неслось отовсюду в уши чарующим небесным эхом. – Пей окрестную красоту всей душой, не останавливайся и не ленись, до одури ей наслаждайся! Когда и где ты такое ещё увидишь, подумай?! В переполненных городах, в твоей Москве, в частности, такой красоты давно уж нет: там её извели под корень лихие люди и про неё забыли…»

Он объехал в тот день, распевая песни, все поля ближайшие и пригорки. Слезал пару раз на землю – отдых коню давал, а сам ходил разминался, по сторонам с восторгом смотрел, в густой пахучей траве как в перине только что взбитой, раскинув руки, валялся, покуда Орлик без-страстно эту сочной траву жевал сточенными зубами, пока набивал травою свой провислый дряблый живот… В лагерь вернулся к семи часам счастливый необычайно и гордый (ещё бы: с коня не упал ни разу, ездил очень даже уверенно), поужинал вместе со всеми и стал после этого в клуб собираться с приятелями, где танцы начинались в восемь – главное развлечение для приехавших в колхоз москвичей. Да и для местных девушек – тоже.

Вьетнамца Чунга в общежитии уже не было: тот в клуб раньше всех убежал, чтобы кино там ещё успеть посмотреть без-платное, которое для колхозников летом два раза в неделю крутили, в субботу и в среду. Андрей заранее про это знал: Чунг ему сообщил про кино ещё днём в столовой, – поэтому-то дружка своего нового, стройотрядовского, не искал, со всеми настраивался идти, в общей куче…

6

На танцы бойцы ССО “VITA” отправились в начале девятого вечера. Пошли всем составом на этот раз, включая сюда и командира с мастером, что бывало у них не всегда. Не часто предельно-занятые Перепечин с Шитовым по танцулькам и клубам шатались из-за нехватки времени – и из-за начальственного статуса своего, который им многого не дозволял, что было дозволено и приемлемо для подчинённых. Оба, к тому же, были женатыми, и верность супружескую блюли, на сторону в открытую не ходили.

Но тут суббота первая выпала, первый укороченный день, отдых законный, заслуженный. И никаких ещё важных дел впереди, перебоев с поставками, задержек, ругани и авралов, нарядов строительных, расценок и номенклатур, трудов бумажных, ответственных, переговоров с Фицюлиным и прорабами… Так что гуляй пока, веселись – пока работа и ситуация позволяли. Они ведь в сущности молодыми были по возрасту, Перепечин с Шитовым, и ничто человеческое им не было чуждо; наоборот – интересовало и волновало обоих. Хотя, повторим, они не опускались до грязи и пошлых развратных сцен с оголодавшими деревенскими дурочками, чем порою грешили некоторые студенты. Никаких скандалов со сплетнями, шумных любовных хвостов и беременностей случайных ни за одним из них не тянулось…

Итак, на танцы пошли всем отрядом, и дошли до клуба, переговариваясь, за десять-пятнадцать минут – все чистенькие, свеженькие, отдохнувшие, все в новеньких куртках своих, особенно местных девчат привлекавших. А в клубе ещё кино продолжало идти – индийское, длинное, душещипательное, – с песнями звонкими, непременной стрельбой под конец, слезами и кровью любимых. И надо было, хочешь, не хочешь, а окончания ждать, пока там бабы-доярки и скотницы настрадаются и наплачутся, на улицу нехотя выйдут, молодёжи место освободят для топтаний под музыку, шушуканий и обниманий.

Студенты, всё это предвидевшие, ещё и в прошлом году натыкавшиеся на такие накладки не раз и потому и в клуб не спешившие, расселись дружно на близлежащей поляне неподалёку от входа, стали балагурить от скуки, курить… Ну и пришедших на танцы девушек обсуждать, разумеется, что у клуба плотной толпой стояли, потому что задолго до них пришли…

Затерявшийся в общей массе Андрей, в гуще товарищей молодых усевшийся, тоже начал тогда по сторонам с любопытством смотреть, девчонок вместе со всеми украдкой разглядывать, которых он, боец-первогодок, ещё и не видел ни разу, не знал, ни с одной из которых прежде дружен-знаком не был. И как только он на них посмотрел, взглядом стыдливым, быстрым всех их разом окинул, – он в середине их группы светловолосую и ладно-скроенную красавицу увидал, с трёх сторон расфуфыренными подружками окружённую.

Он увидел её – и вздрогнул, машинально голову в плечи вобрал, неожиданно чего-то вдруг испугавшись; замер, побледнел и напрягся, истому сладкую внутри ощутив вперемешку со спазмами, вслед за которыми больно, но сладко, опять-таки, заныло-затрепетало сердце. Перед ним, очарованным, будто бы вспыхнуло что-то ярко-преярко – перед глазами его прищуренными, в сознании, – Лик Божественный будто бы проявился самым чудеснейшим образом среди мрака, обыденности и суеты, правду Жизни ему приоткрывший на миг, её смысл великий и назначение.

Потрясённого и опешившего Андрея, внезапным видением очарованного, окутали лёгкая дрожь и смятение, и незабываемый души полёт, первый – и оттого, может быть, самый острый, самый запоминающийся, – когда он в толпу красавиц местных, робея, вторично стыдливо взглянул и однуединственную там увидел. Приметил светловолосую девушку, понимай, которая так поразила его стремительно и, одновременно, околдовала, что он надолго замер, затрепетавший, и во внимание весь обратился, в безграничное удивление и волнение, и какой-то щенячий детский восторг. Он невольно залюбовался ею, зардевшийся, умилённо и жадно на неё засмотрелся; а засмотревшись, переменился в лице, покрываясь краской волнения и стыда, чего с ним отродясь не было. Не испытывал он ранее никогда к противоположному полу подобных радужных сердечных чувств, что по остроте, накалу и качеству напоминали опасное стояние над обрывом.

И головкой девушки он залюбовался невольно, пышной шапкой вьющихся пшеничного цвета волос, пушистых и лёгких не смотря на обилие, девственно-мягких, девственно-чистых, что по плечам и лицу её разметались вольно, ласкали ей плечи и грудь; залюбовался глазами огромными – в пол-лица! – через которые смотрела на мир её белокрылая голубка-душа, и в которые даже и издали, так показалось, страшно было заглядывать без определённого навыка и привычки. Потому что запросто можно б было погибнуть в них молодому-то пареньку – исчезнуть, дух испустить, утонуть. Глубокими, жуткими были глаза – как колодцы; повадка в них чувствовалась, характер, настойчивость, огромная сила внутренняя и воля.

А ещё подмечал Андрей, следя за своей избранницей неотступно, что она как будто чужая была в толпе или случайно знакомая, и с окружавшими её подругами, хоть и стояла в центре, общалась мало и неохотно, что больше за парнями московскими наблюдала искоса, хотя и скрывала это, пыталась скрыть… Но по тому, как играл румянец на её щеках и поминутно вздрагивали и расширялись ноздри на маленьком милом носике, как нервно теребили пальцы сорванный на дороге цветок, – по всем этим косвенным признакам можно было с уверенностью заключить, что она волнуется и не слушает, мимо ушей пропускает надоедливую болтовню. И только сердечко своё трепещущее стоит и слушает: что сегодня подскажет и посоветует оно ей, на кого из парней укажет – и укажет ли…

7

Минут через двадцать фильм, наконец, закончился, и распахнулась входная дверь. Пожилые колхозницы, наплакавшись вволю, настрадавшись над страстями восточными, долгоиграющими, чередою пошли из клуба, на улице глаза вытирая платками, рукавами кофт шерстяных. И тогда, им на смену, туда повалили их детки. Пошла и избранница Мальцева в окружении подруг, спиною к парням повернувшаяся.

Поднялся и пошёл следом за ней и Андрей с друзьями, получивший прекрасную для себя возможность ту девушку уже всю разглядеть – и сбоку, и сзади, что очень важно! – полное впечатление о ней составить, не совсем понимая ещё для чего… И удивительное дело – с ним такое впервые в жизни, опять-таки, происходило, – чтобы даже и после этого, после такого придирчивого заинтересованного осмотра, всё ему понравилось и полюбилось в ней, пуще прежнего зацепило и взволновало. И при этом не оттолкнуло ничем – вот ведь дела так дела! – не покоробило и не поморщило. Удивительный, невероятный, единственный случай из его личной небогатой практики! Можно даже сказать – диковинный!

Такого с ним и в Москве ещё не случалось ни разу! – в Москве! А уж стольких красавиц гордых и записных он там через свои прищуренные глаза пропустил и стольким неудовлетворительные оценки в итоге выставил: то у них ножки были не те, кривенькие и тоненькие, то спины сутулые и плечи набок заваливаются; то попки худы или, наоборот, толстоваты, а то и походки косолапо-корявые, как у гусынь, что на них и смотреть было больно и тошно… А тут – нет, тут всё было соразмерно и гармонично в плане внешнего вида и форм, почти идеально. И первый его восторг поэтому не проходил. Не проходило, а только усиливалось и возбуждение.

И рост её ему очень понравился, чуть ниже среднего; и походка ровная и спокойная, твёрдый шаг; и ровные, почти эталонные ножки. А фигурка какая ладненькая и плотненькая была: не толстая, как у других, и не худая – нормальная. Как в норме у этой девушки было всё – изящно, правильно и грациозно. Во всём благородство и порода чувствовались, в отличие от её нескладных подруг, которые красоту её только усиливали и выделяли.

«Она не деревенская жительница – это точно! – с восторгом думал Андрей, шедший за нею следом. – Наверное, в гости к кому-то приехала – отдохнуть…»

С такою догадкой и переизбытком чувств, шальной, возбуждённый, светящийся, он и зашёл тогда в местный клуб вместе с приятелями и был поражён, переступив порог, его размерами внутренними: длиной, шириной, высотой. Снаружи-то клуб казался большой избой, впечатление производил жалкое, если убогое не сказать. А изнутри, как ни странно, он был в полном порядке и вполне приличных размеров. Он будто раздвинулся в длину и вширь специально для танцев и был способен вместить, даже и на беглый прикид, не один десяток народу. И сцена в клубе была, и кулисы, и даже два выхода запасных выделялись на противоположной стенке. Лампы вот только тусклыми были, были низкими потолки – немного давили и угнетали Мальцева после четырёхметровых московских его потолков. Зато танцевать или кино смотреть они не мешали ни сколько…

Зашедший внутрь в общей массе, Андрей вначале растерялся даже от той сутолоки, что творилась тут, от обилия молодёжи, духоты, суеты. И растеряться было не мудрено: первый раз он пришёл на танцы, если выпускной бал не считать, с которого он ушёл очень быстро. А так ни в школе, ни в институте, ни дома он на подобные сборища не ходил – ему требовалось время на адаптацию.

И пока он рассматривал всё, привыкал, пока в окружающую обстановку вживался, товарищи его разбежались по разным местам, и он остался в дверях один и не знал совершенно, что делать ему, куда встать, к кому из ребят прицепиться. Растерянный, он только успел заметить, как поразившая его на улице девушка с подругами к сцене пошла, что слева от входа располагалась, остановилась у середины сцены, развернулась к залу лицом, после чего терпеливо ждать принялась, когда деревенские парни просмотровые кресла к стенам сдвинут, площадку для танцев освободят, музыку потом включат.

Кое-кто из наиболее резвых студентов бросился местным парням помогать, другие магнитофоном занялись на сцене, третьи, самые хитренькие, к девушкам стали пристраиваться и знакомиться, ещё до танцев их меж собой разбирать. Командир же с мастером и бригадирами у сцены важно остановились, у ближнего её конца, на всё происходящее с ухмылкой посматривая, контролируя всё и тут. И только застывший на входе Андрей, предельно сконфуженный и оробевший, без приятелей по отряду оставшийся, как-то вдруг сразу сник один, побледнел, разнервничался и разволновался, понимая прекрасно, что нужно что-то предпринимать и побыстрей уходить от дверей, что впечатление он производит жалкое.

От одиночества он принялся головой по сторонам вертеть, угол себе искать укромный, где можно было бы незаметно встать, от глаз посторонних спрятаться. И как только он направо голову повернул и взглядом испуганным, диким до противоположной от сцены стены добрался, – он вьетнамца Чунга увидел там, что возле кинопроектора с какой-то темноволосой женщиной стоял и оживлённо о чём-то беседовал, хохотал даже.

Чунг его тоже заметил, в дверях истуканом застывшего, рукою ему помахал, к себе настойчиво подзывая. Обрадованный зову Андрей, с которого как гора с плеч свалилась, скорым шагом пошёл к нему, неубранные стулья по дороге сбивая…

– Елена Васильевна, познакомьтесь, это Мальцев Андрей, лучший мой друг в отряде, – на ломаном русском обратился вьетнамец к своей собеседнице, невысокой приятной женщине средних лет, скромно, но опрятно одетой и на колхозницу совсем не похожей по виду, когда Мальцев вплотную приблизился к ним и робко остановился рядом. – Мы с ним здесь в общежитии на соседних койках спим, вместе и работаем и отдыхаем.

– Здравствуйте, – поздоровался Мальцев поспешно и также поспешно представился, уже сам. – Андрей.

– Очень приятно, Андрей, добрый вечер. Меня Еленой Васильевной зовут, как вы уже слышали, – улыбнулась женщина мило и просто, на подошедшего парня внимательно посмотрев, дольше положенного взглядом на нём задерживаясь, вспоминая будто бы, видела она его раньше, нет. -…Вы первый раз к нам приехали? – спросила его, чуть подумав. – Я по прошлому году Вас что-то не припоминаю.

– Первый, да, – последовал быстрый ответ. – В прошлом году я вступительные экзамены только ещё сдавал, в Москве пропадал всё лето, и помнить Вы меня не можете.

– Вы, стало быть, первокурсник бывший, – понимающе закивала головой женщина. – А теперь на второй курс перешли.

– Да, перешёл. Сессию сдал в июне и автоматически второкурсником стал, как и все, как и положено в институтах.

– Не успели от экзаменов отдохнуть, значит, – и сразу сюда к нам – на стройку. Не тяжело? – без отдыха-то.

– Нормально. Отдохнём под старость, когда на пенсию выйдем, – отчего-то вдруг решил сбалагурить Мальцев с незнакомой ему местной дамой, бравым москвичом себя показать. – А пока молодые и крепкие – работать надо: страну обустраивать, из нищеты, из убогости её, родимую, поднимать. Спать и дурака валять некогда.

Ничего не сказала на это Елена Васильевна – только улыбнулась задумчиво, добро, устало чуть-чуть. Но по лицу её просиявшему и разгладившемуся было видно, что ей понравился такой удалой ответ, как понравился, по-видимому, и сам отвечавший…

8

Но Андрей настроения женщины не заметил, мимо ушей и внимания пропустил. Потому что уже отвернулся от неё и от Чунга – золотоволосую красавицу глазами искать принялся, которая на улице так его поразила, которая не выходила из головы, каруселью праздничной кружила голову. Нашёл её, сердцем вспыхнул опять, пуще прежнего от её красоты загорелся, что в тесном и тёмном клубе даже ярче чем на улице проявлялась, светилом небесным не затенённая, сама на время будто бы светилом став… Девушка по-прежнему стояла у сцены, плотно товарками окружённая, поясок теребила на платье и по сторонам посматривала тайком, танцев ждала со всеми вместе – всё такая же пышная, яркая, благоухающая, счастье излучающая окрест, надежду, здоровье, молодость. С ума можно было сойти от неё, право-слово, “умереть и не встать”. В особенности, это таких необстрелянных и не целованных пареньков, как Мальцев, касалось, ещё не растративших силы чувств, которые в нём, как молодое вино, только ещё бродили.

Андрей и сошёл – и такое чудачество в клубе устроил, такой водевиль, которого при всём желании растолковать и объяснить не смог бы, спроси его кто о том после танцев; что стало откровением и для него самого, чего он в себе не знал, не подозревал даже…

А произошло тогда вот что: опишем это подробно по мере сил. Итак, как только было расчищено место от стульев, и парни на сцене с магнитофоном сладили, наконец, на полную мощность включили его, звонкой музыкой клуб наполнив – вальсом Доги из кинофильма “Мой ласковый и нежный зверь”, как помнится, очень модным и популярным тогда, – в этот-то момент наш околдованный незнакомкой герой вдруг сорвался с места, про Чунга и Елену Васильевну позабыв, что было с его стороны не вежливо, без-тактно даже, и пулей понёсся к сцене, никого не видя перед собой, только одну красавицу ясноглазую и пышноволосую видя.

«Успеть бы, успеть бы только первому её пригласить! – было единственное, о чём он думал-переживал на бегу, о чём мечтал неистово. – Не опередили бы!»

Опередить его не успел никто: бегал и ходил он тогда очень быстро. Первым к девушке подскочил, удивление со всех сторон вызывая, первым ей предложил тур вальса. «Разрешите Вас пригласить», – произнёс решительно, твёрдо, при этом и сам поражаясь себе, самоуверенности своей и нахальству, себя совсем перестав контролировать.

Его визави вспыхнула краской смущения, краше прежнего став – румяней, милей и желанней, – обожгла его взглядом пристальным, оценивающим, от которого у Андрея мурашки пошли по спине. На его лице она задержалась чуть дольше положенного, при этом вероятно жалея, что в клубе было темно и рассмотреть как следует лицо партнёра не представлялось возможным; после чего потупилась и задумалась на секунду, на подружек притихших мельком взглянула, словно совета у них ища, одобрения или подсказки. Потом опять на Андрея перевела взгляд, будто бы в душу ему заглянуть стараясь и попутно решить главнейший для себя вопрос: надо ли соглашаться? – не надо? её ли то был кавалер? – не её? и есть ли он тут вообще – её единственный, её ненаглядный?

Быстро решить такое она, естественно, не смогла, петушком подскочившего парня по достоинству в полумраке не оценила, как следует не разглядела даже: он для неё в тот момент словно откуда-то с неба упал или, наоборот, из-под земли появился…

Товарки же её, меж тем, торопливо расступились с улыбками, дорогу ей расчищая для танца и как бы подбадривая её и подзадоривая одновременно: давай, дескать, иди, подруга, коли тебя так страстно, так напористо приглашают, коли сломя голову бегают к тебе через зал. Такая лихая прыть – она дорогого стоит… И она, ещё раз потупившись, с духом будто бы собираясь, с силой, осторожно шагнула вперёд и на центр клуба этакой павой пошла под перешёптывания и ухмылки, под удивлённые возгласы со всех сторон – и мужские и женские одновременно, и добрые, обнадёживающие, и язвительные.

Вышла, остановилась, к Андрею повернулась лицом, что неотступно шёл за ней следом, пронзила взглядом его насквозь будто бы шильцем тонким. И вслед за этим руки ему положила на плечи, тяжёлые, пухленькие, горячие как утюжки; и в другой раз при этом подумала будто бы: мой ли? не мой ли? правильно ли я поступаю сейчас, дурёха?

От прикосновений тех Андрей ошалел окончательно, от жара и тяжести женских дурманивших разум рук, что на грудь и плечи ему легли и впервые о себе заявили. До этого-то он девушек не знал совсем: в отношениях с противоположным полом был совершенным ягнёнком… А тут ещё и роскошные волосы девушки, что озорно опутали его со всех сторон паутинкой шёлковой, духи её терпкие, упругий стан, такой же горячий и тяжёлый как руки! Всё это было так ново и остро, и сладко до одури, так действовало на нервы и психику возбуждающе, на природное его естество! – что впору было ему, очумевшему, криком кричать на весь клуб, взрываться и начинать ломать и крушить всё вокруг, молодую дурь из себя выпуская!…

Встав как положено и чуть прижавшись друг к другу, они закружились в танце на зависть всем, другим указывая дорогу, давая хороший пример. И через минуту десятки пар уже заполнили “пятачок” перед сценой: молодёжный бал начался. Мальцева с его партнёршей затёрли быстро, окружили со всех сторон танцующие парни с девушками. И они оказались в плотном живом кольце, отчего им обоим чуть легче стало: они уже не так бросались в глаза, были не столь приметны…

И на середине вальса растревоженный и разгорячённый, вокруг себя не видящий никого Андрей, пользуясь ситуацией подходящей, вдруг нагнулся и в самое ухо партнёрше своей шепнул, в волосах её путаясь и утопая:

– Вас как зовут, скажите пожалуйста?

Девушка вздрогнула, напряглась, чуть-чуть отпрянула от Андрея, в третий раз за какие-то пару-тройку минут на него удивлённо взглянула, пытаясь будто бы решить для себя уже окончательно и без-поворотно: нужен ли ей этот шустрый москвич? стоит знакомиться с ним, называть своё имя?… После чего, через длинную паузу, произнесла заветное слово: “Наташа”, – которое Мальцев до этого слышал уже сотни раз, но которое в клубе услышал будто впервые. Оно вещим сделалось для него, а может и судьбоносным.

– Очень приятно. А меня Андреем зовут, – утопая в её волосах, зашептал он ей быстро-быстро, на кураже, одновременно беря её правую руку, что у него на груди лежала, в свою ладонь, пальцы её нежно сжимая… И потом, слыша, что танец кончается и скоро расставаться придётся, разбегаться по разным углам, он вдруг выговорил совсем уж крамольное и неприличное, голову от музыки и от танца окончательно потеряв. – Наташ, а давайте с Вами уйдём отсюда. По деревне погуляем пойдём, воздухом свежим подышим. А то тут тесно и душно у вас, и шумно очень: мне так тут не нравится.

– Нет, я не хочу уходить, – решительный ответ последовал, после чего партнёрша Мальцева руку свою из его пожатий освободила и положила её ему обратно на грудь: так, дескать, лучше, правильней и спокойней будет.

– Почему? – спросил Андрей тихо, бледнея и холодея, в чувства прежние приходя, нормальные, до-куражные.

– Мне сегодня потанцевать хочется: я только пришла.

– …Ну хорошо, а в следующую субботу погуляем с Вами?

-…Не знаю… Посмотрим, – ответила Наташа неласково, пристальным взглядом сопровождая ответ, столько воли, ума, благородной выдержки излучавшим, чистоты, доброты, красоты…

9

Когда первый субботний тур вальса подошёл к концу, и музыка в клубе стихла, минутной паузой обернувшись, а пары танцующих парней и девчат стали стремительно распадаться, чтобы через минуту-другую опять сойтись и закружиться в танце, в этот момент расстроенный и на глазах как-то сразу сникший и сдувшийся Андрей, прежнего куража и внутренней силы лишившийся, душевного задора и праздника, – Андрей, кисло поблагодарив партнёршу, на прежнее место её отвёл, попрощался быстро, ни на кого не глядя, развернулся и вышел из клуба вон, красный, распухший, жалкий. Оставаться на вечере после случившегося, после отказа фактического, было ему тяжело. Он не знал, не ведал совсем, как переносить отказы; и как дальше с понравившейся девушкой себя вести, которая тебя отвергла… Поэтому ему легче и лучше было уйти – с глаз долой. Он и ушёл с позором.

На улице он свежего воздуха жадно глотнул, тряхнул головой с досады. После чего скорым шагом направился в школу, назад не оглянувшись ни разу, и долго ещё слышал позади себя, как веселится-танцует переполненный молодёжью клуб, разудалой музыкой разражаясь.

Всю дорогу до лагеря он только и делал, что нервно хмыкал себе под нос, губы кривил досадливо, над собой от души потешался – и удивлялся сам над собой, над сотворённым в клубе чудачеством. Состояние его в тот момент описать было сложно, как сложно описать, к примеру, изодранную в клочья книгу или вдребезги разбитый кувшин, от которых остались клочки ненужные и черепки – утиль, одним словом, мусор. И только-то… Чего тут описывать и говорить? – тут молчать и печалиться надобно…

До школы он дошёл быстро, минут за семь, разделся, улёгся в кровать, с головой одеялом укутываясь как больной – то ли душевно, то ли телесно. Потом одеяло скинул решительно, огнём изнутри горя, на спину нервно перевернулся, огненный, в потолок стеклянными глазами уставился. И при этом продолжал хмыкать, кривиться и морщиться – поражаться себе, своей безалаберности и неудельности…

10

Всю следующую неделю после того злополучного и, одновременно, счастливого вечера Андрей о встреченной в клубе девушке настойчиво и напряжённо думал, о Наташе, увидеть которую ещё разок ему очень хотелось – чтобы получше её рассмотреть и опять порадоваться-полюбоваться ею, пусть даже и со стороны, как он это в первую субботу делал. Уже одного этого ему, юнцу, было б вполне достаточно. Он был бы и этому несказанно рад, и за это сказал бы спасибо… А лучше бы, безусловно, – потанцевать с ней, прижать её к себе покрепче и жар её тела снова почувствовать, запах щёк и волос: так сильно она его за душу зацепила, зараза этакая, запалила душу огнём, который гаснуть не собирался!

Но как это сделать? И надо ли? И получится ли?… Бог весть!… Ему и страшно, и одновременно стыдно было от мысли, что она опять его отошьёт – при товарищах-то. И уходить придётся с позором при всех, ночью опять плохо спать; а потом ходить по объекту и мучиться, чёрными мыслями себя изводить, дурацкими переживаниями. Это вместо того, чтоб работать и строить, прямым своим делом заниматься то есть, а вечером отдыхать.

Вот он и силился и не мог понять, всю свою голову сломал проклятым вопросом: отказала она ему окончательно, без всяких шансов и надежд на будущее?… или как? Сильно обиделась за то дурацкое приглашение пойти погулять? – или не обиделась всё же, а хотела действительно потанцевать? – что было с её стороны делом естественным и законным. И он напрасно фыркнул поэтому, напрасно ушёл? Получится у него с ней что-то в следующий раз? – или про это даже и думать не надо, а лучше выкинуть блажь такую из головы? Стоит ли ему, самое-то главное, дальше с ней амурничать продолжать? на что-то положительное для себя рассчитывать? потворствовать чувствам внезапно возникшим, инстинктам дурацким, страстям? Может, лучше подавить их усилием воли – и всё, конец внезапному наваждению? Чем хорошим может закончиться этот стихийный сельский роман, который ему был сто лет не нужен, который в планы его не входил? Наоборот, на стройке был лишней обузой и головной болью.

Вспоминая прошедший вечер до мелочей, восстанавливая его в памяти раз за разом, он только диву давался и поражался тому, как вёл себя там развязно, дерзко до неприличия и непредсказуемо; поражался и одновременно пытался понять: какая муха его укусила?! Ведь скажи ему кто ещё в пятницу, например, что он может к девушке незнакомой запросто подойти, запросто её пригласить на танец, имя её во время танца спросить, позвать погулять по деревне – это с девчонкой-то! – он бы тому потешнику-балаболу рассмеялся прямо в лицо и обидным словом его обозвал. Может быть, даже и матерным. А всё потому, что девушки для него были существами особенными всегда, диковинными и запретными, если сказать точнее. Он сторонился, боялся их как огня – и в школе все десять лет, и потом в институте.

У него и друзья все были такие – пугливые и абсолютно дикие, – весь двор у них был такой: строго на мужскую и женскую часть поделённый. Девушки развлекались и гуляли отдельно – своими компаниями, своими играми; парни, соответственно, тоже. И попыток сблизиться, соединиться из них не делал никто. Всё это тут же высмеивалось грубо и достаточно жестоко порой, подвергалось обструкции и остракизму. Парень, что с девушкой ходить и слюнявиться начинал, шуры-муры крутить по подъездам, любовный роман заводить, становился изгоем сразу же, пропащим слюнтяем-бабником, тряпкой – не мужиком! А это было у них во дворе самой обидной, самой презираемой и гибельной кличкой – “баба”! – от которой уже не спасало потом ничто, никакие подлизывания и заискивания, никакие подарки. На таком авторитеты дворовые ставили жирный крест, и его как котёнка паршивого ото всюду гнали, третировали безбожно и задирали, а часто могли и вовсе поколотить, когда появлялась такая возможность. Такому надо было или съезжать со двора, на новое переезжать место жительства, или же жениться быстрей и с молодой женой сидеть и вдвоём развлекаться на кухне – во двор лишний раз не выходить, не показывать носа. Иного выхода у него, женолюбца-лизунчика, не было.

Такие порядки строгие, пуританские, заведены были у них во дворе давно. Были и люди, которые за ними строго следили: местная мафия так называемая. В доме Мальцева, например, модно было быть суровым холостяком среди молодёжи, “волком-одиночкою”. И многие взрослые обалдуи, что с Андреем в футбол и хоккей играли, в домино и карты, холостыми ходили до тридцати и более лет, в женоненавистниках суровых числились – не в сладострастниках. Они судили о женщинах подчёркнуто грязно и грубо, как о врагах. И свою грубость ту неизменную возводили в культ, в достоинство личное, в подвиг даже. Паренькам желторотым, соседям по дому и улице, как догму священную, самую главную, грубость и хамство к “бабам” втолковывали ежедневно и ежечасно, как гвозди вбивали в мозг – будто бы их самих и не женщина-мать родила, а хохлатая наседка в крапиве высидела.

«Курица – не птица, баба – не человек; баба – это самое ушлое на свете животное, – ухмыляясь, пиво посасывая из бутылки, внушали они своим корешкам-малолеткам, когда вечерами во дворе поболтать собирались или когда после футбола купаться шли. – А для настоящего мужика, учтите и запомните это, орлы, баба и вовсе смерть, или стихийное бедствие. Попробуй только свяжись с нею, телесными прелестями её увлекись, купись на них по молодости и по дурости. Всё – пропадёшь задарма, паря, конец будет твоей вольной и счастливой жизни. Удовольствия поимеешь на грош, на полчаса по времени, а хлопот потом не оберёшься: всю душу из тебя за те удовольствия мнимые вытянет, кошка драная, мегера, похотливая сучка. Сядет на шею нагло и будет всю жизнь помыкать, деньги и силы вытягивать. Уж сколько таких случаев и примеров в истории было, сколько лихих мужичков пострадало от них, от их проклятого бабьего племени. Стелют-то они все мягко, стервы двуличные, – да спать потом жёстко бывает. Факт!… Короче, за версту их обходите, парни, за десять вёрст, – обращались они под конец назидательно к разинувшим рот пацанам, что с замиранием сердца смотрели своим великовозрастным витиям в рот, байки их сладкоголосые запоминали-слушали. – Ничего хорошего вам бабы не принесут: это веками проверено…»

В таком вот духе и под суровую диктовку такую Андрей и воспитывался всегда, с малолетства впитывал-поглощал подобную нелицеприятную науку жизни. И потому гулявших с девчонками под руку пареньков неизменно высмеивал-презирал, слабыми их считал, мягкотелыми, державшимися за бабью юбку.

На это накладывались, плюс ко всему, и не буйный его темперамент и физиология, инстинкт основной – крайне вялый, аж до последнего курса МАИ ещё дремавший сладким ребяческим сном. Не испытывал он потребности в противоположном поле, в общении, дружбе с ним, в половом контакте, тем паче; наоборот – одну только неприязнь с малых лет испытывал, граничившую с презрением. Дружбу с девушками он считал дикостью, неким пороком, ущербностью даже, что оскорбляли мужское достоинство более всего на свете, слабили крепость и силу духа, задевали мужскую честь.

Оттого-то и грубость его напускная, всегдашняя и подчёркнутая происходила, что геройством, повторимся, почиталась у них во дворе, чуть ли ни главным признаком мужественности и брутальности…

И вдруг, всегда презиравший девчонок до глубины души и против целомудренной заповеди не погрешивший ни разу, даже и мысленно ни разу не изменивший ей, он вдруг учудил такое! Прилюдно, можно сказать, обабился, добровольно сам себя опустил, выйдя на танец самостоятельно. Их не писанный дворовый кодекс чести этим действом нарушил, негласный мужской устав взаимопомощи, верности, дружбы попрал, добровольно, по сути, тот устав растоптал и предал. Почему?! зачем?! ради какой-такой цели?! Ради всё той же “презренной бабы”! Только-то и всего!

Непостижимо! необъяснимо! чудно! чудно ему было его сумасшедшее и алогичное поведение!…

11

За такими мыслями, переживаниями и треволнениями, запредельными для молодой души, и пролетела для Мальцева вторая по счёту неделя, самая трудная и утомительная на стройке. Но все думы его деревенские, нешуточные, пламенные как солнечные лучи, не о работе уже были, нет, – а исключительно и только о ней одной, неприступной красавице Наташе. Нужна ли она ему? – строил и думал он, – и для чего нужна? Обидел ли он её прошлый раз? хоть немножко запомнился ли? И, наконец, с кем она танцевала после его ухода? и часто ли? Появился ли на танцах у неё ухажёр?

Всю неделю он изо всех сил пытался уговорить-убедить себя, топором остервенело махая или жирные хлебая щи, либо зубы перед сном начищая до блеска, что правильно сделал он что ушёл, что не нужна, вредна ему вся эта морока амурная, канитель, клубная свистопляска. Не дорос он ещё до любви: глуп ещё очень и зелен. Он прикидывал-взвешивал скудным своим умом, сколько у них работало в отряде парней. И какие то были парни! Красавцы писаные, орлы, что были и взрослее его, куда больше развитее как мужики и достойнее! Наташе, преследуй она подобную цель, было из кого выбирать, пока он в школе на койке, раздосадованный, валялся. Было с кем веселиться, гулять, с кем, при желании, невеститься-женихаться.

«Она и выбрала себе, небось, – думал он расстроено и обречённо. – И пусть будет счастлива, значит, пусть. Пусть гуляет, милуется, выходит замуж потом; пусть суженым своим гордится…»

Но как только он доходил до такого прогноза, или предчувствия неутешительного: что не видать ему больше девушки как своих ушей, и она его с неизбежностью должна предпочесть другому, куда более её красоты достойному; и что надо смириться, поэтому, и не роптать, принимать всё как должное и естественное; как сладкий сон, например, который пришёл и ушёл, и почти сразу же и забылся; и ждать от которого глупо чего-то, каких-то важных и судьбоносных для себя перемен, – так вот на Андрея после таких заключений панических вдруг такая накатывала тоска, такая захлёстывала обида жгучая и глубокая, что все его прежние утешения и увещевания, весь волевой настрой летели коту под хвост. Они какими-то пошлыми и упадническими становились внутри, в клокочущем сердце его, а порою и вовсе невыносимыми.

«Неужели же так и кончится всё у нас, ещё и не начавшись даже? – как ребёнок капризный думал он, чуть не плача, работу, трапезу останавливая, прерывая полуночный сон. – И неужели ж Наташу я не увижу больше?… Жалко это, обидно до слёз! Когда и где я другую такую девушку ещё встречу?…»

В субботу, вторую по счёту, закончив работу в полдень и помывшись в бане опять, наскоро пообедав, он уехал в поле верхом на лошади и катался почти до ужина, до шести часов. После чего в лагерь поспешно вернулся и стал усердно к танцам готовиться, жутко при этом нервничая отчего-то, отвечая приятелям невпопад. Катаясь, для себя решил так, что пойдёт сегодня на танцы последним, переждав предварительно, чтобы все в клуб зашли и танцевать там начали. А он потом, незаметно подойдя к клубу, посмотрит в окошко, проверит: пришла ли туда Наташа? и есть ли у неё ухажёр?… Если есть, если ей уже понравился кто-то, кто крутится рядом и развлекает её, счастливую, веселит, – значит делать там ему и надеяться уже будет не на что. Точка!

Он тогда развернётся и уйдёт домой. И про клуб и Наташу навсегда забудет, исключительно на одну работу настроится, на коровник и созидательный труд. Что будет ему во всех отношениях лучше – полезнее, выгоднее и важней…

12

Он всё так и сделал в точности, как днём решил: в лагере задержался нарочно – подождал, пока все уйдут; а минут через тридцать и сам направился следом, трясясь от страха и волнения так, как ранее нигде и никогда не трясся – потому что не было на то причин. Он ненавидел себя за эту трясучку подлую, глубоко и устойчиво презирал, последними обзывал словами, – но справиться, унять волнение так до конца и не смог: состояние его тогдашнее, критическое, было ему, увы, не подвластно…

Зато план его удался на славу – не зря он думал над ним так долго, так тщательно всё считал, – потому как, остановившись возле окна и едва-едва к стеклу прислонившись, он, ещё и отдышаться как следует не успев, колотившееся сердце унять, сразу же Наташу в немытом окошке увидел, которая у противоположной от входа стены одиноко стояла и, как показалось, кого-то ждала, напряжённо на выход смотрела. Стояла одна в этот раз – без подружек, которых всех уже разобрали столичные пареньки. И ни с кем почему-то не танцевала. Только поясок свой нервно опять теребила, да губки пухленькие покусывала…

«Кого это она ждёт, интересно? И почему не танцует, стоит и грустит у стены? – взволнованно стал думать-гадать застывший у окошка Андрей, прищуренных глаз с неё не спуская. – Наши-то ухари все уже в клубе давно, все веселятся. В общежитии никого не осталось, по-моему…»

И пока он так стоял и гадал, звучавшая музыка оборвалась, наступила пауза небольшая, заставившая танцующих остановиться и разойтись, перевести дух в сторонке, расслабиться и успокоиться. Чтобы через минуту-другую вновь в центре клуба сойтись, в любовном танце соединиться.

В окно было видно, как в этот переходный момент к Наташе Юрка Гришаев вдруг подошёл и стал топтаться возле, уговаривать её потанцевать с ним, видимо. Но она так решительно затрясла головой, так грозно и строго на него посмотрела, ни единого шанса ему не дала, что он отпрянул, растерянный, и на другой конец зала тут же ушёл, в толпе приятелей поспешив затеряться… Следом перед ней Тимур Батманишвили встал, её от Андрея спиной заслоняя, и с минуту наверное так стоял, склонив над ней голову, в свою очередь о чём-то её упрашивая…

Но вот отошёл, расстроенный, и Тимур, Наташу Андрею во всей её потрясающей красоте открывая. И просветлённый Андрей улыбнулся, душой успокоился и воспрял после его ухода; в то же время не понимая, не имея сил отгадать: кого ж это она ждёт-то?  

И следующий танец его избранница одиноко простояла у стенки, глаз не отводя от дверей. Что наблюдать было совсем уж чудно и странно!… И как только в клубе очередная пауза образовалась, вслед за которой аккорды новой песни послышались, Андрей вдруг ошалело сорвался с места и, чувству внутреннему повинуясь, мало ему самому понятному, в помещение сломя голову бросился, словно бы опоздать боясь.

Там он, парней и девчат расталкивая, к Наташе соколом подлетел, остановился перед нею робко, перед её очами ясными. «Здравствуйте, – поздоровался надтреснутым от волнения голосом, – разрешите на танец Вас пригласить?» – предложил с жаром… И услышал в ответ желанное: «Конечно», – сказанное, как ему показалось, с приподнятым настроением. По голосу девушки и взгляду нежному так, во всяком случае, можно было судить…

Они вышли, трепещущие, на середину зала, приобнялись нежно, соединились в танце. И Андрей, духами терпкими одурманенный, предельно счастливый, светящийся и куражный, сразу же каяться кинулся за недостойное поведение, что он неделю назад учудил.

– Наташ! – затараторил он, заглушая музыку и на партнёршу виновато глядя. – Вы простите меня, пожалуйста, за прошлый раз: что подлетел к Вам как чумовой, и куда-то там стал приглашать Вас сдуру! Я не знаю даже, какая муха меня тогда укусила: я в жизни-то не такой – не такой нахальный и самонадеянный!

– Вы напрасно извиняетесь, – спокойно ему Наташа ответила, на Андрея просто и прямо взглянув. – Ничего такого страшного Вы и не сделали, и ни сколько, поверьте, не оскорбили меня… А погулять, – добавила она, чуть подумав, – погулять давайте сейчас пойдём. Если Вы хотите, конечно, если не передумали?

– Хочу, очень хочу! – ошалело затряс головою Мальцев, не веривший своим ушам.

– Хорошо, – доброжелательный ответ последовал. – После танца этого и пойдём: я готова…

13

Когда медленный танец закончился, наконец, толкотнёй без-порядочной обернувшись, без-порядочными из угла в угол хождениями, они, уже сговорившиеся, к выходу вместе пошли под удивлённые взгляды заполнившей клуб молодёжи, под язвительные реплики и ухмылки, которые, впрочем, они пропускали мимо ушей, которые, к счастью, плохо до них доходили. Они пребывали в таком состоянии оба – возвышенно-сомнамбулическом, – что даже и родителей своих не заметили б, вероятно, окажись те на их пути.

На улице они медленно двинулись в сторону школы, что на другом конце деревни располагалась, и куда дорога от клуба вела: оба плохо соображавшие что-либо, плохо помнившие – только молодёжный говор, смех и музыку слышавшие за спиной, что их долго ещё преследовали из распахнутых окон. Потом это всё стихло само собой. Клуб из виду пропал. Пропали и местные жители, что гурьбою толпились у клуба. И они остались одни посредине деревни, совсем одни…

Перед обоими сразу же встала проблема: как им себя вести, что говорить друг другу, что делать, – проблема для молодых людей совсем, надо сказать, нешуточная и непростая, от решения которой зависело всё – все их дальнейшие, удачные или неудачные, отношения. Им-то хотелось каждому, ясное дело, в самом выгодном свете друг перед другом предстать, всё самое лучшее, качественное и достойное, самое сокровенное на обозрение избраннику сердца выставить – как это делают все купцы в первый свой день на ярмарке. Чтобы, значит, этим мил-дружка словно жемчугом или чем другим одарить, до глубины души порадовать-осчастливить; и, одновременно, единственную стёжку-дорожку к сердцу его найти словом жарким, искренним, верным… Но как это было сделать без посторонней помощи, подсказки доброй, совета? – они не знали; не знали даже, что им за лучшее почитать, за безусловно выгодное и правильное. А выставляться глупыми или грубыми им не хотелось совсем, обижать не хотелось другого репликой неосторожной, пошлостью несусветной.

Вот они и молчали упорно весь вечер, оба вдруг онемевшие и окостеневшие так некстати, с мыслями рассеянными собирались, справлялись со стихийными чувствами. И потом истерично весь путь фильтровали и шлифовали те мысли в своих кружившихся головах, и также истерично их от себя далеко прочь отбрасывали за ненадобностью. Упорно мочала Наташа, от озноба всю дорогу ёжившаяся, натужно молчал Андрей: обоим было несладко.

Тут бы Мальцеву, конечно, неплохо было бы инициативу разговора в свои руки взять – как лидеру и мужчине, как инициатору, наконец, неожиданной встречи их и свидания. Но он был большим и глупым ребёнком ещё и не имел в подобного рода делах ни малейшего навыка, опыта, практики. Он попробовал было, сбиваясь и заикаясь, про погоду разговор завести, про красоту деревни. Но так это глупо у него получилось, коряво и пошло одновременно, невыгодно для партнёрши, что он, почувствовав это, быстро тогда затих и шёл потом всю дорогу молча, индюка надувшегося напоминая… Он подружку про главное забыл даже спросить: местная она или приезжая? а если приезжая, то откуда? Не из Москвы ли самой? не землячка ли? Его будто заклинило изнутри как попавший в аварию автомобиль, работу сознания, речи парализовало. И придумать путного и стоящего в тот момент он так ничего и не смог, олух Царя небесного! Ему даже и простое-то слово произнести было очень и очень сложно…

Так они и проходили молча весь вечер, истомились, измучились оба, лицами напряглись и почернели как два врага. И даже и в росте уменьшились будто бы – так могло показаться со стороны, – в весе уменьшились каждый на килограмм, выпустив в пустоту всю энергию… И когда Андрей подругу продрогшую, осунувшуюся и полуживую к дому её подводил, добротному красивому зданию из красного кирпича, на высоком фундаменте выстроенному, он уже был твёрдо уверен, расстроенный и убитый, он точно знал, что это – последняя их прогулка. И больше его спутница ясноглазая с ним гулять не пойдёт никогда! – не станет, не захочет себя подобною пыткой мучить…

Каково же было его удивление, когда остановившаяся возле калитки Наташа, подурневшая от усталости и напряжения и постаревшая, всю красоту по дороге будто бы вдруг растеряв, вдруг спросила, на ухажёра косноязычного посмотрев с укором:

– Вы будете в клубе в следующую субботу?

-…Не знаю. Буду, наверное, – неуверенно и не сразу ответил Мальцев, с виноватым видом перед девушкою застыв, как и она некрасивый, ссутулившийся, предельно уставший.

– Приходите, – услышал он далее совсем уж невероятное. – Я буду Вас ждать…

После этого они простились быстро, без сожаления, и Наташа за калитку зашла, в дом поднялась по крыльцу скорым шагом и скрылась за резной дверью. А проводивший её взглядом Андрей, развернувшийся после её ухода и засеменивший в школу, только головою тряс всю дорогу, вздыхал протяжно и тяжело, как дурачок лыбился и скалился, не понимая из происходящего ничего, понять и не пытаясь даже.

Но настроение у него поднялось, однако ж, чуть-чуть просветлело в душе. Потому что он почувствовал, договор на будущее держа в уме, что не всё у него, бедолаги, плохо, не всё так без-просветно и безнадёжно, как оказалось. И окончательной ясности в этом наитруднейшем деле нет никакой: ясность, скорее всего, в следующую субботу наступит.

«…Ну-у-у, а раз так, – устало подытожил он уже в лагере сии невесёлые мысли, на пороге жилого корпуса остановившись и на небо ночное, звёздное внимательно посмотрев, в июле-месяце, пик звездопадный, особенно загадочное и многообещающее, пророчески-притягательное для влюблённых, по которому многие из них пытаются угадать судьбу – и не ошибаются, как правило. – Раз так всё у нас с ней сегодня вышло – то значит и голову пеплом рано ещё посыпать, рано скулить и хныкать, Андрюха! сдаваться и поднимать руки кверху!… Ждать просто надо, не суетясь, что и как у нас дальше будет…»

14

В третью сырлипкинскую субботу, в общей массе товарищей шагая на танцы, он увидел Наташу ещё на подходе к клубу: она прогуливалась взад-вперёд у крыльца, – увидел – и сердцем за неё в третий раз порадовался, истому сладкую ощутив, морозный озноб по коже. До чего же красивая она опять была, в дорогой джинсовый костюм светло-голубого цвета одетая, сидевший на ней как влитой, бледно-розовый топик тончайшего хлопка, что грациозно выглядывал из-под распахнутой настежь куртки, животик её упругий лишь слегка прикрывал, просвет небольшой над брюками оставляя – такой соблазнительный для парней, такой аппетитный и возбуждающий. Подходившему к клубу Андрею оставалось только дивиться, с каким исключительным вкусом всё это было подобрано, как вся одежда Наташи безукоризненно подходила ей – будто бы из неё самой вырастала; как без-подобно возвышали и красили её, наконец, золотисто-жёлтые волосы, мантией развевавшиеся за спиной. Молодые стройотрядовцы, что шагали рядом, только язычками защёлкали от удовольствия, глаза восхищённые широко раскрывая и затихая как по команде, в один созерцательный обращаясь порыв…

Неизвестно, как бы повёл себя в той ситуации оробевший Мальцев: решился бы первым к ней подойти прямо на улице, не решился? – но Наташа опередила его, помогла.

– Здравствуйте, Андрей, – очаровательно улыбнувшись, она сама поздоровалась с ним, когда он в толпе студентов с ней поравнялся и удивлённо на неё посмотрел. – А я Вас жду.

– Здравствуйте, – останавливаясь подле неё, ответил наш покрасневший герой растерянно, не ожидавший подобной встречи на глазах всей деревни, отряда… и Наташу такой увидеть не ожидавший, которой он в своей студенческой куртке, дешёвых брюках и сандалиях простеньких уже и не ровня показался, и в смысле формы по всем статьям уступал. Она такая яркая и величественная стояла в лучах заходящего солнца, в себе и своей красоте уверенная, ароматы дурманящие источавшая, – что он только диву давался, понимая, убеждаясь теперь воочию, что чудную девушку эту по-настоящему ещё и не видел совсем, не знал, когда её издали или через стекло рассматривал, или даже когда пару раз танцевал; что в действительности-то она во сто крат привлекательней и интересней… Он и в прошлый раз, оказывается, с ней по деревне гуляя, её не рассмотрел, как следует, и по-хорошему не оценил. Потому что под ноги себе смотрел, или же по сторонам всю дорогу головой вертел как ненормальный, бледнел и ёжился как последний трус, про разговоры проклятые думал. Шёл и гадал истерично: что сказать? как сказать? и надо ли вообще говорить, вздор нести, околесицу?… Да и она, как помнится, в прошлый раз совсем не такая была, далеко не такая! Тоже шла рядом сумрачная от волнения, закрепощённая, замкнутая, невзрачная под конец… А сегодня-то, успокоившись, как расцвела! Прямо как яблонька молодая, весенняя!…

– Ну что, пойдёмте гулять? – засмеялась Наташа без-печно, на ошалелого ухажёра лукаво поглядывая, довольная, видимо, впечатлением, что произвела на него. – Только можно я Вас под руку сегодня возьму? – спросила она быстро. – А то у нас тут дороги ужасные: колдобина на колдобине, – и запросто можно упасть.

Не дожидаясь ответа, пока ухажёр поймёт и по достоинству оценит её поступок и погулять пройтись предложение, она ловко так обхватила левую руку Мальцева чуть выше локтя своей маленькой ручкой, на запястье дорогими часами украшенной, по-хозяйски развернула его тихонечко, за собой потянула от клуба прочь. И они, один другого поддерживая, прижавшись друг к другу как два голубка, пошли, счастливые, по деревне, ловя на себе со всех сторон взгляды колкие и завистливые…

15

На этот раз измученная прошлой прогулкой Наташа, всю неделю прогулку ту злополучную вспоминавшая и анализировавшая, решила своему ненаходчивому кавалеру помочь: разговорить его постараться с первых минут, немоту с него снять, напряжение. Чтоб ни ему и ни ей не страдать вдвоём, не превращать их субботние гуляния в пытку.

– Андрей, расскажите мне о себе, – попросила она его сразу же. – Кто Вы? откуда родом? как Вам живётся здесь у нас в захолустье? как отдыхается? как работается?…

На нерешительного и растерянного Андрея это подействовало самым чудесным образом: здесь его обворожительная спутница оказалась права. Потому что он, её ручку маленькую под мышкою ощущая, что доверчиво прижималась к нему и через пожатие о многом ему говорила, да ещё и просьбу такую, предельно искреннюю, услыхав, предельно заинтересованную, как показалось, – он преобразился неузнаваемо: выпрямился, лицом просветлел, плечи и грудь свою широко расправил. Его как будто живой водой окропили тайно из кружки, и он после такого “кропления” самим собою вдруг стал – весёлым, общительным, мягким, – каким его и знали друзья, за что и ценили.

Преображённый, он рассказал подружке, не торопясь, ладошку её белоснежную с нежностью прижимая, с нежностью её саму поддерживая плечом, что родом он из Москвы, родился и вырос, и живёт на Соколе, на Песчаной улице, которую считает самой лучшей в столице: самой уютной, зелёной, тихой и самой красивой из всех. При этом он подчеркнул особо, с некоторой гордостью даже, что он – москвич коренной, не лимитчик. Потому как и родители его – москвичи, и даже и бабушка с дедушкой по материнской линии. А по отцовской – из Подмосковья, из Павшино.

– А Вы, Наташ, когда-нибудь бывали в Москве? – спросил он её в свою очередь. – Вы не москвичка, случаем?

– А что, похожа? – улыбнулась подружка игриво, на Андрея особенно внимательно посмотрев, искренность вопроса его угадать пытаясь.

– Да, очень похожи! очень! – затряс головою Мальцев, совсем и не думавший разыгрывать спутницу, шутить.

– Спасибо за комплемент, Андрей. Не скрою: он мне приятен, – ответила Наташа, счастливая, почувствовавшая, что не шутят с ней, не разыгрывают как дурочку пустоголовую, комедии не ломают. – Но я не москвичка, я – местная; здесь родилась восемнадцать лет назад, выросла, ума и сил набралась; здесь же и школу-десятилетку заканчивала… А сейчас в Смоленске учусь, в институте педагогическом; закончила первый курс в июне, на второй перешла; в будущем буду учительницей, русский язык и литературу буду преподавать… И родители мои здесь живут, – подытожила она свой рассказ. – Я у них отдыхаю…

Разговор их затих, опасной паузой опять оборачиваясь. Но Наташа быстро паузу прервала, не позволила ей, как в прошлый раз, в молчание тягостное развиться.

– Скажите, Андрей, а почему Вы в стройотряд поехали? – тихо спросила она, видя, как спутник её начинает опять зажиматься, – почему захотели в нашей смоленской глуши всё лето жить? в грязи, песке и цементе возиться? Вместо того, чтоб где-нибудь отдыхать как положено, сил набираться перед учёбой. Учёба-то у вас в МАИ тяжёлая, я думаю: там, поди, столько здоровья требуется. А Вы тут силёнки свои без-шабашно тратите, изводите сами себя. Скажите: для чего это нужно? чего не хватает Вам? Как Лермонтову – бури?

– Так силы-то разумному и честному человеку на то и дадены, чтобы их тратить и куда-то прикладывать с пользой: Лермонтов тут ни при чём, – ответил обрадованный Андрей, смышлёную девушку мысленно благодаря за помощь и крепче прежнего к ней прижимаясь рукой. – Будешь их экономить, беречь – хитрить и выгадывать то есть, копить про запас, на развлечения там и глупости разные, – их у тебя Боженька сразу же и отнимет, другим передаст, кто получше и почестнее, потрудолюбивее. Я это так понимаю и верю в это, в подобный печальный исход. Он, я думаю, наш Отец Небесный, не любит таких – хитреньких да жуликоватых. Он – строгий, мудрый и справедливый. Он сам работает день и ночь: за всеми нами, сирыми и убогими, наблюдает, ежеминутно помогает и вразумляет нас, на истинный путь наставляет. Поэтому-то хитрецов и бездельников Он не должен любить, Он не может любить паразитов и плутов. Он от таких отворачивается и отходит быстро – чтобы впредь не хитрили, паскудники, не искали лёгких путей. И они слабыми сразу же делаются, глупыми и никчёмными, пустыми как барабан, ни на что не годными и не способными. Только небо даром коптить да землю навозить и гадить, да совокупляться как кролики.

-…Ну а если серьёзно, – продолжил он, чуть погодя, своё ухарство с философией в стороне оставляя, – то я, Наташ, хотя и люблю Москву и считаю её самым лучшим на свете городом, Духовным Центром мiра, цивилизации, – но за целый год проживания всё-таки устаю от неё: от суеты столичной и толкотни, беготни, духоты, шума. И от гостей многочисленных устаю, которых в Москве всё больше и больше с каждым новым годом. На волю хочется и простор, на свежий и чистый воздух – к лесу, воде, природе поближе. Чтобы силёнок от матери-земли набраться и в себя прийти, голову в деревне освежить и проветрить, сердцем подзарядиться… Помнится, когда я маленький был, меня родители каждый год в пионерский лагерь возили летом на Рузу. И, знаете, я с удовольствием там отдыхал: до сих пор отдых тот замечательный вспоминаю… А теперь я вырос большой, и возить меня, переростка, стало некуда. А дачи у нас нет, к сожалению. Мы – москвичи простые, не знатные и не богатые, хотя и грамотные все поголовно. Папа и мама мои – инженера, тоже оба МАИ закончили, там и познакомились и потом поженились. И бабуля у меня не простая женщина – бывший заслуженный работник секретного НИИ, что недалеко от нашего дома располагается, участница обороны Москвы в 41-ом году, орденоносец… Но дачи всё равно у нас нет, увы, – не заработали как другие. Жалко!… Вот я и возмечтал-вознамерился до института ещё, будучи старшеклассником, в деревню поездить при случае в составе студенческого стройотряда, счастливое детство вспомнить, тогдашнюю вольную жизнь: два месяца на природе опять пожить, воздухом подышать чистым и всё такое. Да и молочка парного попить, которое я, по правде сказать, обожаю… Вот и живу и дышу теперь, как в отрочестве загадывал, и любимое молоко попиваю кружками до одурения. Сбылась мечта идиота, как говорится!… Представляете, Наташ, нам его ежедневно целыми бидонами с фермы привозят, тёплым ещё, из-под коровы. Мы его вместо воды все пьём, – не удержался, похвастался Мальцев. – Я его здесь у вас уже даже опился. И не хочется, вроде бы, а всё равно подхожу и пью – не пропадать же добру, не выливать оставшееся молоко на землю… Так что домой толстым и здоровым приеду – как поросёночек! Родители меня не узнают.

– Молоко, воздух, природа, земля-матушка, – простодушно засмеялась Наташа, вдаль глаза устремив и чуть-чуть их при этом сощурив. – Вы, Андрей, типичный городской житель. Вы можете безмерно восхищаться тем, на что мы, деревенские, и внимания-то не обращаем, что нам приелось давно, обрыдло и осточертело даже. У нас тут столько других неудобств, столько проблем и бед всевозможных, – что они все наши воздушно-молочные прелести, о которых Вы с придыханием говорите, одним махом перекрывают и нивелируют… А потом, – подумав, добавила она, – молоко и воздух Вам тут у нас не просто же так достаются, не даром. Вы и ваши товарищи вон как работаете за них: по двенадцать часов ежедневно, я слышала.

– Да это не страшно, Наташ, это для меня лучше даже, чем слоняться по улицам и баклуши бить, – честно и совершенно искренне ответил на это Мальцев. – Я так устроен, знаете, что без дела и цели достойной жить не могу совсем: дурею и кисну сразу же, в пессимизм ударяюсь, панику; никчёмным себя, жалким чувствовать начинаю, никому не нужным и ни на что не годным. А когда что-то делаю: спортом ли в секции занимаюсь, допустим, или учусь, или как у вас здесь работаю, коровник строю, – когда к чему-то высокому стремлюсь, одним словом, чем-то важным и нужным занят, – то я, наоборот, преображаюсь внутренне: здоровым, сильным, мужественным становлюсь, дурным влияниям не подверженным… И жизнь моя в такие минуты мне очень и очень нравится: я понимаю зачем живу; вижу, что приношу пользу, что не даром небо копчу и хлебушек ежедневно кушаю. И к себе самому ввиду этого отношусь с уважением, что для меня крайне важно, как и для всякого человека, наверное. Человек должен, обязан, по-моему, себя уважать – чтоб его уважали и ценили другие.

– А здесь у вас я себя уважаю, поверьте. Честное слово! – произнёс Мальцев с гордостью, молодецкие плечи свои пуще прежнего расправляя и с достоинством вперёд смотря, будто бы жизни цель и её смысл великий там, впереди, и вправду видя. – Потому что работаю по-настоящему, без дураков, и ежедневно и ежечасно что-то новое здесь для себя открываю. Разные специальности осваиваю потихоньку, стройку изнутри познаю, все её хитрости многочисленные и тонкости, что само по себе интересно. И при этом при всём ещё и пользу какую-то приношу, дело нужное и важное делаю, которое, надеюсь, не порастёт быльём, которое вам, местным жителям, понадобится… Ваш председатель знаете как нас упрашивал в первый рабочий день, чтобы мы коровник вам за лето построили! – чуть ли ни на коленки готов был встать! прилюдно расплакаться! Так неужели ж мы его подведём, клятву свою студенческую нарушим?! И несчастных бурёнок ваших бросим на зиму замерзать, чтоб они, бедные, в ваших гнилых хлевах околели?! Да что ж мы, не люди что ли?! души что ли нет в нас совсем?! Или не понимаем мы, что такое холод?! Нет, Наташ, мы, москвичи, не такие, как про нас, может быть, какой-то там сельский чудак всуе со злобою думает. Мы уж коли взялись за что, коли слёзно нас люди добрые о чём попросили, – мы расшибёмся в лепёшку, жилы из себя последние вытянем, ляжем в поле костьми, понадобится – умрём-сгорим на работе, – но коровник к осени вам сдадим. Это я безо всякого хвастовства обещаю!

-…А на лошади как я лихо тут у вас разъезжаю, – вдруг вспомнил Андрей про свои верховые прогулки. – Где б я ещё лошадей себе когда взял? кто бы в Москве мне это сделать позволил?… Конюх ваш, дядя Ваня, – с жаром переключился он на любимую тему, про которую часами мог говорить, – мужик золотой оказался: люблю его всей душой! всем сердцем! Придёт к нам на стройку утром, представь, сядет на корточки, кнутовище под ноги подоткнув, и сидит до обеда, молчит, за нашей работой смотрит. И ничего ему от нас не надо совсем, как другим, – ни гвоздей, ни скоб и ни досок. Посидеть просто надо в компании, поглазеть, приобщиться к большому делу, к стройке. Мне это так интересно всё, и так чудно в то же время – такое его без-корыстное поведение!… Я бы дал ему этих гвоздей хоть мешок, с удовольствием дал – пусть пользуется: у нас этого добра много. Но он не берёт, бродяга, ни разу у меня ничего не взял: чудак он у вас какой-то, или блаженный!… Я с ним сразу же подружился – в первый же день. И он мне лошадок даёт покататься… А мне неудобно перед ним, дружбою его неудобно пользоваться, в улицу с односторонним движением её превращать, – вот и пытался уж сколько раз гвоздями да скобами с ним за лошадей расплатиться, хоть чем-то его отблагодарить, на его доброту подкупающую своей добротой ответить… Но – нет, он молодец: не торгуется никогда, не сквалыжит и не выгадывает! Без-корыстный мужик оказался, этакий ангел во плоти. Хотя и выпивашка запойный, как кажется.

– Да, он у нас хороший дядька, – подтвердила Наташа задумчиво. – Не деревенский совсем, не куркуль, не скряга. Ничегошеньки ему кроме лошадей не надо – это правда… Зато жене его, Зойке, надо всё: каждый день его пилит и пилит, змея, дурачком при всех выставляет, неудачником и ничтожеством; жить его хочет, но не может заставить, как другие живут: тащить всё что плохо лежит, воровать то есть. Но он – нет, он крепкий, не поддаётся ей, держит свою линию жизни строго… Когда она его совсем уже допечёт нытьём и руганью без-конечной, и какой-то патологической жадностью, когда всю ему плешь проест, – он тогда напивается с горя и колотить её начинает чем попадя, по деревне, пьяный, гонять, кричать, материться грозно: убью, мол, тебя, гадюка! жизни мне не даёшь! всю кровь из меня до последней капли выпила! Половину зубов ей, дурочке, повыбивал, а та всё никак не уймётся. А раз даже нос ей в горячке сломал, что она целый месяц в маске потом ходила – смешила нас всех, а вечерами пугала как приведение.

– Странно, – удивился услышанному Андрей. – Не похож ваш конюх на драчуна-то, на забияку. Добрый мужик, как кажется, и очень тихий, очень спокойный.

– И добрый, и спокойный, и тихий, да; и не драчун изначально – всё правильно, – кивком головы подтвердила Наташа. – Но только, знаешь, когда тебя ежедневно “пилят” и дурачком-неудачником выставляют при всех, нахлебником-дармоедом, и делают это несправедливо и незаслуженно, – тут уж кто хочешь драчуном задиристым станет – даже и ангел… А она его заела, ведьма, задёргала за целую жизнь: у нас её никто в деревне не любит за её подлость, коварство, жадность патологическую и злость, за язык поганый. Еврейка, она еврейка и есть: весь мiр с рождения ненавидит… А его, наоборот, у нас любят, жалеют даже, сочувствуют ему, помогают; в спорах и склоках с женой неизменно поддерживают. Сколько уж раз от тюрьмы мы его всей деревней спасали, когда его ведьма милицию вызывала и хотела за решётку его засадить…

16

Наташин рассказ про конюха сильно Мальцева заинтересовал. Он слушал его, рот разинув; и, одновременно, поражался тому, как грамотно и как чётко Наташа ему это всё рассказывала: ни слова сорного в том её рассказе не слышалось со стороны, ни буквы какой, ни звука. Всё плавно было, размеренно, всё на месте. Выговора деревенского или жаргона в её разговоре неспешном коренному москвичу Мальцеву заметить было нельзя – по причине отсутствия оного.

«Нет, не зря я её за москвичку принял, не зря, – с удовольствием думал Андрей, на подружку сладкоголосую краем глаз восхищённо посматривая и каждое слово её ловя, что как флейта волшебная уши его ласкали. – Она многим нашим чувырлам столичным по дикции и правилам речи фору даст, окающим да гакающим как торговки рыночные».

А голосок у Наташи был дивный какой: бархатный, сильный, грудной, с изумительным по красоте тембром! Когда она разговаривала, заметил Андрей, то некоторые её слова эхом отдавались у неё внутри и звучали там звонко-презвонко, как в полупустом помещении. И казалось со стороны, будто бы тайные струны её души при разговоре дивно так резонировали, чувства её выдавая и настроение.

Всё это так сладко было слушать и так волнительно одновременно её молодому спутнику! Так эти её чарующие голосовые звучания притихшего Мальцева изумляли и завораживали, приводили его, москвича, в тихий сердечный восторг!

Особенно в первые дни с ним подобное волшебство неизменно случалось, когда привычка у него ещё над изумлением не возобладала, над обострённым вниманием. Мало того, у него даже мысль невольно закрадывалась во время первых бесед: что тебе бы, дескать, голубушка, с такою-то дикцией и внешними данными не в деревне вашей убогой сидеть, пропадать тут без дела, без пользы, а на центральном российском телевидении диктором самым главным работать, ведущей всех новостных программ. Тебе бы равных там не было абсолютно точно – если б только взяли тебя туда, если б там знакомые были, “мохнатая лапа”. Ты бы тогда всех блатных потаскух там “переплюнула” и перещеголяла, на пенсию отправила их, на свалку истории…

По достоинству речевые и голосовые возможности подружки своей оценив, внимательно выслушав до конца её рассказ про стерву и злыдню Зойку, Андрей после этого опять к лошадкам любимым вернулся – тайной своей поделился с Наташей про то, как его в отряде конюхом недавно сделали. И стал он дяде Ване почти что “родня”.

– Хотите, я Вам расскажу про это подробнее? – спросил её с жаром, когда она кончила говорить и на спутника своего восхищённого вопросительно посмотрела.

– Хочу, – последовал такой же жаркий ответ, и Андрей рассказал шагавшей с ним рядом спутнице следующую историю.

– У нас в отряде, – шёл и рассказывал он, – проблема с водой возникла: негде поварихам стало воду брать. Они её сначала из школьной колонки носили, а теперь та колонка сломалась – засорилась, кажется, – и мы без воды остались неделю назад: одно молоко только пили, даже и супы молочные ели, каши… Ну и взбунтовались, естественно, от этих супов и каш, мясных борщей себе запросили, чаю. И командир наш, Шитов Толик, срочно договорился с Фицюлиным: чтоб, значит, нам лошадь в отряд, телегу и пустые бидоны выдали. И мы бы ту воду сами себе из колодца возили: она из колодца даже полезнее и вкусней… Я, как про такую новость услышал, к командиру сразу же и побежал под это дело подписываться – чтобы, значит, водовозом отрядовским стать, ну и конюхом по совместительству. Командир обрадовался, похвалил за рвение и лошадь с телегой и амуницией мне сразу же и отдал – на полное сохранение и попечение. И теперь вот утром и вечером я за водою езжу, ну и за лошадью ухаживаю одновременно, которую нам в отряд привели: Малинкой её зовут… Вы, может быть, знаете её, видели: красивая такая кобылица ярко-рыжей масти.

– Знаю, конечно, видела не единожды. На ней сам дядя Ваня обычно и ездит, и больше всех её любит, лучше всех кормит, заботится, бережёт.

– Правильно делает, что любит. Хорошая, спокойная, умная лошадь – не старая, не ленивая и очень послушная, главное, тонко чувствует возницу и седока. Нравится она мне, сильно нравится. Кормлю её теперь и пою, сам запрягаю и распрягаю; сам же вечером в поле пастись выпроваживаю, стреножив её предварительно. Красота! Всё это не сложно совсем оказалось, как я раньше-то думал, когда деревенскую жизнь себе представлял.

– Так Вы теперь на работу-то ходите, я что-то не поняла? на стройку-то свою? – спросила удивлённая Наташа, с интересом рассказ простодушный выслушивая.

– Конечно, хожу, – ответил Андрей не без гордости. – Кто ж за меня работать-то станет? – у нас каждый боец на счету. Лошадь и вода – это дополнительно как бы, в свободное от работы время… Тяжеловато, конечно, особенно вечером, после рабочего дня, когда в постель поскорей завалиться хочется и про всё на свете забыть, – не выдержав, вздохнул Андрей с лёгкой грустью, обречённо голову опуская и невольно жалуясь как бы на свой опрометчивый шаг. – Но зато Малинка теперь в полном моём распоряжении находится, теперь у неё хозяин я. И дядю Ваню уже ходить и просить не нужно, лишний раз пользоваться его добротой…

За такой вот беседою задушевной, тёплой, раскрепощённой на этот раз и абсолютно искренней, незаметно и нетягостно пробежал-пролетел для обоих второй их совместный вечер. И расставались они ближе к полуночи уже с большой неохотой оба – не так, как неделю назад…

– Как быстро время у нас пролетело сегодня, а я бы погуляла ещё, – задумчиво сказала Наташа возле своей калитки, когда они к ней подошли, на Андрея при этом взглянув вопросительно: поймёт ли он её чувства сердечные? ещё немного пройтись согласится ли?

Но Андрей сделал вид, что намёка не понял и твёрдо собрался домой уходить. Поздно было уже, а ему завтра утром нужно было рано вставать, Малинку запрягать в телегу, за водою в колодец ехать, в лагерь её потом везти, выгружать; а потом работать весь день, коровник обещанный строить, на пекле солнечном жариться. Гулять-то – оно, конечно, приятно – и лучше, да, безусловно. Кто спорит? Но где бы для тех гулянок ещё и силёнок взять, чтоб носом потом не клевать на объекте, чтоб до объекта, элементарно, дойти…

Они расстались, в клубе договорились в ближайшую среду встретиться: агитбригада ССО “VITA” должна была в среду вечером в клубе запланированный концерт давать. После чего довольный Андрей домой зашагал проворно, где казённая койка его поджидала давно и вернувшиеся с гулянки товарищи-студенты, последними новостями обменивавшиеся перед сном, хваставшиеся “любовными победами”. В школу он как на крыльях летел, не переставая улыбаться при этом: так ему тогда легко, так покойно на сердце было.

«Хороший она человек, – про Наташу он всю дорогу думал. – Не только красивая, но и умная, грамотная вдобавок, смышлёная. Мне спокойно и хорошо с ней…»

Глава третья

1

Прогулки Мальцева по деревне в компании золотоволосой красавицы незамеченными для его друзей-приятелей не остались, понятное дело: быстро легли на язык и подверглись самому активному, самому дотошному обсуждению; ну и сплетнями потом, естественно, обросли, пересудами тайными и фантазиями, пророчествами самыми дикими и предположениями. Наговорившись между собой, нафантазировавшись вволю, насплетничавшись, бойцы ССО “VITA” уже непосредственно к самому Андрею тогда начали приставать: чтобы информацию из первых уст раздобыть, догадкам-домыслам коллективным получить хоть какое-то реальное подтверждение… И первым, кто на эту животрепещущую и щекотливую тему завёл разговор, стал вьетнамец Чунг, которому, как соседу по койке и дружку закадычному, это проще всего было сделать.

– Андрей, – спросил он Мальцева после второй прогулки, когда тот, сияющий, со свидания вечером возвратился и раздеваться стал прямо перед носом вьетнамца, спать проворно укладываться, – ты с Наташей гуляешь, да?

– Гуляю, – ответил удивлённый Андрей, на дружка-азиата с вызовом посмотрев. – А ты откуда имя её узнал, интересно?

– Да я её уже второй год знаю, её и её семью: я же к ним в гости-то каждую субботу бегаю, – шёпотом поспешно стал рассказывать Чунг, на локтях на кровати приподнимаясь и к соседу придвигаясь поближе. – Я в прошлом году сначала с мамой её познакомился и подружился, которую ты видел в клубе: помнишь? Мы с ней там вдвоём у дальней стенки стояли, у кинопроектора, а ты к нам потом подошёл, и я тебя ей представил, – помнишь или нет, спрашиваю?

– Подожди… это-о-о такая невысокая темноволосая дама? Её-ё-ё… Еленой Васильевной зовут, кажется, – ты про неё говоришь?

– Да, про неё, – утвердительно кивнул головою Чунг. – Елена Васильевна – мама Наташи. Она в клубе работает – заведующей. Ну и по совместительству каждую субботу и среду фильмы там разные крутит, так как у них в деревне киномеханика нет: никто к ним сюда ехать работать не хочет из молодых – за нищенскую-то зарплату. Вот она и крутит фильмы сама, которые им в деревню привозят. Я с ней в прошлом году во время показа и познакомился: мы рядом на заднем ряду сидели, и я ей кассеты переставлять помогал, кинопроектор поддерживал… Очень хорошая женщина, знаешь: умная и очень добрая, и гостеприимная к тому же. Она меня, за то что я ей кассеты помогал менять, к себе домой и позвала в тот же вечер, чаем и конфетами угощала, вареньем сладким, мёдом. С тех пор я ей всегда помогаю: в субботу приду в клуб к шести, сяду с ней на заднем сиденье рядышком и сижу, фильмы смотрю, кассеты ей подаю сменные, а прокрученные в контейнеры убираю… А потом мы с ней домой идём, когда танцы там начинаются, и я у них дома ужинаю вместе со всеми, чай с вареньем пью, телевизор смотрю, отдыхаю… Они надо мной шефство взяли, представляешь: учат меня русскому языку и обычаям вашим, историю вашей страны рассказывают. Ну и подкармливают заодно: считают, что я, живя целый год без родителей, плохо питаюсь, жалеют меня. Хорошие люди, очень хорошие!

– Так ты, стало быть, и отца её знаешь? – ну-у-у коли ходишь туда два года, как ты говоришь, трапезничаешь, чаи с вареньем там распиваешь, – спросил Чунга Мальцев шёпотом, искоса удивлённо на вьетнамца поглядывая, поражаясь азиатскому проворству его.

– Знаю, конечно: я же тебе говорю, – не задумываясь, ответил Чунг. – Отец её, Александр Михайлович, за руку со мной всякий раз здоровается – как с равным. Про Вьетнам после чая долго меня допытывает, про нашу вьетнамскую жизнь, про семью. Он директором этой школы работает, где мы все живём. Ты видел его на дне открытия лагеря, когда он к нам сюда с председателем приезжал, выступал даже. Помнишь?

– Постой, – перебил вьетнамца опешивший от услышанного Андрей. – Директор этой вот школы – Наташин отец?

– Да.

– А как, ты говоришь, его зовут?

– Александр Михайлович Яковлев, – почти по складам произнёс желтолицый сосед Андрея тяжеленые для него русские имя, отчество и фамилию, после чего добавил, большой палец правой руки вверх задирая. – Вот такой вот дядька! – умный, начитанный, добрый, как и его жена…

Внимательно выслушавший всё Андрей задумался, губы сжал и, улёгшись на спину и выпрямившись на кровати, стал вспоминать, как во второе воскресенье июля у них в отряде день открытия лагеря был, с полчаса по времени длившийся. И на него действительно председатель колхоза Фицюлин директора школы с собою привёз, высокого светловолосого мужчину приблизительно сорокалетнего возраста, худощавого, нервного, интеллигентного, при выступлении заикавшегося. Андрей его и запомнил-то лишь потому, что он заикался, нервничал и краснел из-за этого, стеснялся. А так бы он на второго гостя внимания не заострил: обыкновенный невзрачный мужчина, каких в Москве миллион.

-…Значит, её полное имя Наталья Александровна Яковлева, – в задумчивости вслух произнёс он через минуту где-то, ни к кому конкретно не обращаясь, как бы сам с собой разговаривая. – Что ж, хорошо, будем знать.

-…А у них из детей, кроме дочери, есть ещё кто? – вспомнив про Чунга, что лежал рядом и смотрел на него внимательно, спросил он вьетнамца почти машинально, не поворачивая головы, при этом мысленно Наташу с родителями её сравнивая и понимая, что ежели она и была на кого похожа, то больше, конечно же, на отца, что матушка-то у неё совсем другая по виду.

– У них ещё сынишка есть, Мишкой его зовут. Но он ребёнок ещё – в восьмом классе учится, перешёл в восьмой.

– Хорошо, будем и это знать, что и брат у неё имеется. Может, встречу когда в деревне, повнимательнее на него посмотрю. Он похож на неё?

– Похож. Такой же светленький и красивый, и такой же воспитанный – не шалопай. Читает много, учится на одни пятёрки, как говорят: хороший мальчик, талантливый.

Довольный услышанным Мальцев хмыкнул себе под нос и, зардевшийся, нервно заёрзал на койке, пружинами заскрипел, восторг внезапно возникший и без-сознательный пытаясь от Чунга скрыть, и тихую на лице радость. Приятно было такое узнать про ближайших родственников Наташи – понять, что не ошибся он, что девушка-то она и впрямь не простая, не от сохи. Наоборот, из приличной интеллигентной семьи, пусть и деревенской. Очень ему это всё было приятно.

-…А ты, значит, Наташу и в прошлом году уже знал, если, как говоришь, с прошлого года к ним домой начал бегать, – после паузы перевёл он разговор с брата младшего на сестру, которая его интересовала значительно больше по вполне понятным причинам.

– Знал, да, – утвердительно затряс головою Чунг, вплотную пододвинувшись к Андрею, – но плохо. Она ведь в прошлом году школу закончила и в институт поступала всё лето. Поэтому дома мало была: всё больше в Смоленск с отцом ездила, жила там по нескольку дней всякий раз, когда там курсы подготовительные проводились сначала, консультации разные и собеседования. А потом сами экзамены начались и связанная с ними нервотрёпка: знаешь ведь, поступал, как это всё бывает. Ну и потом, когда её туда зачисляли, тоже долго там находилась – положительного результата ждала… В июле, помнится, я её несколько раз всего дома и видел; видел пару раз в августе – и всё. А потом наш отряд уехал, и я с ней даже и попрощаться не успел: только в этом году и узнал, что она поступила.

– Она мне очень нравится, Андрей, она замечательная! – добрая, воспитанная, очень красивая! – на мажоре закончил тот памятный разговор Чунг. – Ты молодец, что с ней познакомился и решил подружиться. Поверь: таких девушек, как она, мало… И ты ей понравился, как кажется, – доверительным шёпотом сообщил он последнюю новость, крайне важную на его взгляд, которую скрывать преступно, – ей и маме её. Они обе несколько раз меня про тебя расспрашивали, интересовались тобой. Знай и помни об этом…

2

Вторым бойцом, кто подошёл к Андрею и про Наташу долго допытывал, был их стройотрядовский ловелас, любимец “изголодавшихся” и похотливых барышень, Гришаев Юрка – двухметровый темноволосый красавчик-атлет, ещё один представитель рабфака.

Гришаев был примечателен тем, главным образом, что являл собой другую когорту бойцов, жучил-прихлебателей и бабников патологических, которых Андрей переносил с трудом, которые с первого дня ему только настроение портили своим наплевательским отношением к делу и пофигизмом. Такие на стройку не работать ездили, не строить, не пользу приносить стране и людям: плевали они на страну и людей. Ездили, чтобы вечно выгадывать и ловчить, за чужие спины умело прятаться, за чужой труд! И таким подлым и откровенно-паразитическим способом силы копить для “шабашки” и развлечений.

Юрка же ярчайшим и достойнейшим их представителем выступал с первых в деревне часов, кумиром и заводилой, эталоном праздности и безделья. Был он большим себялюбцем с рождения, жучилой, пройдохою и краснобаем без-совестным; а ещё: “бычком молодым”, “демоном-совратителем” – как про него деревенские бабы и мужики говорили, которые боялись его. Не за себя, конечно же, – за своих молодых и чумовых дочек…

С уверенностью можно сказать, что ССО “VITA” ему, генеральскому сыну, был не нужен сто лет. И он бы не поехал в деревню ни за какие коврижки: на море бы умотал отдыхать, найдись у него для такого отдыха компаньон достойный – покладистый и душевный. Но товарищи его московские – Володя Перепечин и Батманишвили Тимур, – с кем он в одной комнате в общежитии ещё с рабфака жил, с кем время проводил свободное, бедные были: им деньги требовались позарез, и некогда и не на что было по курортам летом мотаться, по санаториям и пляжам разным. Вот Юрка и прицепился к ним, стройотрядовцам ярым, заслуженным, потому как ехать на юг одному ему не очень-то и хотелось. Тем более, не хотелось в дивизии томской, которой отец командовал и где вся семья его временно проживала, лето целое отираться, комаров там да мошек кормить, да на солдат смотреть желторотых, как они с неохотой по танкам лазят и командиров за глаза клянут… Оставался один стройотряд, где было много друзей-однокашников, где и время можно было убить, и погулять-повеселиться на славу.

Исключительно по этой причине и стал Гришаев строителем – по необходимости больше, не по зову внутреннему. Но перед тем как в отряд записаться, он с Шитовым откровенный имел разговор, которому напрямую сказал, не юля, что деньги, дескать, ему не особенно-то и нужны, как не нужна ему и романтика стройки, которую он не понимает и не признаёт, считает лукавством, химерой, прикрытием. В деревне-де он одного желает: отдохнуть, отоспаться, отъестся, на природе спокойно пожить. Ну а поскольку в отряде его будут поить и кормить, и постельным бельём обеспечивать, – то он и будет работать за харч, дабы дармоедом в глазах товарищей не прослыть. Чтобы из них не роптал никто и пальцем командиру на него не показывал…

Так он и работал у них всё лето: по мере сил и возможностей, по настроению. Поработает несколько дней в удовольствие, топором в охотку помашет – и потом отгулы себе берёт, чтобы с духом, с силой собраться, с мыслями, которые исключительно о бабах были и более ни о ком другом… Отгулы он брал регулярно в воскресение и четверг, после клубных танцевальных загулов, с которых только под утро домой возвращался, как правило, или даже днём, – весь помятый, покусанный, в засосах кровавых, духами провонявший насквозь как склад парфюмерный или фабрика. Таким, между прочим, он мог возвратиться в лагерь и в любые другие дни, которые автоматически у него становились праздными… Придёт, бывало, шатающийся, не соображающий ничего, с красными как у рака глазищами, и сразу плюхается в кровать; и лежит, отсыпается до обеда, подлец, даже и на обязательную утреннюю линейку не в силах встать – так его за ночь поклонницы-обожательницы всего высасывали-выжимали. Он и сам от них в этом плане не отставал: давал им, молодым и красивым, жару… А потом про амурные подвиги и похождения товарищам по общаге лежал и рассказывал: и в Москве это делал частенько, и в деревне Сыр-Липки, – собирая подле себя своими похабными байками целые кучи зевак. Стройотрядовскую молодёжь, как правило.

Лежит, бывало, на кровати вечером, закинувши ногу на ногу, курит сигареты неспешно и также неспешно вещает всем, будто любимый рассказ по книжке зачитывает.

«Не знаю как вы, мужики, – рассказывает с ленцой, широко зевая при этом, – а я без баб не могу. Я с четырнадцати лет, почитай, живу активной половой жизнью; к ней как к хлебу ржаному привык, как к воде и воздуху… Не поверите, но я у себя в танковой части, где папаня служит, всех перепробовал уже: и старых и молодых, и холостых и замужних, и в погонах и без погон – всех! Некоторых до сих пор вспоминаю – до того сладкие и сочные были, стервы! Слаще мёда, право. Не вру. Я б их всех, не задумываясь, на мёд променял, да ещё б их мужьям рогатым пару кульков рахат-лукума добавил – в придачу… На повариху нашу только не смог залезть: заведующую столовой. Ну так той, извините, за 50-т уже в мои юные годы было. Меня, если б залез, в части не поняли бы – за извращенца сочли, или за копрофила».

«…Я до армии-то, секрет вам открою, парни, почти всеми венерическими болезнями переболел, кроме сифилиса. Несколько раз триппак подцеплял, из-за чего меня на службу брать не хотели, в полк Кремлёвский, где я два года отбарабанил… Папаня мой мне здорово тогда помог – замял это гиблое дело. А иначе бы я пропал, мужики, мимо Москвы и Кремля пролетел бы со свистом… Пренеприятная это штука – триппер, скажу я вам: никому его не пожелаю. “Конец” краснеет и опухает так, что дотронуться до него нельзя, в плавки или трусы засунуть – проблема целая: боль от этого страшная! И поссать – тоже проблема, да ещё какая: в туалете слёзы ручьями из глаз текут от каждой капли. Ходишь целый день неприкаянный с выпученными глазищами – и от боли стонешь, поминутно корчишься-маешься, весь как мочевой пузырь после ведра пива раздутый. Ужас, ужас, короче! Хоть бери и помирай, или отрубай “друга” к чёртовой матери и собакам выбрасывай на прокорм: зачем он, думаешь, нужен такой, болезненный и неработоспособный! Не приведи Господи опять чего-нибудь непотребное подхватить в этом деревенском гадюшнике: тут меня лечить будет некому!… Из-за этого триппака, кстати, я на учёте в вендиспансере стоял в Томске с середины 9-го класса. Со мною тамошний врач-венеролог за руку всегда здоровался, когда я в город за чем-нибудь приезжал и его там встречал на улице. Увидит меня, бывало, – и бежит навстречу с ухмылкой самодовольной, руку мою трясет озорно, глазами как шилом буравит, про жизнь и здоровье расспрашивает… Ну как, спрашивает, Юрок, дела? – даёшь бабам жару-то? Даю, отвечаю, а чего не давать: на то они, добавляю, и бабы… А он слушает, широко скалится, подлец, одобрительно головой кивает – и всё приговаривает: молодец, молодец, Юрок, уважаю! По-нашему, по-гусарски, смеётся, живёшь: мы-де раньше так тоже жили. “Жарь”, говорит, их, ссыкух толстожопых, “жарь”: им эта наша “жарка” только на пользу… Но под конец разговора всегда добавлял, крепко руку опять пожимая: ты, Юрок, советовал ласково, по-отечески, только смотри, поаккуратнее там, “машинку” свою об них не сломай – с дуру-то; она, лыбился, тебе ещё пригодится. Ибо нам, мужикам, добавлял, без “машинки” смерть: мы бабам тогда не нужны и даром… Хороший был дядька, душевный, заботился обо мне прямо как отец родной, ей-богу»…

Слушая перед сном такое, бойцы ССО “VITA”, помнится, умирали со смеху, крепко держались за животы. А краснобай Юрка – нет, бывало и не улыбнётся ни разу, чертяка, губ своих не скривит, будто рядом никого и не было-то совсем, будто он сам с собой разговаривал. Лежит, курит, спокойно кольцами дым изо рта выпускает – и в потолок загадочно смотрит, мечтает, окидывает мысленным взором прошлую жизнь свою… Но по лицу было видно, что парень не врёт, не выдумывает про себя глупости разные, сказки. И всё оно именно так и происходило, как он только что говорил…

3

Так вот, гуляка и балагур Гришаев тоже заинтересовался прогулками Мальцева и стал к нему приставать.

– Андрюх! – по дороге на работу спросил он его однажды, отстав с ним от общей массы шагавших на стройку бойцов. – Я тебя тут в субботу с Наташкой Яковлевой видел, как мило вы с ней отправились гулять под ручку, и удивился даже, честное слово, глазам своим не поверил, как это тебе, юнцу безусому, её подцепить удалось, искренне этому удивился, признаюсь. Такая серьёзная дама! – и такая неприступная одновременно! Я уж давно не видел таких; думал, таких в природе уже и нет, не осталось… Мы её с Тимуром Батманишвили на пару обхаживали: то он подойдёт, амурного туману напустит и ужом перед ней повертится, то я, – но всё без толку. У обоих с ней полный облом получился – и у него, и у меня. Представляешь! Она нас так решительно отшивала сразу же, таким презрением обжигала – что ты! – никаких шансов нам не оставила, ну просто никаких! Мы с Тимуром ходим теперь как оплёванные и только диву даёмся, случившееся всё никак не можем понять и переварить. Это же Бог знает что такое на белом свете творится! – думаем на досуге, – если девчонки сопливые уже стали отказывать и носы воротить, неуважение нам обоим выказывать! Так скоро, глядишь, и ноги начнут об нас вытирать, смеяться станут над нами, ухарями заслуженными и закалёнными… Да-а-а, старость – не радость, люди правильно говорят. Уходит, уходит оно безвозвратно – наше золотое времечко… А у тебя получилось с ней почему-то, – двухметровый Юрка недоумённо на низкорослого Мальцева сверху вниз посмотрел, искренне не понимая и не одобряя по-видимому женских эстетических вкусов. – Ты у нас ходок, Андрюха, ходок! А с виду так и не скажешь: с виду вроде интеллигент столичный. Чем ты её взял-то, скажи? поделись со старшим товарищем любовным опытом. Это мне, кобелю со стажем, дюже интересно и поучительно знать будет.

– Да почему я ходок-то, Юр? почему? – краснел от услышанного Андрей, за живое задетый и развязностью Юркиной, и самим разговором. – Я подошёл к ней, пригласил погулять. Она согласилась и пошла; а почему? – не знаю даже. Что я плохого-то сделал, ответь, что ты меня ходоком обзываешь?! – как блудягу какого закоренелого! Я не был таким никогда! – и не буду! Мне это всё не нужно!

– Да ладно тебе, Андрюх, обижаться-то понапрасну на своих мужиков, – засмеялся на это Гришаев натужно, Мальцева по плечу больно хлопая: детина здоровый ужасно был, сил своих не рассчитывал. – Будем с тобой ещё из-за баб деревенских ссориться, которых тут, как кур обосранных, столько, что по десятку на брата выйдет. Хватай только за холку покрепче, которая ближе стоит и больше приглянется, – и тащи в кусты. И знай “топчи” после этого, выжимай соки и пей, получай без-платное удовольствие. Всего и делов-то! Они тебе ещё и спасибо скажут, дуры нетраханные и неудовлетворённые, давным-давно перезревшие.

– Так что не злись на меня и не дуйся, не надо. Я ведь просто так спрашиваю, из любопытства; и безо всякой задней мысли, заметь, без затаённой подлости и подвоха. И отбивать её у тебя я не стану: зачем она мне? Мне со своими бы “тёлками” разобраться, силы б на каждую распределить – чтоб до Москвы живым и невредимым доехать, не умереть в стогу, или на какой-нибудь хате… Поэтому и не кипятись и не хорохорься, не держи на старшего товарища зла, повторю тебе ещё раз, коли чего тот не так сказал по простоте душевной, на бабу товарища не меняй: последнее это, Андрюх, дело. Отхватил себе здесь “индюшку” молоденькую, нетоптаную – и молодец, и радуйся ходи, что нам с Тимуром носы утёр, гордись этим. Мы за тебя тоже порадуемся, честь тебе за то воздадим, потому что такие победы, знай, – они самые важные и запоминающиеся: качество и достоинство мужиков они вернее всего определяют. Достойным мужикам и достойные бабы должны принадлежать: в части у нас так танкисты всегда говорили. А танкисты – народ серьёзный: знают, что говорят, врать не станут…

4

Приставали к Андрею с расспросами и другие из стройотряда парни: расскажи им да расскажи, как, дескать, у тебя дела на любовном фронте? до какой стадии уже дошли? и дошли ли? Один раз завёл разговор на данную тему и Батманишвили Тимур, уважаемый в ССО“VITA” боец, труженик настоящий, кондовый, который, должное ему надо отдать, говорил с Андреем не так как другие студенты – не так развязно и пошло…

Про Тимура рассказывать сложно: и не общался с ним Мальцев почти из-за большой разницы в возрасте, и трепачом-балаболкой Тимур отродясь не был – душу первому встречному не раскрывал, не трещал громче всех в перерывах. И не выпячивался он никогда, без нужды на глаза не лез. Да и достоинствами не обладал выдающимися, ежели его бороды и длинных волос не считать, что делали его более на афонского монаха похожим, чем на студента МАИ – сугубо технического закрытого вуза, где кафедра военная существовала всегда, где стриженными и бритыми все, начиная со второго курса, ходили.

И биография у него была самая что ни на есть обычная, которая до Мальцева по крупицам буквально от дружков его доходила, которую Андрей в общих чертах только к концу первого срока и узнал, перед самым отъездом уже. Он узнал, например, что был Батманишвили рабфаковцем, попавшим к ним в институт после армии и годовой предварительной подготовки, жил в общежитии как иногородний студент, в одной комнате с Гришаевым и Перепечиным, считался их близким другом. Родом же он был из бедной грузинской семьи, семьи многодетной к тому же, которая в каком-то глухом высокогорном ауле жила недалеко от Батуми и еле-еле концы с концами сводила.

В отряд он записался исключительно из-за денег, и этого никогда не скрывал; работал хорошо, добросовестно – плотником, в основном; но мог выполнять и любые другие работы по мере надобности.

От себя Андрей мог бы добавить, поработав с Тимуром на стройке бок о бок целое лето и со стороны понаблюдав за ним, что был он добрым, рассудительным, приятным парнем, немногословным, мудрым, авторитетным, к голосу которого прислушивались и мастер, и командир, с которыми он на рабфаке близко сошёлся. Жил он тихо в отряде и очень скромно; и также тихо и скромно работал. Только раз всего с Андреем и поговорил по душам по воле случая, один раз себя проявил! Но зато запомнился после этого крепко!

Случилось же это так. В двадцатых числах июля в селе Ополье, что по соседству с Сыр-Липками находилось, рухнул старый деревянный мост, через глубокий песчаный овраг когда-то давным-давно проложенный, по которому люди, местные жители, ходили весь год взад-вперёд и который сельчанам позарез был нужен. Аккурат посередине села он располагался, многолюдное Ополье, ложбиной надвое разделённое, в единое целое соединял, жизнь нормальную и комфортную в нём обеспечивал, которая из-за аварии сразу же прервалась-прекратилась почти: людям крюк из-за неё приходилось делать. Вот и снарядил ССО “VITA”, по личной просьбе Фицюлина, бригаду плотников во главе с Юркой Кустовым, чтобы стратегический мост тот восстановить, причём – в кратчайшие сроки, о чём уже вкратце писалось. Кустов с собой на работу опытного Тимура взял и Андрея Мальцева из молодых. И они за полтора дня всего колхозникам новый мост поставили. Добротный и надёжный, широкий достаточно, из новых сосновых брёвен сооружённый, по качеству не уступавший прежнему мосту.

После этого Кустов в правление убежал: наряды закрывать с прорабом. И пока он в правлении отирался, пороги там обивал и переговаривался с чиновниками, бумаги составлял и подписывал, спорил, ругался из-за мелочей, Тимур с Андреем на полянке возле нового моста сидели: отдыхали, курили, любовались творением рук своих, с удовольствием наблюдая со стороны, как по мосту мужики с бабами охотно ходят и студентов московских нахваливают, благодарят… Ну и по душам беседовали, разумеется, – разве ж деться куда человеку от подобного рода бесед.

– Давно у тебя спросить собираюсь, Андрюш, – вкрадчиво так и осторожно очень, понимая всю щекотливость темы, завёл Тимур разговор про вечерние прогулки Мальцева, когда им уже не о чем стало беседовать, когда обговорено было всё. – У тебя с девушкой этой, Яковлевой Наташей… у тебя с ней роман, да?

Услышавший такое Андрей поперхнулся даже, поморщился как от зубной боли и сузившиеся от обиды глаза в сторону отвел. «Ну, – подумал с досадой, – опять началось: покоя вам всем не дают мои с Наташей встречи. Я-то думал, Тимур, что ты – человек, а ты туда же».

– Не обижайся на меня, Андрюш, не злись, не надо, – быстро стал успокаивать его Батманишвили. – Я это потому только спрашиваю, что… что мне и самому она очень нравится, очень! И я завидую тебе, признаюсь честно, белой завидую завистью! Ты – молодец, Андрюш, паренёк хороший, ежели такую девушку выбрал, а она – тебя… Знаешь, – сделав паузу, продолжил он далее говорить, некоторую неловкость испытывая, – я ведь её давно заприметил: в прошлом году ещё. Она, помнится, тогда тоже в клуб пару раз приходила; придёт, постоит в сторонке, на всех внимательно так посмотрит, оценивающе, и домой уходит засветло: ни с кем не танцует, не разговаривает, никого не подпускает к себе. За это она мне и понравилась сразу же, приглянулась с первых минут – за свою чистоту и строгость. У нас, у грузин, у кавказцев в целом, эти качества превыше всего ценятся и ценились всегда: шалавам и лярвам у нас делать нечего.

-…Она, Наташа твоя, год назад не такая была, – мечтательно заулыбался Тимур, глаза потупив, подружку Мальцева, прошлогоднюю, как бы мысленно себе представляя. – Была немножко худее, как кажется, да и глупенькая, “зелёненькая” совсем, с большими такими косами за плечами. А в этом году так шикарно оформилась, расцвела, вес набрала положенный и всё остальное. Важною дамой стала, словом, что сразу было и не узнать!… Я её когда на танцах-то увидел – одурел даже в первый момент: так она стала собой хороша! так для парней привлекательна и желанна!… А умница оказалась какая: в институте в Смоленске учится! учительницей со временем будет! –  ты знаешь про это, Андрей?

– Знаю, да.

– А знаешь, что у неё отец – директор школы, где мы живём; а мама – директор клуба?

– Знаю и это, – утвердительно закивал головою Мальцев, недавнюю беседу с Чунгом держа в уме и лицом и душою светлея так, будто бы это про него самого говорили, его так расхваливали восторженно и прямо в глаза.

– Видишь, Андрюш, какая у неё семья достойная – аристократическая, можно сказать. Это тебе не доярки со скотницами и не их толстопузые дочки, от которых навозом несёт за версту и с которыми от тоски умрёшь через полчаса знакомства или на стенку полезешь – до того они пустые и глупые все. Как колхозные коровы прямо: только траханье одно на уме да пьянки-гулянки… А в Наташе – благородство природное, красота, на образованность, ум помноженные, родительское воспитание: с ней наговориться, я думаю, и за целую жизнь не сможешь, целую жизнь на неё не устанешь любоваться-смотреть.

-…Знаешь, – закурив, продолжил он тихо рассказывать далее, дым сигаретный стремительно выпуская и при этом нервничая чуть-чуть (Андрей нервозность его по пальцам дрожащим видел, по тоскливо-сузившимся глазам), – а я ведь к ней тоже несколько раз подходил – до тебя ещё, когда вы с ней не гуляли; хотел с ней роман завести, признаюсь, обхаживал её по-всякому, всякие там вещи красивые говорил: уговаривал её, короче, на ответные чувства раскручивал, на любовь… Но она меня отшила, Андрюш, ни малейшей надежды мне не оставила: не в её я, видимо, вкусе. Жалко!… Да и славу в прошлом году мы с Юркой Гришаевым звонкую здесь добыли – почудили-покувыркались с местными “тёлками” от души, будь они все неладны! Добрую половину из них перетрахали… Она, наверняка, знает об этом – от подружек своих, от родителей слышала. Вот и послала меня подальше, кобеля столичного, – и правильно, в общем-то, сделала: зачем ей такие как мы кобели. Ей хорошие, чистые нужны ухажёры, совестливые – как ты, Андрюш. Она – молодец, что тебя выбрала, умница да и только. Воистину говорится, что женщин в житейских вопросах не проведёшь: они, говорят, сердцем видят – на ком можно и нужно создавать семью, а на ком этого категорически делать не стоит…

5

-…А ты сам-то любишь её? – задумавшись и приуныв немного, вдруг спросил он притихшего возле него Андрея чуть погодя, когда поулеглись в нём страсти сердечные, и обида за нереализованное чувство. – Или так с ней гуляешь – от скуки?

-…Люблю, – ответил Мальцев смущённо, не понимая, не отдавая себе отчёт в тот момент, что он в это прекрасное слово вкладывает.

– Молодец, Андрюш, молодец! – счастливый ты парень! И любишь, и любим – что может быть лучше на свете!

– Не знаю, – улыбнулся Андрей, неуверенно пожимая плечами и словам товарища своего дивясь, пуще прежнего от тех диковинных слов смущаясь. – Я не замечаю этого – счастья-то своего, про которое ты говоришь. Живу как все, как прежде жил: не лучше и не хуже.

– Заметишь, когда потеряешь: точно тебе говорю, – со знанием дела ответил на это Тимур, глаза которого болезненной грустью наполнились. – И поймёшь с сожалением, с горечью даже, что любимых женщин терять нельзя: их беречь, на руках, голубушек, носить нужно. Потому что любимая женщина стоит в нашей жизни всего: ради неё одной мы на свете живём, за неё и умираем с лёгкостью… Ты ещё молодой, Андрюш, многого не понимаешь, не испытал по молодости. А подрастёшь и поживёшь подолее, в любовном омуте покувыркаешься, страстями и ревностью безутешной сердечко неопытное изорвёшь – поймёшь тогда простую, но самую, может быть, важную из всех существующих на земле истин, что цель любого мужчины – женщина. Она и только она одна! И других стоящих целей у мужиков нет – не придумали. Да и навряд ли когда придумают, я полагаю… Хотя многие и стесняются в этом признаться: юлят и темнят как прохвосты, работой, спортом, друзьями или просто дешёвым ухарством прикрываются, самостоятельностью мнимой и самодостаточностью. Мы, дескать, сами с усами и сами по себе хороши, нам глупые бабы без надобности, без пользы. Зря они это делают, чудаки, определённо зря – от естества своего открещиваются, от природы… Ведь убери любимую женщину от любого из нас – хоть мать, хоть сестру, хоть жену ту же, – и мы тут же выродимся и умрём, раскисшие и без-плодные. Потому что доказывать и предъявлять будет некому природную силушку-то свою, умом и всем остальным мериться, чем нас Господь наградил. А главное: не для кого станет жить, за место под солнцем бороться… Я, Андрюш, всё это в армии ясно понял, когда нескольких хороших девушек потерял, о которых до сих пор вспоминаю с грустью и с обидою. Не дождались они меня, к сожалению, пока я два года служил да на рабфаке пока учился, – хотя и обещали ждать, страстно клялись мне в этом…

Незаметно и непроизвольно, поддавшись волнению, Тимур на самого себя перешёл и, пользуясь долгим отсутствием Кустова, про себя стал рассказывать, не торопясь, – “выдавать на гора” то, что говорить и не следовало бы; что сидело у него глубоко внутри, мучило его сильно, постоянно болело, видимо.

– Я их не осуждаю, нет, – тихо говорил он, очередную сигарету закуривая, её дымком ароматным затягиваясь глубоко, – не корю девчонок моих дорогих, которые мне когда-то на шею вешались по вечерам, в любви и верности до гробовой доски клялись, вечно ждать обещали. Я их понимаю теперь, повзрослевший. Хотя мне от того понимания проку мало. Женщина – товар скоропортящийся: как абрикосы с персиками, или черешня та же. До двадцати лет замуж выскочить не успела – всё, хана: старой девой осталась до смерти, посмешищем, укором и обузой родителям. У нас в Грузии, например, где люди взрослеют быстро, и после 18-ти они уже старые все, на них уже никто, перезревших, не смотрит – морщится. Всем 15-летних обязательно подавай, которые и сочней, и вкусней, и краше… Женщины знают об этом на подсознательном уровне – какова она, их судьба девичья, сколь скоротечна и непредсказуема, и опасна, главное, – вот и мечутся до замужества очумело, и выскакивают за всякого – кто возьмёт, – лишь бы одинокими не остаться и беззащитными. У меня сёстры все до единой так замуж повыходили: таких “козлов” себе взяли в мужья – только диву даёшься… А теперь вот мучаются, дурочки, тайно слёзы по ночам льют, книжки про любовь читают запоем – чтобы хоть так, в мечтах и грёзах, любовь настоящую пережить, тоску утолить сердечную…

– Поэтому ты, Андрюш, если тебе Наташа нравится, если у вас с ней серьёзно всё, – ты с ней тогда не тяни, не води её как цаплю за нос. Ты её успокой, обнадёжь на будущее – чтобы она уже на тебя одного настраивалась и на других мужиков не смотрела, выбросила их всех из вида, из головы. А если будешь тянуть да юлить как прохвост, от главных вопросов скользким ужом увиливать, – потеряешь её навсегда, поверь; и потом, как я вот теперь, локти будешь себе кусать – да уже поздно будет…

– Ты мне вот что ещё скажи, не стесняйся, – потупившись, под конец осторожно спросил он Мальцева как можно ласковее, чтобы молоденького собеседника не смущать, грубостью или без-тактностью нечаянно его не обидеть, – ты с Наташей-то уже целовался?

– Нет, – затряс головой Андрей, покрываясь краской стыда и глаза опуская.

– Что, и не обнимался ни разу?

– Ни разу.

– Ну а вообще-то с кем-нибудь целовался до этого? в Москве у тебя с кем-нибудь был роман?

– Нет, ни с кем не был.

– Да-а-а! дела! – ухмыльнулся поражённый Тимур, взирая на Мальцева как на чудо заморское. – Да ты ребёнок, Андрюш, как я погляжу, этакий большой ребёнок: тебя ещё учить и учить надо. И она у тебя такая же, судя по её поведению: похоже, что ты у неё тоже единственный. Тяжело вам придётся на первых порах: потомите, помучаете друг друга.

-…Мне стыдно как-то обниматься с ней, тем более – целоваться. Да и боязно, по правде сказать: а вдруг она не захочет, вдруг обидится, за насилие это сочтёт, за оскорбление даже, – попробовал было оправдаться Мальцев. Но Тимур пресёк те его оправдания на корню, слушать ничего не желая.

– Захочет, Андрюш, захочет, поверь мне, – оживившись, напористо стал наставлять он сидевшего с ним у моста товарища. – Уж если она с тобою гулять пошла, согласилась если на твоё предложение, – она уже одним этим выразила своё к тебе отношение – чётко и недвусмысленно. И обижаться ей на тебя не за что будет. Это во-первых. А во-вторых, ты должен крепко понять, зарубить себе на носу как технику безопасности на объекте, что поцелуи и ласки в любви – наиважнейшее и наипервейшее дело! Без них любовь умирает в два счёта, как мрут растения без воды, или же без солнца… Наташа-то твоя не железная же, пойми: она человек тоже, из такого же теста как и другие сделана. Гуляя с тобой по улице, слушая и впитывая тебя, тобою до краёв наполняясь, она в тебя влюбляется автоматически, сердцем воспламеняется, угорает даже. У неё физиология начинает играть, инстинкт продолжения рода в ней просыпается – могучий, скажу я тебе, инстинкт, свирепый и без-пощадный. Ей, как и всем, ласки в такое время всенепременно нужны, нежности и поцелуи, а потом и совокупление… И если ты этот наиважнейший момент прозеваешь, парень: скулить-супонить будешь по-прежнему да стишки ей сопливые про заоблачные чувства читать, доставать её теми стишками дурацкими, – если она, не дай Бог, от нытья твоего и бездействия перегорит, желаемого удовлетворения не получит – всё, пропало дело пиши! Она возненавидит тебя лютой ненавистью, поверь, прогонит и уже не подпустит к себе никогда – потому что разочаруется в тебе как партнёре и как в мужчине… Поэтому предупреждаю: не затягивай с поцелуями. Как только почувствуешь, что она молчать и супиться начинает, и грустить без повода и причины – это для тебя верным знаком будет, что всё – пора начинать, далее уже тянуть и сюсюкать опасно. Значит надо уже вести её в какой-нибудь укромный уголок, садиться там поудобнее и начинать миловаться по-взрослому, чувства свои в дела воплощать, рукам давать волю. А для чего, ты думаешь, руки-то человеку дадены? Для еды и работы, да. Но и для этого тоже… Сядь где-нибудь на лужайке с ней, и обними её понежнее, волосы её погладь, плечи, скажи с придыханием, с жаром: какая у тебя, Наташенька, грудь красивая, глаза и губы! Кофточку с неё потом сними, лифчик, сам побыстрее разденься, чтобы вам с ней ласкаться сподручнее было, чтобы ничто не мешало вам, не сглаживало полный телесный контакт.

– Да чего ты краснеешь-то, Андрюш?! чего так над моими словами смущаешься?! – засмеялся Тимур раскатисто. – Это ж я тебе прописные истины объясняю, азбуку чувств, без которой тебе обойтись будет ну никак не можно, как говаривал Свирид Петрович Голохвастов в небезызвестной кинокомедии. Это жизнь, это любовь, парень, со всеми своими прелестями и хитросплетениями, и натуралистическими подробностями. Не было бы этого – пойми ты, чудак! – и нас бы с тобою на белом свете не было: если б родители наши были чрезмерно стеснительные да скромные… Так что ты к этому давай привыкай, настраивай себя быть ЛИДЕРОМ и быть МУЖЧИНОЮ. Тут ТЫ должен инициативу свою проявлять, не она. Она – барышня: ей конфузно.

– А у Наташи твоей, Андрюш, всё на месте и в полном порядке, вся материальная часть, поверь мне, – закончил Тимур тот памятный разговор у моста. – Мы с Юрком Гришаевым её со всех сторон и во всех подробностях рассмотрели, когда она в джинсовом костюме в клуб однажды пришла, – и не нашли изъянов. У неё и попка упругая и аппетитная очень, и грудь высокая приличных размеров, не тронутая никем, и ножки полненькие и ровненькие. И вся она такая – у-у-ух! – как пирожное Безе: так бы всю её и проглотил одним махом!… Тебе с нею будет сладко и сочно, дружок, уверяю тебя: все пальчики оближешь, когда распробуешь…

Глава четвёртая

1

Отношения Мальцева с Яковлевой, между тем, развивались по-возрастающей, день ото дня только проще делаясь, доверительнее и нежнее, и, главное, естественнее для обоих, спокойнее. И те еженедельные июльские субботние вечера, что они провели вместе, к которым добавилась ещё и среда, когда агитбригада студенческая выступала в клубе, и они до полуночи опять гуляли под ручку и откровенно по душам разговаривали, – те регулярные встречи обоих раскрепостили и изменили сильно. Настолько, что они, наговорившись всласть, обсудив Москву и родных Андрея, работу его и деревню Сыр-Липки, научились уже и молчать – как друзья закадычные или супруги – и подолгу бродить по деревне молча; и при этом ни неловкости не испытывать как в первый раз, ни дискомфорта внутреннего вперемешку с ознобом. Зачарованные и притихшие, они только блаженствовали сердцами и душами и на Луну смотрели во все глаза, на небо ночное, звёзды; да всевозможные запахи-благовонья вдыхали всей грудью, сорванцов-кузнечиков слушали, их разудалую трескотню.

Порою, когда их молчание обоюдное становилось особенно долгим, Андрей на спутницу златокудрую, смущаясь, украдкой смотрел, настроение её угадать пытался, в душу к ней заглянуть: отчего это она молчит-то? – пытался понять, – о чём печалится-думает? и печалится ли? Может, попробовать, как Тимур учил? – и без этого нельзя, действительно? Может, истомил он задумавшуюся подружку давным-давно своей ребяческой скромностью и  платонизмом, до предела измучил, “запретного плода” лишая её, который и сочен, как утверждают бывалые люди, и сладок?… Возникали в его голове и такие мыслишки – нечего тут скрывать, перед читателями ханжить-лицемерить!

Но Наташа, ангел чистый, так доверчиво ему в глаза в такие минуты заглядывала и так крепко к его прижималась плечу, даже и головку свою белокурую ему на плечо по-детски склоняла, будто бы говорила всем видом: «Андрюшенька, милый, как хорошо с тобой, надёжно, уверенно и спокойно! Спасибо тебе за это, родной!» – что у Андрея от этого мгновенное просветление наступало, и дурь его молодая, искусственная, как свора чертей ошпаренных выскакивала из него наружу. Все его намерения низменные и чёрные, как сажа грязные и как тараканы поганые, гасли сами собой, ангельским видом спутницы пристыжённые.

И он, широко улыбаясь, счастливый: оттого, что не надо было ему через своё дремавшее естество перешагивать, через природу вялую и неразвившуюся, не надо было насилие совершать над собой, – он подружку восторженную и богоподобную, “летавшую” высоко-высоко, к себе прижимал осторожно и по деревне, по полю вёл её не спеша, почти как ребёночка маленького и без-помощного при этом поддерживая, сам для себя решая твёрдо и окончательно, что не унизит он пошлостью сию красоту, страстями и похотью чистую душу девушки не испоганит…

Их прогулки субботние, платонические, раз от разу всё удлинялись и удлинялись по времени: мало им становилось двух-трёх часов, хотелось гулять до двенадцати, до часу ночи; хотелось совсем не ложиться спать, ни на секунду не расставаться – Наташе, во всяком случае, которая все те затяжки и инициировала. Андрею-то, по правде сказать, они были в тягость немножечко, особенно в августе: прогулками такими поздними он время у сна отнимал, он в стройотряде, гулёна, совсем перестал высыпаться…

2

Однажды их хождения полуночные, любовные едва не кончились плохо: Андрея подкараулили и хотели побить деревенские лихие парни, хотели выместить злобу на нём, москвиче молодом, одиноком, – за обиды, конфликты клубные с ним по полной за всех рассчитаться. Потоптаться вознамерились на нём всем скопом, одним словом, от души поиздеваться и покуражиться. Чтобы, значит, другим стройотрядовцам неповадно было аборигенов третировать и унижать, относиться к ним как людям второго сорта.

Вообще же, надо сказать, что конфликты москвичей с деревенскими возникли сразу же, ещё лет пять назад, как только холёные столичные удальцы-молодцы в клубе сыр-липкинском появились и стали порядки там свои заводить – и девушек уводить, естественно, у местных парней из-под носа. Кому такое хамство понравится, в самом деле?… А последние пару лет Юрка Орлов на танцах особенно сильно борзел (в смысле порядков, не в смысле девушек, к которым он был равнодушен), ненависть к москвичам вызывал прямо-таки лютую. Его бы деревенские на части порвали, порезали на куски и потом собакам скормили, – встреть они его где одного на улице в вечернее время. Но он, хитрюга, по улице один не ходил, а только в компании; и бабником, как на зло, он не был, повторим, по сеновалам и хатам не шлялся как Гришаев Юрок. Так что прихватить и наказать его, как хотелось бы, возможности не было: он для местных сорвиголов был фигурой недосягаемой.

Тогда деревенские, злобствуя, стали его товарищей по отряду подкарауливать и колотить от души, на законное место ставить, уму-разуму, жизни учить. Володьке Андронову, бойцу-первогодку, что, как и Мальцев Андрей, на второй курс МАИ перешёл, однажды ночью крепко досталось, когда он девушку домой провожал, когда загулялся долго. Били его человек пять от души, ногами даже, лежачего колотили. Так что пришлось ему после этого несколько дней на кровати пластом валяться, стонать да охать от боли, в себя приходить, лечить поломанные рёбра и кости…

Юрка Орлов, про такое узнав, более всех тогда взбеленился: хотел было весь отряд на “войну” поднять, на законное в таких случаях мщение.

«Подъём, мужики, подъём! Чего вы сидите-то, как спутанные, сопли жуёте?! чего не реагируете на обиду, на открытый вызов всем нам?! – кричал он тогда заполошно в лагере. – Надо идти и искать этих “пидаров гнойных”, которые впятером одного ногами долбили и ещё и радовались при этом, суки позорные! И потом надо их, подлецов, по всем правилам наказать! – образцово-показательно и сурово! Чтобы нас, москвичей, эта деревенская рвань и пьянь как котят поодиночке отлавливала и потом глумилась над нами! – да не бывать этому никогда, чтобы москвичи под чумазых ложились! Я их сейчас, тварей поганых, самолично пойду и передушу, и в колодец всех побросаю! Чтобы знали, лапотники, как “партизанить”, молоденьких пареньков обижать!… Юр, Кустов! Чего ты сидишь, ухмыляешься?! – к воину-десантнику зло обращался он, которого в отряде как драчуна выше всех ставил. – Бери ножи, бери топоры! И пойдём c тобой шушеру местную резать! бараньи головы их отрубать к чертям собачьим!…»

Командир, Толик Шитов, едва-едва его тогда остановить сумел, едва-едва успокоил.

«Ты чего, Орёл, совсем ошалел что ли?! – строго выговорил он ему, когда такое услышал. – Хочешь всю деревню восстановить против нас?! чтобы после твоего побоища нас всех с треском и со скандалом отсюда выперли к ядрёной матери?! Сядь и остынь, выпей воды холодной! Не хватало мне тут ещё твоих кровавых разборок… А вы, – сурово обратился он к притихшим бойцам, – поменьше по деревне шляйтесь и поменьше злите местных ребят, норов им свой показывайте. Они здесь хозяева, как-никак; а мы, как ни крути, гости»…

Легко было говорить женатому командиру: “поменьше”. А как поменьше-то, как? – если ноги студентов сами подальше от клуба несли, укромных уголков искали, где время с подругами и не замечалось совсем, где совсем не думалось об опасности.

Вот и загулявшийся с Наташей Андрей однажды на дороге в такую “засаду” попал, местными хлопцами подготовленную. И плохо бы пришлось ему, совсем не умевшему и не любившему драться, окропил бы он землю-матушку кровушкой, а может и того хуже – собою удобрил, – если бы ни шагавшая рядом спутница, которая его тогда реально спасла, уберегла от беды надвинувшейся.

Они тогда с ней далеко ушли, за пилораму и за коровники, бродили там по полям и лугам до полуночи, звёзды на небе считали, мирно беседовали как обычно. А когда возвращались назад, зачарованные, – на дороге целую ватагу парней увидели в лунном свете, что проход им решительно перегородили, грозно так выстроившись поперёк глухой непроходимой стеной, ничего не обещавшей хорошего…

«Ну всё, попались! Каюк теперь мне и ей, – обречённо тогда подумал Мальцев, перетрусивший как никогда, потом холодным покрывшийся. – Сейчас окружат и метелить начнут, надо мной, беззащитным, начнут издеваться».

Перепугавшийся, голову в плечи вобравший от страха, он сильно пожалел в ту роковую минуту, что не было рядом друзей – Кустова Юрки, Орлова того же, – что вообще ни единой живой души, как на грех, не маячило на дороге. Только Наташа одна – девушка его милая, которая на удивление спокойно шла, и даже шаг не замедлила.

«Здравствуй, Вить», – сказала она ровным и спокойным голосом, когда они в стену живую упёрлись и вынужденно остановились, не имея возможности дальше идти.

«…Здравствуй, Наташ», – через паузу в ответ из “стены” послышалось. После чего – о, чудо! – “живая стена” расступилась нехотя, и паренёк, которого Витькой звали, в сторону сделал шаг, проход им обоим освобождая. И наша влюблённая парочка как ни в чём не бывало дальше себе пошла, за спиной недовольные реплики слыша, словами матерными перемежавшиеся, озлобленными плевками вслед.

«…А Вы что, их знаете что ли?» – было первое, что сдуру спросил тогда до предела взволнованный Мальцев, невыразимое облегчение от пережитого испытания и, одновременно, мысленно благодаря Господа Бога за то, что предотвратил избиение, предотвратил позор, предотвратил публичное над ним надругательство.

«Знаю, конечно, – ответила Наташа просто, и в голосе её спокойном и ровном Андрей не заметил испуга. – В деревне своей я всех знаю, тем более – молодых парней. Это Витька Алёхин с дружками – наш хулиган местный… Мы с ним когда-то в одном классе семь лет учились в нашей сырлипкинской школе, на соседних партах сидели, дружили даже, – помедлив чуть-чуть, поподробнее разъяснила она Андрею такое своё с молоденьким хулиганом знакомство. – Но он потом, к сожалению, школу бросил, не захотел в восьмой класс идти. А я десятилетку уже в Ополье заканчивала, в соседнем селе, и наши пути-дорожки с ним разошлись, по разным направлениям разбежались. Братья его теперь у отца учатся. Мой папа – не помню, говорила я Вам или нет, – историю в нашей школе преподаёт, где вы теперь все живёте, преподавание с директорством совмещает. Меня когда-то учил с Витькой, а теперь двух его братьев учит. У Алёхиных большая семья: семеро человек детей, и четверо в нашей школе учатся. Витька у них самый старший… Он хороший парень, Витька, талантливый, к учёбе, к образованию очень способный, очень, – добавила она через минуту с грустью, одноклассника своего, видимо, опять вспомнив. – Несчастный только…У них четыре с половиной года назад, знаете, отец погиб: перевернулся на тракторе и сгорел. Вот он от материнских рук и отбился: пить начал сразу же, курить, со всеми подряд драться. Не справляется с ним мать одна, погибает парень».

Крепко держа Андрея под руку, Наташа ему по дороге домой неспешно про одноклассника хулиганистого шла и рассказывала, про Витьку Алёхина, которого ей было искренне жаль, который, по её словам, был очень и очень талантливый. А Андрей… Андрей, между тем, и не слушал её совсем: о своём, о случившемся думал. Он шёл – и радовался, что пронесло, что так легко и удачно сегодня отделался; Володьку Андронова, побитого и униженного, вспоминал, которого так же вот встретили на дороге, но которому со спутницей не повезло: не защитила она его, не уберегла, хулиганов пьяных своим авторитетом не остановила… А Наташа, умница, остановила: тронуть её саму и её кавалера столичного они не посмели…

3

В августе Мальцев с Яковлевой виделись вдвое чаще, нежели в июле. К их непременным субботам ещё и день строителя приплюсовывался – святой для бойцов ССО “VITA” праздник, – и спартакиада студенческая, и второе выступление агитбригады в клубе. Приплюсовывались дни – или вечера, если говорить точнее, – что они согласованно проводили вместе, душами прирастая друг к другу, один другого всё более и более узнавая, глубже понимая с каждою новой встречей – и за узнанное и понятое ценя. Что не могло не сказаться, естественно, на их взаимоотношениях, которые, прогрессируя раз от разу, так переменились чудесно в последние перед отъездом дни в сравнение с днями первыми, по-особому тёплыми и задушевными делаясь, почти что родственными, что подружке Мальцева уже и двух вечеров в неделю становилось мало. Пусть они и гуляли до часу, а то и до двух часов ночи, порой…

– Андрей, – однажды попросила она его осторожно. – А давайте с Вами почаще встречаться. Вы можете уделять мне хотя бы ещё один дополнительный вечерок? А лучше – два? Поверьте, мне так Вас уже не хватает.

-…Я очень устаю, Наташ, – подумав, смущённо кавалер ответил, и сделал это предельно искренне и правдиво, без выдумок и лукавства. – По вечерам до кровати с трудом дохожу, падаю на кровать и засыпаю сразу же, без раскачки. Не думал я, не подозревал в Москве, что работать физически так тяжело, оказывается, и что стройка летняя будет меня утомлять и напрягать до такой степени.

Откровенные слова такие, мужчины-воина не достойные и его совсем не красящие, вероятно, не возвышающие, с языка Андреева слетели сами собой и на жалость и слёзы женские рассчитаны не были. Упаси Боже! Андрей действительно тогда очень устал в свой первый в стройотряде срок, и без-прерывной 12-часовой работы, начиная с десятых чисел августа, уже с немалым трудом выдерживал – и с максимальным напряжением воли. Пилорама, пила циркулярная, обрезные доски, которые отряду уже без счёта требовались, которые на полы и кормушки шли, на входные ворота, до предела выматывали его, все соки из него, юнца, выжимали. Больше-то он там, конечно же, чисто психологически уставал, и жужжащей стальной пилы, когда до отъезда было уже рукой подать, стал опять откровенно бояться. И грубые, детские ошибки от страха принялся совершать раз за разом, которые ему дорого могли бы стоить… И во сне пила уже снилась ему, и там он на ней пилил и пилил без-прерывно… И сны те были плохие сплошь, тяжёлые, угнетающе-нервные…

Ему бы переменить вид работы стоило, по-хорошему если: плотником снова стать или тем же каменщиком, – чтобы голову измученную разгрузить, остудить её, бедную, и развеять, передохнуть-проветриться возможность дать, снять накопившееся напряжение. Или же уходить с пилорамы пораньше, день свой рабочий укоротить, что ему тоже было б на пользу – человеку, который самое трудное дело в отряде по сути тянул, самое травмо-опасное и коварное… Но он работал как все целый месяц, с тех пор как его на пилораму отправили, до девяти часов вечера под фонарём у пилы стоял. А после этого ему надо было в лагерь свой торопиться, лошадь там запрягать и за водой на ночь глядя ехать; а возвратившись, ту воду на кухню тащить, лошадь потом распрягать, пастись её выводить в поле чистое, – что тоже здорово его утомляло и раздражало ближе к концу, такая дополнительная физическая нагрузка.

В июле водовозное дело ещё можно было терпеть: и силёнки с Москвы оставались, и, главное, не было вечером холодно так, сыро, темно и страшно. А вот в промозглом смоленском августе, когда уже и кондовый армейский бушлат от сырости не спасал после захода солнечного, когда темень вперемешку с туманом на землю опускались такие, что и с трёх шагов невозможно было ничего разглядеть хорошо-зрячему человеку, – тогда уже по-настоящему было невмоготу одному по деревне ездить, этим местных собак и шпану дразнить, которые не дремали. От перенапряжения, усталости и обиды, да и от страха ночного ему, водовозу-общественнику, порою плакать хотелось – было с ним и такое, увы, – всё бросить немедленно и в Москву укатить, где было хорошо и тепло, и где его с нетерпением поджидали заботливые родители. Они-то и отоспаться бы дали ему, наконец, и от всяких дел и забот немедленно освободили и оградили бы.

Он всё надеялся, всё ждал, дурачок, когда голодный и злой на скрипучей повозке ближе к отбою в лагерь с водой возвращался, уже и не мечтая в столовой кого-то застать, – ждал, что командир, увидев его, сиротливо бидоны с телеги сгружающего, вдруг сжалится наконец, посочувствует, руку дружбы протянет. И либо помощника-сменщика даст, либо велит приходить с работы на пару часов пораньше хотя бы: чтобы он засветло разбирался с водой и не истязал себя ежедневно сверх нормы.

Но Толик Шитов молчал, своими делами занятый: думал, может, что его подчинённому Мальцеву в удовольствие, в радость такая ночная езда. Возит-де парень воду – и слава Богу! – и пусть себе дальше возит, если ему это нравится и не возникает с водою проблем, если парень не ропщет. Может, нашёл он себя в деревне, в работе, в извозчиках-коноводах. Ну и зачем удовольствия человека лишать? дела любимого, творческого?

Самому же идти и плакаться командиру, просить послаблений, помощи Мальцеву не хотелось совсем: было, элементарно, совестно. Не такого он был склада характера человек, не с таких удобных позиций на жизнь и на мир смотрел, чтобы трудности и проблемы общие на других перекладывать; тем паче – ныть и сопливиться перед кем-то, идти на попятную или сдаваться вообще, поднимать кверху руки. Он был из той породы людей – глупых, гордых и непрактичных, к жизни не очень-то хорошо приспособленных, – кто не умел никогда скулить и просить, гнуться-кланяться наподобие попрошаек в церкви, выгод и почестей требовать, блатных мест. А кто, как мальчик капризный, ей-Богу, хотел жизнь прожить с гордо-поднятой головой, кто и умереть мечтал победителем.

Вот и получалось, в итоге, что он сам себя загонял: дорого ему обходились в деревне гордыня его… и лошадь…

– Так что уж простите меня пожалуйста, Наташ, – сказал он тогда своей спутнице тихо, упавшим голосом перед ней извиняясь. – Но не могу я с Вами часто встречаться, физически не могу. Я боюсь, что до Москвы потом не доеду, что упаду здесь у вас однажды замертво – и придётся Вам меня хоронить.

– Что Вы, Андрей, что Вы! – это Вы меня, дуру, простите! – с дрожью в голосе Яковлева ему ответила, сильно ему посочувствовав и пожалев. – Хорошо мне такое Вам предлагать – от скуки-то… Отдыхайте, Андрей, отдыхайте больше… и берегите себя… Вы – человек замечательный…

4

В августе-месяце и другое заметное событие произошло, что из их отношений тёплых прозрачным ручейком вытекало: в августе Наташа Мальцева в гости к себе позвала – на день рождения родителя.

– Андрей, – сказала она ему сразу же, как только они встретились в условленном месте. – У папы скоро день рождения будет: сорок два года исполняется ему. И мы Вас к себе пригласить решили – вместо того, чтоб гулять, чтобы ноги толочь по нашим убогим дорогам. Приходите, Андрей, пожалуйста, – умоляюще произнесла она.

– В гости?! к Вам?! – удивлённо переспросил Мальцев, на подружку порозовевшую как на умалишённую посмотрев. – С какой стати? и в качестве кого?

– В качестве моего хорошего друга, – не задумываясь, ответила Наташа, в глаза Андреевы пристально и доверительно глядя и всю серьёзность намерения пытаясь ему показать. – Мы и Чунга вашего пригласили: и он обещал прийти. Вам с ним вдвоём повеселее будет, поспокойнее.

-…Подождите, Наташ, – вконец растерялся Андрей, с мыслями разбежавшимися собираясь и побыстрее силясь сделанное ему предложение переварить, такое странное и неожиданное одновременно. – Какое я отношение к Вашему папе имею? кто я ему? У вас там родственники за столом сидеть будут, наверное, друзья его, сослуживцы-учителя, – а я-то вам там зачем, лишний гость и едок, и человек совершенно чужой, посторонний? Я этаким “злым татарином” у вас окажусь, испорчу всю вашу компанию.

– Да ничего Вы нам не испортите, Андрей, уверяю Вас! Наоборот даже! И не будет у нас никого – ни гостей, ни родственников, ни учителей, –  только одна наша семья и будет в полном составе, – пуще прежнего стала его уговаривать Наташа. – Вот мои папа с мамою и хотят, чтобы я с Вами пришла, познакомила с ними Вас, наконец, подружила. Они Вас знают уже; пусть и заочно, но знают. И Вы им обоим нравитесь очень: и маме моей, и папе…

От подобного заявления у Мальцева и вовсе всё кругом пошло в голове, всё там как в барабане вращательном перемешалось: и мама его уже знает, оказывается, и папа, и он уже очень нравится им, обоим. Дела-а-а! Это скоро так и до бабушки с дедушкой всё дойдёт, до родственников дальних и ближних. А потом и до ЗАГСа.

-…А откуда же меня родители-то Ваши знают? – спросил он тогда с ухмылкой, на подружку искоса посмотрев, чуть-чуть недовольно даже. – Мы вроде бы не знакомились с ними и не встречались.

Но Наташу его недовольство не сбило ничуть, ни сколько не смутило даже.

– Мама Вас в клубе в июле видела, – спокойно и просто начала разъяснять она последнее своё заявление. – Вы даже разговаривали с ней минут пять: Чунг Вас знакомил, помните? Он ей и мне все уши про Вас потом прожужжал: какой Вы друг замечательный.

-…Да, вспомнил, было такое, – утвердительно кивнул головой Андрей, вспоминая первую здесь, в Сыр-Липках, субботу, клуб и тёмноволосую женщину в дальнем углу, что у кинопроектора стояла с Чунгом и с ними обоими потом разговаривала. – С матушкой Вашей мы знакомы действительно, коротко, но знакомы. Но откуда меня Ваш отец знает, интересно? С ним-то я нигде не пересекался, как кажется. А память у меня хорошая! – не подводит пока.

– Знает, Андрей, знает! – вдруг с жаром заговорила Наташа, изо всех сил старавшаяся сомнения недоверчивого кавалера развеять. – Он с вашим командиром, Шитовым, про Вас говорил. И Шитов ему всё рассказал подробно.

– Когда?!

– Давно, в июле ещё, перед нашей с Вами второй прогулкой… Знаете, Андрей, открою Вам тайну великую, что тот разговор и рекомендация папы и стали для меня решающими. Командир ваш так высоко, так достойно о Вас тогда отозвался, так красочно и недвусмысленно Вас охарактеризовал – и как работника, и как человека, – а папа мне это всё дословно потом передал, – что я непременно решила с Вами ещё раз увидеться: чтобы самой убедиться во всём, правоту папиных слов проверить… После первой-то нашей прогулки я так измучилась, помнится, сил никаких не было под конец. Вы тогда всю дорогу молчали и дулись, носом шмыгали как грудничок; и я не знала, что Вам такое сказать, о чём разговор затеять… Ну-у-у, словом, решила в отчаянии, что прогулка будет последней, что не стоит нам с Вами дальше встречаться: глупо и муторно это, да и не к чему… А теперь даже страшно подумать, что было бы, если б я не пошла тогда.

– Так Вы ж мне, насколько я помню, сами ту встречу вторую назначили: сказали, чтоб я в субботу следующую в клуб приходил, что ждать меня в клубе будете! – воскликнул удивлённый Мальцев, отчётливо их свидание вспоминая, которое тягостным было и для него.

-…Ну и что, – пожала Наташа плечами. – С моей стороны это было из вежливости скорее, по инерции что ли. А потом я всю неделю терзалась, ночей не спала: идти, не идти? нужно мне это всё, не нужно? Я же по гороскопу рак, Андрей, двадцать седьмого июня на свет родилась. А мы, раки, все такие: шаг вперёд сделаем небольшой, а потом тут же и назад оглядываемся испуганно, помощи от окружающих ждём, совета или подсказки дружеской… Вот папуля мой мне тогда и помог, дурочке безголовой, дай ему Боженька сил и здоровья хорошего: подсказал, подтолкнул, одобрил. Меня нужно иногда толкать, правильный путь указывать: я, повторюсь, такая… И я теперь не жалею об этом – совсем-совсем. Больше скажу: теперь мне уже и представить страшно, что я когда-то сомневалась в Вас, и Ваши чувства, ухаживания оттолкнуть хотела… Ну так что, – опять умоляюще посмотрела она на Мальцева, – придёте к нам? порадуете меня и моих родителей? Так им обоим хочется на Вас вблизи посмотреть, познакомиться с Вами поближе, послушать Вас, покормить вкуснятиной!…

Долго шёл по дороге и думал Мальцев над предложением Яковлевой, скрупулёзно всё взвешивал, вымерял, в раскалённом умишке прикидывал: стоит ли ему пускаться на такой ответственный шаг, что ко многому его потом обяжет? правильно ли будет это с его стороны? честно ли? После чего, всё обдумав как следует, всё оценив, ответил тихо, но твёрдо:

– Да нет, Наташ, не стоит этого делать, не стоит… Спасибо вам всем огромное, родителям твоим – особенно, но… Рано мне с ними знакомится, рано. Время для подобных знакомств не подошло ещё.

Выражение лица у него было такое при этих его словах – волевое, суровое и не пробиваемое ничем, ни словом, ни делом, – что Наташа быстро всё поняла, побледнела, подурнела, расстроилась сильно, – но уговаривать его не стала больше. Зачем? Просто взяла легонечко под руку и со словами: «ну, не хотите, как хотите», – повела дальше по деревне гулять. И весь вечер старательно делала вид, голубушка, что ничего между ними не произошло – никакого разговора важного и отвергнутого приглашения…

Глава пятая

1

Август в Смоленске – холодный месяц, сырой: в трусах и майке тут долго уже не походишь. Один Орлов только – из озорства – и ходил, из-за дури и удали молодецкой. Все остальные потеплей уже одевались – не фасонили и не пижонили. Перед кем?

Особенно сыро и холодно, повторим, бывало по вечерам и утрам, когда туман окутывал землю такой, что его, как кисель, кружками черпать и пить можно было… Про ночи и говорить не приходится: ночью здесь ватники или бушлаты армейские с необходимостью студентам-строителям требовались, сапоги и штаны утеплённые, чтобы не замёрзнуть и не заболеть.

“Прелесть” смоленского климата Мальцев именно в августе по-настоящему и ощутил, когда холодное и сырое бельё по утрам с неохотою на себя напяливал: рубашки, штаны, портянки с носками, – и потом то бельё неприятное уже телом своим согревал и сушил, что делать было ох-как несладко и некомфортно!

Несладко и непривычно и другое было, не менее первого тягостное. Студентам-строителям приходилось в сырых и холодных постелях весь август спать, в холодных не протопленных комнатах; чихать всю ночь напролёт, ежиться, носом обречённо шмыгать, брюзжать; а, проснувшись, на почерневшие стены с тоской смотреть, что от постоянной сырости, отсутствия солнца, тепла и света плесенью и грибком покрывались за лето, словно старые лесные пни. До чего ни дотронься, бывало, в жилых корпусах – до стен, подоконников, полов и дверей, – всё капли воды покрывали густо. Отчего полы и стены ледяными были, мокрыми и склизкими; по утрам на тех полах спросонья задумавшимся студентам можно было и упасть – и падали некоторые, травмировали себя. И делали это чаще, чем на объекте.

И даже и деревья с зарослями бузины и малины, что окружали школу со всех сторон стеною непроходимой и райскими кущами москвичам казались в первые по приезду дни, – даже и они теперь были уже им в тягость. Они только множили холод и сырость внутри, собою как шторами непроницаемыми закрывали солнце. И школьное общежитие по этой причине в настоящий подвал превращалось в августе-месяце, из которого хотелось выбраться побыстрей, на улице постоять и погреться…

Сырлипкинские крестьяне, про такие природные фокусы-чудеса знавшие не понаслышке, выросшие, можно сказать, на них, свои избы в августе уже топили вовсю: из каждой избы по утрам струился сизый дымок, о тёплой жизни свидетельствовавший. Намёрзшиеся за ночь студенты, продрогшие и промокшие до костей и как зимние воробьи нахохлившиеся, смотрели на дым и избы бревенчатые с завистью плохо скрываемой и тоской – о постелях сухих, о родительских тёплых квартирах мечтали-думали… У них-то печка хоть и была в общежитии – большая такая, добротная, из красного кирпича, в позапрошлом году только сложенная, – но топить её было и некому, и нечем: ни дров, ни угля, ни торфа у студентов-строителей не было под рукой. Да и запретил им директор школы строго-настрого печкою той самовольно пользоваться: чтобы не спалили они по незнанию общежитие вместе с усадьбой, да и сами по дурости не сгорели, дымом не задохнулись угарным, про коварство которого нечего и говорить, от которого уж столько народу погибло…

Одно обстоятельство утешало студентов: что всё это скоро кончится и явится перед ними Москва – уютный, милый, хлебосольный город, мать-столица всех городов русских, российский древний алтарь или “лестница в небо”. Уж там-то они отогреются и отоспятся на славу, в банях Сандуновских от души попарятся, сухое и свежевыстиранное бельё на себя наконец наденут, модные туфли, джинсы и свитера. А армейские бушлаты и кителя, портянки и сапоги кирзовые тут оставят – местным мужикам в дар, на память. И все муки теперешние, все неудобства стройки они забудут как страшный сон – и прелести цивилизации городской опять полной мерой вкусят.

К этому их и аисты призывали, что в спешном порядке весь август учили своих аистят летать, в небе держаться уверенно, долго. Чтобы потом на юг без проблем улететь – к морям и берегам африканским, к пище обильной, солнышку и теплу, к роскошной и сытой жизни. «Бежать, бежать надо отсюда скорей, пацаны, – кричали-курлыкали они осоловелым студентам из гнёзд, когда те, продрогшие, мимо них проходили. – Здесь жить невозможно скоро станет совсем: здесь место как болото гиблое»…

2

Мысли о тёплой Москве, о доме, о покинутых родителях, родственниках и друзьях согревали душу Андрея как невидимые лучики солнечные: он только ими одними весь август, можно сказать, и жил, крепился, поддерживался и “питался”. Встречаясь вечером с Яковлевой, он не мог, естественно, такого своего “чемоданного” настроения скрыть, не мог не говорить без-престанно, как он по родной и любимой столице соскучился и буквально считает до отъезда дни и часы, с каким уедет в Москву удовольствием и наслаждением.

«Домой, Наташ, скоро домой! – с жаром говорил он ей, как самовар начищенный от подобных радужных мыслей светиться-сиять начиная, себя уже представляя в Москве, на милой сердцу Песчанке. – А то совсем я тут уже одичал, как бездомный пёс ошалавил. Физический труд, как оказывается, – он лишь на малое время хорош. И такое же малое время можно терпеть и выносить неудобства. Знаете, я здесь у вас ясно понял – никогда я такого раньше не понимал, – что смертельно заражён Москвой и не могу долго жить без неё, без удобств и друзей, без родителей и комфорта»…

Но подружка его златокудрая не разделяла такого его настроя совсем, даже и из вежливости не поддерживала. Наоборот – страшилась его восторга и безудержной радости точно так же, как сам Мальцев страшился с некоторых пор сырлипкинских холодов, хронических неудобств и сырости. У неё настроение портилось с каждым днём – под стать самой погоде. Она становилась замкнутой, молчаливой, рассеянной раз от разу: плохо слушала своего Андрюшу, не понимала часто, о чём тот её спрашивает, говорит, невпопад на вопросы его отвечала…

В предпоследнюю их встречу она не выдержала, сказала ему:

– Вы скоро уезжаете, Андрей: совсем немножко нам с Вами гулять осталось, – после чего добавила с грустью: – Не знаю, не представляю даже, как я тут буду без Вас: я к Вам всей душой, всем сердцем своим уже прикипела.

– А хотите, я осенью приеду сюда? – жалея милую девушку, с готовностью предложил ей Мальцев, пытаясь хоть чем-то её ободрить, утешить, ублажить, успокоить; и при этом не отдавая отчёта словам, а только лишь порыву первому поддаваясь, что от щедрого его сердца шёл. – Осенью праздники будут ноябрьские несколько дней, – вот я к Вам и приеду. Хотите?

– Приезжайте, Андрей, приезжайте, конечно! Я буду Вас ждать! – пылко схватилась Наташа за брошенную ей “соломинку”. – Я каждую субботу к родителям езжу: мне из Смоленска сюда полчаса всего на автобусе, или сорок минут. На ноябрьские праздники буду здесь обязательно: стол Вам сама соберу, баню истоплю в огороде. У нас хорошая баня, новая – из сосны. В ней даже и зимою тепло и комфортно париться и мыться.

– А где я тут у вас жить буду? – лукаво поинтересовался Мальцев, чуть-чуть при этом жеманничая, за спектакль всё происходящее принимая, за пустую игру. – У конюха на конюшне? Гостиницы у вас тут нет.

– Зачем у конюха-то?! И зачем гостиница?! У нас будете жить, Андрей, у нас! У нас дом огромный, Вы его видели. Там всем места хватит – и Вам, и вашим друзьям, если Вы с ними сюда приехать вдруг пожелаете.

Дом Яковлевых действительно был большой с виду: комнат на пять, на шесть, а может и того более, – был кирпичный, на высоком фундаменте, с крохотной мансардой даже в одно окошко, верандой стеклянной, что располагалась в торце и белой тюлью была сплошь занавешена. В деревне Сыр-Липки таких добротных домов не очень-то много и было… Но приезжать и жить там несколько дней, да у чужих людей, фактически, которых он толком не знал, даже и в глаза не видел, стеснять их собой, быть им потом обязанным, – нет, это уж было слишком даже и для игры: заигрываться Андрею не следовало…

– Нет, Наташ, – всё быстро обдумав и взвесив, решительно сказал он ей, не желая подружке своей простодушной совсем уж несбыточного обещать, прохвостом последним, в случае чего, в её глазах родниковых выглядеть. – Останавливаться у Вас на постой я и не могу и не стану: про это Вы мне даже не говорите. В каждом деле незримая чёрточка есть, которую переступать не следует.

– Да почему, Андрюш?! почему?! Что за вздор такой Вы несёте?! Я же от Вас после этого не потребую ничего! И родители мои Вас под венец силком не потащат! Отдохнёте у нас несколько дней, поспите подольше, покушаете. Мы с Вами погуляем опять, по деревне не спеша пройдёмся. На ваш новый коровник сходим и поглядим, удостоверимся – не рухнул ли. И всё: уедете потом в Москву отдохнувшим. С Вами вместе поедем: я до Смоленска Вас провожу, до вокзала железнодорожного.

Но Мальцева такие доводы не убеждали: он упорно стоял на своём.

– Жить у Вас я не стану, не уговаривайте, – упрямо шёл и повторял он. – Вопрос этот не дискутируется.

Он говорил это так строго и так решительно, что Яковлева не выдержала – сдалась.

– Хорошо, – сказала она примиряющим тоном, – не хотите в нормальных условиях жить – пусть будет по-вашему. Тогда есть другой вариант: мы поселим Вас в школе у папы – в гостевом доме, где ваш командир Шитов теперь живёт. Там-то Вы жить, надеюсь, согласны? это будет удобно для Вас? приемлемо?

– Там согласен, да, там совсем другое дело: там я себя буду спокойно чувствовать, никому и ни чем не обязанным.

– Слава Богу, договорились, – просияла Наташа, счастливая. – Я непременно буду Вас осенью ждать, непременно…

3

Но даже и обещание приехать в гости на ноябрьские праздники – пустое и легкомысленное по сути своей, намерениями истинными не подкреплённое, – не облегчило их последней встречи, что на 16-ое августа аккурат пришлась – вынужденно-укороченный рабочий день в стройотряде. Агитбригада студенческая в этот вечер в клубе прощальный концерт давала, в благодарность колхозникам за приём, и Перепечину, хочешь, не хочешь, а пришлось своих подопечных на три часа раньше с объекта снять, отпустить переодеться, помыться…

Мальцев на то выступление не пошёл: и самодеятельности он никогда не любил, и Яковлева его попросила с нею пораньше встретиться. Они и встретились в условленном месте, пошли по деревне гулять, – но та их прогулка последняя сразу же не заладилась: больше утомила обоих, а радости не принесла. Наташа весь вечер молчала угрюмо, дрожала как в лихорадке, супилась и хмурилась, какая-то рассеянная была, с Мальцевым неприветливая и невнимательная. Единственное, что она спросила, предстоящего отъезда касалось, который очень её волновал.

– Андрей, – спросила она, в болезненном находясь угаре, косынкой крепдешиновой поплотнее укутываясь, – Вы 20-го августа уезжаете?

– Да. Командир уже заказал автобус на десять часов утра.

– А 19-го ещё работаете?

– Работаем… Но у нас 19-го, как я слышал, будет короткий день – потому что вечером в отряде прощальный банкет ожидается.

– А после банкета Вы в клуб на танцы придёте?

– Не знаю, Наташ, – без-печно ответил Андрей, не желавший думать про то; про сон, про отдых тогда больше думавший, ну и, конечно же, про Москву, до которой было всё ближе и ближе по времени. – Посмотрим, как всё у нас в лагере сложится. Все пойдут – и я пойду…

Но такой неопределённый ответ, через чур легкомысленный, плюс ко всему, и даже безалаберно-бесшабашный, расстроил бедную девушку окончательно, можно сказать – добил. Она ещё больше замкнулась, сильней затряслась, тяжелее прежнего задышала… А тут ещё и дождик мелкий пошёл – дрожащей Наташе на горе, Мальцеву же, наоборот, в подмогу, – что решил, вероятно, выспаться ухажёру дать, силёнки для последнего на работе рывка сэкономить. Затяжной моросящий дождь, начавшийся так некстати, скомкал и испортил вечер.

Им-то надо было бы, по всем правилам если судить задушевной любовной науки, 16-го походить-погулять подольше, после чего спокойно, без суеты, проститься в каком-нибудь укромном месте, всё самое главное и сокровенное напоследок один другому сказать, на ухо прошептать то, что за два месяца не сумели – постеснялись, поскромничали или просто забыли. А пришлось, наоборот, укорачивать последнюю по деревне прогулку и вынужденно возвращаться домой. И делать это молча, как на похоронах, без обнимания, поцелуев и слов; да ещё и в спешке…

Они и вернулись, измокшие, грустные и чуть запыхавшиеся; замерли вдвоём у калитки.

-…Ну что, Наташенька, надо нам с Вами прощаться, – как можно нежнее и ласковее сказал подружке Андрей, воцарившееся молчание прерывая и в ворот бушлата намокшего уши и голову пряча, посиневшими от холода пальцами стряхивая воду с ресниц, при этом замечая через забор свет во всех окнах в доме Яковлевых, чего прежде не было никогда, такой иллюминации яркой. – Спасибо Вам преогромнейшее за прогулки эти, за счастье неизъяснимое и тепло, которые Вы мне, сами того не ведая, здесь у вас дали. Поверьте: я совершенно искренне это Вам сейчас говорю. Без Вас мне было бы здесь в деревне очень и очень лихо. Я приехал сюда один, без товарища. К тому же – самый молодой в отряде, самый неопытный. “Зелёнка”, как в армии про таких говорят, “помазок” дешёвый, отёртый. Друга себе настоящего не завёл: какие друзья, когда у нас одни третьекурсники и рабфаковцы!… Вы мне здесь были за друга, Вы! – помогли мне в первые дни, даже и не догадываясь о том, здесь удержали и поддержали. Без Вас я, может, сломался бы, бросил всё и с позором в Москву укатил: так мне здесь по-настоящему лихо было в июле-месяце, так одиноко в отряде, тоскливо и тягостно… Спасибо Вам, дорогая Наташенька, за это за всё и низкий земной поклон! Вы – замечательная! лучшая в мире! Я и не думал даже, не подозревал, что в деревне бывают такие чудесные девушки – умные, добрые, целеустремлённые… и такие красивые одновременно!

Произнеся это махом одним, как из автомата Калашникова очередью слова из себя безостановочно выпалив, Андрей уже протянул было для пожатия руку, проститься намереваясь, но услышал в ответ жалобное:

– Не уходите, Андрей, прошу Вас, – сказанное таким тихим и упавшим голосом, от которого у него всё задрожало внутри и в горле запершило даже.

– Да нет, Наташенька, поздно уже, – едва справляясь с волнением, ответил он, ёжась от холода и дождя и ещё плотнее в ворот бушлата закутываясь. – Вон, я смотрю, и родители Вас давно дожидаются, волнуются за Вас, небось, свет во всех окнах жгут: где это она ходит, думают, грязь месит.

– Они не волнуются, Андрей, и плохого не думают ничего! – потому что знают прекрасно, что я с Вами гуляю! потому что Вы очень хороший, очень порядочный человек! И они оба знают об этом: и мама моя и папа – и за меня и за Вас спокойны! Не уходите, прошу Вас, побудьте ещё со мной! А лучше – давайте зайдём к нам, высохнем и погреемся, чаю выпьем. Ну пожалуйста!

– Да нет, Наташ, ну куда я пойду в таком затрапезном виде – родителей Ваших смешить. Что Вы?! Да и поздно уже, правда поздно. А мне завтра вставать рано, доски эти проклятые на пилораме пилить, будь они трижды неладны. У нас с работой сейчас запарка самая: скоро в Москву уезжать, а мы ещё ни крышу, ни полы не закончили; “пашем” как проклятые каждый день, про обеды и отдых забыли. Да и Вам уже спать пора: время-то уж двенадцать, наверное. Посмотрите, уже как темно; да ещё и дождь этот проклятый льёт безостановочно.

– Я не усну, Андрей, не усну: я уже недели две как не сплю по ночам – всё про Вас и про себя лежу-думаю. Пойдёмте к нам, Андрей! – упорно просила Яковлева, не слушая его совсем и даже и не понимая, наверное, у которой уже и слёзы текли из глаз вперемешку с дождевыми каплями, которая была на грани нервного срыва. – Я хоть чаем Вас напою напоследок, вареньем свеже-сваренным накормлю, конфетами! Я долго Вас не задержу, не бойтесь! Я хотя бы при свете на Вас посмотрю повнимательнее, чтоб получше запомнить Ваше лицо – и вспоминать его потом целый год, покуда Вас не будет рядом!

– Нет, Наташ, нет – надо идти, – начал уже терять терпение Мальцев, уставший, замёрзший, промокший, больше всего в ту минуту боявшийся, что ещё немножко – и дело до слёз дойдёт, настоящих, горьких, нешуточных, а то и до рёва, истерики бурной; после которой вообще непонятно будет, что делать и как себя дальше вести, которая его к Наташе верёвкой крепкой привяжет, заставит идти и пить чай у неё, просиживать там время лишнее. – До свидания.

Он уже было готовился развернуться и домой уходить поскорей, в общежитие. Чтобы спрятаться там от дождя, но главное – от душераздирающих прощальных сцен, которых не переваривал никогда, не терпел, считая их фальшивыми и театральными. Как вдруг встрепенувшаяся спутница, в глаза ему пристально посмотрев и что-то сообразив быстро, неожиданно бросилась ему на шею и припала горячими губками к его губам, закусила губы Андреевы больно-пребольно, при этом ещё и голову Мальцева крепко ладонями обхватив, как это обычно делают женщины в кинофильмах, мужей на фронт провожая… Да так и застыла в таком положении на минуту-другую, не разжимая губ и рук своих, будто бы добираясь губами и язычком до сердца суженого и самых интимных мест, – пока одурманенный сладостью первого поцелуя Андрей не сдался и не обмяк, голову не потерял от чувств… пока сам, в свою очередь, не обнял её крепко-крепко и на сочный поцелуй девушки своим не ответил…

После этого обоих будто бы прорвало, как прорывает обычно при наводненьях и ливнях плотины, переполненные дождевой водой. Всё, что скопилось в сердцах и душах у каждого за два последние месяца, когда они по деревне под ручку как примерные пионеры ходили, ноги впустую топтали и скромничали, стесняясь чувства плотские проявлять, даже и посмотреть один на другого по-взрослому похотливо стесняясь, – теперь это всё у каждого вдруг взорвалось внутри и обильно потекло через край варевом огненным, жарким и страстным, с лёгкостью руша “барьеры” запретные, морально-нравственные, сметая условности и приличия. Они вцепились друг в друга руками, губами иссохшимися как дикие звери в добычу, и начали жадно и страстно пить один другого так, как пьёт истомившийся путник воду из родника после недельной паузы. Обоим было так хорошо, так остро, сочно и сладко при глубоком затяжном поцелуе – и томно, и вкусно, и упоительно одновременно! – что они были б согласны, кажется, так до скончания века, жарко обнявшись, стоять; и под конец упасть и умереть в объятиях…

Как долго длилась первая их “увертюра”, небесной водой омываемая? – никто из них не ответил бы. Но только когда их уста наконец разошлись и разомкнулись-разжались руки, – они оба почувствовали, ошалелые, что стали родными друг другу людьми, будто бы соединились в тот роковой момент душами.

Ничего не говоря после этого и ничего уже не спрашивая, не прося, возбуждённая поцелуем Наташа взяла Андрея за руку, развернулась, открыла калитку и молча повела его за собой в дом, как водят родители деток своих в детсад или школу обычно. И одурманенный и обмякший Андрей покорно пошёл за ней, как за мамкой телёнок, уже и не думая отговариваться и сопротивляться, не имея на это сил, обречённо решив про себя: пусть дальше будет как будет…

4

А дома их ждали, как думается, как показалось со стороны. Родители Яковлевой, во всяком случае, были уже начеку, оба одеты в нарядное и готовы к встрече, которая неожиданностью для них не стала, этаким “снегом на голову”. Оба выскочили в прихожую как по команде, как только раскрылась дверь, поздоровались, представились гостю, начали помогать раздеваться и разуваться дочери и Андрею, с которых текла вода. Когда вошедшие, наконец, разделись, переобулись и привели в порядок себя, радушные папа с мамой пригласили их в дом, в большую комнату сразу же, посередине которой располагался приличных размеров стол, ломившийся от выпивки и закусок… Идя за Яковлевыми по дому, Мальцев успел заметить, что жилище его подружки было огромным внутри, хорошо отремонтированным, хорошо обставленным. Везде было прибрано, чисто, уютно, светло. Было много мебели и ковров, изящной утвари. Для сельской местности интерьер квартиры смотрелся и вовсе изысканно и достаточно дорого, если роскошно не сказать.

В огромной гостиной смутившегося на новом месте Андрея посадили в центре стола. И пока Наташа побежала к себе в комнату переодеваться, за стол напротив него сели её родители и брат Михаил, очень на сестру похожий. Такой же светленький и пригожий, с тонкими чертами лица, свидетельствовавшими о достоинстве, о породе.

Взрослые Яковлевы поочерёдно ещё разочек представились Андрею, опасаясь, что в коридоре он их имена не расслышал и не запомнил в спешке; потом представили сына и рассказали коротко про себя. Причём, говорила в основном одна мать, Елена Васильевна. Отец же в основном поддакивал, во всём соглашался с женой, стесняясь видимо своего заикания и не желая им напрягать и шокировать гостя в первый же их знакомства день, дурное создавать о себе впечатление.

Закончив рассказ, они спросили Андрея уже про его семью, с которой им было бы, по их выражению, интересно познакомиться в общих чертах, хотя бы только заочно, пока Наташа переоденется и причешется, в порядок себя приведёт перед ужином. Мальцев исполнил просьбу, рассказал про отца и мать, образование их и место работы, про возраст. И рассказ тот его лаконичный понравился хозяевам дома: так ему показалось, во всяком случае.

Когда рассказ подходил к концу, в гостиную вошла переодевшаяся, наконец, Наташа, цветочными духами пахнувшая и кремами. И Андрей опешил от её внешнего вида, слюну набежавшую проглотил, по-новому открывая для себя эту чудную девушку в плане внешности и телесных форм, таких аппетитных и сочных для глаза. Ситцевый тонкий халатик, накинутый на неё, был на несколько размеров ей мал: Мальцев, по крайней мере, именно так подумал. Он был и короток, и узок на первый взгляд, плотно обтягивал ладненькую фигурку молодой хозяйки, сознательно позволяя всю её до мелочей рассмотреть, все наличные достоинства и прелести – даже узкие лифчик и трусики, что хорошо сквозь тонкую ткань просматривались и возбуждали гостя.

Андрей и до этого-то, гуляя с Яковлевой два месяца, понимал и видел прекрасно, какая она была фигуристая и статная, пропорциональная во всех смыслах дама. Это было заметно даже и через платья её и костюмы джинсовые, которые, к телу хорошо подогнанные, всякий раз выделяли и подчёркивали её телесную красоту… Но теперь, когда он её в халате-бикини увидел, предельно обнажившем руки и ноги, белую шею и грудь, – он понял, что и половину прелестей её не знал – её полных шикарных бёдер, в первую очередь, тугой и упругой, розовой сочной груди, что почти как на пляже курортном смотрелись, также откровенно и вызывающе… Специально ли Наташа так именно вырядилась перед ним, по-максимуму оголилась, или дома так постоянно ходила? – Бог весть. Но только остолбеневший от её внешнего вида Мальцев похотливо прищурился, улыбнулся, вторично проглотил слюну – и первый раз в жизни почувствовал, как пробегает по телу эротический мощный озноб и как нижняя часть живота его начинает при этом сладко сосать и дёргаться.

Наташа, видя восторженное состояние гостя, довольная прошла к столу, села рядом с Андреем, стала ему в тарелку еды накладывать: овощных и рыбных салатов сначала, сыра и хлеба, грибов, – обещая потом ещё и мясом его накормить, парной запечённой телятиной. Александр Михайлович, в свою очередь,предложил “накатить” за дружбу и уже было поднёс бутылку “Столичной” к рюмке Мальцева, намереваясь наполнить её до краёв. Но Андрей от водки категорически отказался, решительно загородил рюмку рукой, испугавший быстро захмелеть и расхорохориться, и потом нагородить в пьяном виде глупостей непотребных, дурачком-простачком перед хозяевами предстать. Он спиртного-то дома не пил вообще, на дух не переносил вино и водку; и никогда не курил – с 12 лет активно занимался спортом, лёгкой атлетикой в основном. А спорт и спирт с табаком – вещи несовместимые, как известно… Он даже и здесь, в стройотряде, не пил, когда деревенские мужики ему за обрезные доски самодельной сивухи налить предлагали в качестве благодарности, а то и дешёвой водки. Пил в деревне исключительно пиво в банные дни, которое командир привозил его из Смоленска. И не больше одной бутылки. Больше бы для него было уже через край, перебором было бы.

Тогда Елена Васильевна, чтобы сгладить неловкость, предложила гостю домашней наливки взамен, на собственных сливах настоянной, на что Андрей согласился, думая, что сливянка, которую ему до краёв налили – это почти что компот. Но когда он залпом опрокинул в себя фужер после вступительных слов хозяйки, предложившей тост за знакомство, – у него голова пошла кругом как при корабельной качке, и на душе стало радужно и хорошо. Отчего-то лыбиться захотелось; а потом и вовсе хохотать… Он понял, что сливянка деревенская – дело не такое простое и лёгкое, как думалось ему, чудаку, с которым-де он за столом легко справится, которое без труда осилит. Осилит-то скорее она, сливянка, его, и надо быть аккуратнее.

После второго фужера он и вовсе размяк как кисель, окосел, подурнел и поплыл: ему захотелось спать завалиться. До дома в таком состоянии он точно бы не дошёл. Тем более, что и на часах уже было далеко за полночь. За окном темень стояла такая, что хоть глаз коли. Да ещё и дождик не прекращался. По неосвещённой и не асфальтированной улице ходить было элементарно скользко и страшно: можно было упасть на колдобинах и шею себе сломать, запросто руки покалечить, ноги… Поэтому, когда хозяева предложили ему остаться и переночевать у них, клевавший носом Андрей с радостью то предложение принял. Сон – это было единственное, о чём он в гостях сидел и мечтал, чего ожидал с нетерпением.

Наташа, видя, что осоловелый кавалер ничего не кушает и не пьёт, и еле выносит ужин, с трудом уже даже и языком ворочает, чтобы на вопросы ответить, пожалела его – быстро вскочила на ноги и побежала постель стелить в какой-то дальней комнате. После чего также быстро вернулась назад, вывела его, шатающегося, из-за стола и повела на покой укладываться. Ухаживала за ним как за мужем прямо: так казалось со стороны.

Подведя гостя к кровати, помогла ему раздеться, разуться, даже и лечь помогла; после чего, нагнувшись, прильнула к нему губами и одарила долгим и страстным поцелуем как бы на десерт, от которого гостю стало сладко-сладко как от сиропа, который хотелось пить и пить без конца – и жизни радоваться… Потом она поднялась с коленок, счастливая, с головой укутала Мальцева одеялом, пожелала спокойной ночи, выключила свет и ушла. И предельно уставший и разомлевший от выпитого Андрей тут же и отключился, сном глубоким забывшись…

5

Сколько ему удалось одному поспать – неизвестно: история про то умалчивает. Но только посередине сна, глубокого и безмятежного, он вдруг почувствовал, что его будто бы придавили чем-то, и стало тяжело дышать; спать неудобно стало, переворачиваться. Он вынужденно пробудился, открыл глаза и увидел сквозь тьму рядом с собой голенькую Наташу, улёгшуюся на кровать и навалившуюся на него всем телом, обхватившую голову его руками.

– Андрюшенька, милый! Я не могу без тебя! – шептала она ему быстро-быстро, осыпая лицо и губы его страстными поцелуями. – Не обижайся, пожалуйста, милый, хороший мой, родной! И прости меня, глупую! Умоляю, прости! Не считай развратною, пошлою девкой!

– Наташ, ты что делаешь-то?! – зашептал в свою очередь и Андрей, обомлевший и испугавшийся, пытаясь от поцелуев девушки увернуться, губы подальше спрятать, которые та жадно искала, оттолкнуть её от себя. – Нельзя нам вместе спать, пойми ты, глупенькая, нельзя. Плохо это, не по-людски. Родители сейчас зайдут и увидят – и что оба скажут нам? что про меня подумают?

– Не зайдут, Андрюш, не зайдут – не волнуйся: я их дверь плотно прикрыла. И нашу дверь – тоже. Не волнуйся поэтому, лежи спокойно и не думай ни о чём плохом. Я просто не могу уснуть: лежу и про тебя целый час уже думаю, думаю и думаю безостановочно. И от мыслей своих угораю, дурной, похотливою становлюсь. Я люблю тебя, Андрей, больше жизни люблю; и хочу тебе в этом прямо сейчас признаться.

После этого она, наконец, достала его губы своими огненными губами, как кошка вцепилась в Мальцева и принялась самозабвенно его целовать – долго и крепко, и страстно до одури и до крови, по-взрослому что называется. Поцелуи её были так настойчивы до неприличия, страстны, глубоки и сладки, обворожительны и желанны; таким безумно-горячим, сочным и спелым, и предельно-дурманящим было обнажённое тело девушки, её бёдра широкие и упругие, нежный белый животик и высокая тугая грудь, ничьими руками ещё не тронутая и не лапанная – и потому до капельки сохранившая девственно-чистые соки, божественные и питательные как тот же нектар или молоко матери, – что ещё с ужина перевозбудившемуся Андрею не было никакой возможности выдержать это всё, от себя волево отпихнуть, устоять от нахлынувшей похоти и соблазнов. Он, в свою очередь, высвободив из-под одеяла руки, крепко и по-мужски уже обнял Яковлеву, прижал к себе; потом извернулся и подмял её под себя, податливую и желанную. И они, ополоумевшие окончательно и без-поворотно, растворились друг в друге как муж и жена, слились в единое целое в любовном экстазе, что больше на оргию был похож, дикую и безумную, но и, одновременно, прекрасную…

6

Полчаса приблизительно, или чуть дольше длилась та их любовная, до неприличия страстная песнь, без-прерывными стонами и рычанием сопровождавшаяся вперемешку с плачем, истошными воплями-вскриками, ужасным треском и стуком кровати о стену, после которой, “песни”, разразившийся огненной белой лавой Андрей словно вулкан разбуженный, передавший любимой частичку себя и своей драгоценной энергии, плоти, – покусанный и помятый Андрей после этого почти сразу же затих и уснул без-совестно, захрапел, провалился в небытие опустошённый, предельно выжатый и расслабленный. Молодец-парень! Он своё главное в жизни дело сделал!

Он не помнил, не видел поэтому, как высвободилась из-под него истерзанная и зацелованная до синяков Наташа, бочком рядом с ним легла – и долго лежала и на него смотрела, спящего, без-чувственного, мокренького от пота и перенапряжения, по волосам его нежно гладила, шее, плечам и спине… Перед рассветом она поднялась тихонечко – одинокая, но безумно счастливая всё равно, – укрыла Мальцева одеялом заботливо и на цыпочках пошла к себе, стараясь не скрипеть полами и не будить родителей. Хотя они и так не спали оба и всё, конечно же, слышали, что в их доме ночью произошло.

Она пришла в свою комнату, на кроватку разобранную легла – но заснуть так и не смогла до утра, угарная и дурная, страстями изнутри кипевшая. Всё лежала, блаженно в потолок пялилась и про Андрея не переставая думала: мысленно продолжала ласкать и целовать его, всю себя ему до последнего отдавать – и отдаваться долго, глубоко и страстно…

В половине седьмого она поднялась, перевозбуждённая и шальная, и пошла будить гостя, загодя попросившего её о том. Он проснулся, быстро вскочил и оделся, тряхнул чумной головой, в которой была каша.

Они крепко-крепко опять обнялись и сплелись руками, сладко расцеловались стоя, готовые вторично плюхнуться на кровать и по-новому совокупиться… Но времени на это не было ни минуты – и они принуждены были остыть и отпустить друг друга, умерить пыл. Что оба и сделали с неохотой, с жалостью нескрываемой.

Время поджимало Мальцева: ему нужно было немедленно уходить, в лагерь к семи возвращаться, не нарушать дисциплину. Понимавшая всё Наташа пошла его провожать до крыльца, накинув на себя халатик. На холодной террасе они опять обнялись и принялись целоваться до боли и синяков на губах, до стонов – обычное для любовников дело. После чего дурная от чувств и без-сонницы Яковлева взяла с Мальцева слово, что послезавтра, 19 августа то есть, Андрей после банкета обязательно придёт в клуб, и они вместе проведут весь вечер. Пойдут погуляют подольше, простятся как следует, обменяются адресами; договорятся, как лучше им осенью встретиться: здесь или прямо в Смоленске.

«Ведь ты же приедешь сюда к нам на ноябрьские праздники, Андрей? – спросила она его строго. – Ты, помнится, это мне клятвенно обещал».

Мальцев утвердительно кивнул головой, на прощанье улыбнулся блаженно, крепко обнял хозяйку, к себе напоследок по-братски прижал, согревая её от холода и утренней смоленской сырости собственной грудью. После чего развернулся, решительно распахнул настежь входную дверь, запуская туман на террасу, вышел на улицу широким шагом и сразу же скрылся в белом как молоко тумане, смущённый и растревоженный не на шутку, не понимавший из произошедшего ничего, не имевший сил понимать спросонья и на хмельную голову.

На улице, поплотней запахнувшись в армейский серый бушлат, бэушный, но всё ещё очень качественный и тёплый, он скорым шагом в школу к себе зашагал, плохо разбирая дорогу в утренней темноте и сырости, то и дело спотыкаясь и матерясь на колдобинах, иногда и падая. Мысль у него в ту минуту была одна: поскорее вернуться к себе и прийти, наконец, в чувства, воды холодной напиться, разум включить, угоревший от последних событий до невозможности… Чтобы всё произошедшее правильно и по достоинству оценить; и, главное, суметь уже ясно и чётко понять: что же такое сегодня ночью с ним и Наташей случилось-то? и как ему с этим событием дальше-то жить, вчерашнему глупому мальчику?…

«Как далеко у нас с нею дело зашло», – ухмыляясь краями губ, думал он по дороге, силясь с похмелья вспомнить прошедшую сладкую ночь и все стихийно-свалившиеся на него удовольствия, не зная, не понимая совсем, как ему к этому относиться: радоваться или горевать.

«…Ладно, – усталый, решил он для себя уже на пороге школы. – Поживём – увидим, что там дальше будет, и как наша жизнь сложится. А сейчас пока надо дурь из головы вытряхнуть за завтраком и взять себя в руки попробовать; хмель поскорее прогнать, на работу настроиться, до конца дотянуть, целым и невредимым в Москву воротиться: с руками и ногами то есть, и всем остальным, не менее ценным и нужным. Устал я на стройке что-то, до чёртиков тут, в деревне этой, устал. И от пахоты без-конечной, и от любви – ото всего. Домой поскорее хочется, домой! Под крылышко к родителям, к любимой бабуле…»

7

А жить ему оставалось недолго в Сыр-Липках: каких-то три дня всего – сущая ерунда в сравнение с Вечностью, согласитесь. И даже и с тем ерунда, что уже удалось ему здесь прожить, за целое лето в глухой смоленской деревне выстрадать-вынести… Впереди же его ждала Москва, любимая улица, отчий дом; ждали безумно соскучившиеся по нему родители – люди, о которых он, не переставая, думал весь август, ими одними жил, к которым всем сердцем, всем существом стремился. И которые были ему в тот момент целого света милей… дороже, родней и желанней.

Он рвался к ним как шальной или маньяк помешанный и одержимый; душою и мыслями был уже там давно, в двухкомнатной своей квартире. Мысленно уже сидел на любимом диване, чистый, опрятный и сытый, безмятежно телевизор смотрел, с матушкой и батюшкой по очереди разговаривал, с любимой бабулей, у которых он был один как перст, ненаглядный, единственный и неповторимый.

Он сидел перед ними, сияющими и счастливыми, – и будто бы новости от них уже узнавал про родственников, друзей и соседей; им же свои рассказывал не спеша – строительные, сырлипкинские… Он уже даже придумывал по вечерам, лежал и мечтал, сценарий выписывал мысленный, что им троим скажет при встрече в первый момент и что подарит потом, когда победителем переступит порог домашний, обнимет родственников, к сердцу прижмёт, предварительно рюкзак по-молодецки в прихожей сбросивши. Ему будет не стыдно вернуться домой, будет чему порадоваться и чем погордиться…

8

Последние несколько дней до отъезда были самыми напряжёнными в плане работы, самыми нервными и утомительными: и крыша у них ещё была не достроена почти что на четверть, кормушки не все сколочены, потолок; и полы центральные, каменные, по которым раздаточный трактор с кормами должен был ежедневно ездить, бетоном только до половины были залиты; вторую же половину и не начинали ещё из-за нехватки цемента. Под конец цемент привезли: несколько машин из Смоленска почти в один день приехали. И студенты дружно бросились за работу, намереваясь закончить коровник в срок, – чтобы не оставлять шабашникам-алкашам существенных недоделок.

Мальцева с пилорамы сняли из-за аврала – перевели на коровник, на крышу. И он все последние дни махал топором без продыха: потолок до конца настилал, стропила к прогонам прилаживал, прибивал обрешётку к стропилам. Потом шифер с Кустовым и другими плотниками на ту обрешётку клал, приколачивал шифер гвоздями. А утром и вечером ещё и воду в столовую возил и таскал: вода – это дело святое… Себя под конец не щадил, как, впрочем, и другие парни. Хлопцы же подобрались у них заводные, азартные – и командир, и мастер, и бригадиры оба. Были они люди ответственные, трудолюбивые, с честью и совестью, что существенно, с “Богом в сердце и Царём в голове” – как про таких на Руси всегда говорили. Они уж коли брались за дело, то любили его доводить до конца – чтобы видеть итоговые результаты… Они и сами рвались из последних сил, не спали и не филонили, водку в кустах не пили, и подчинённым сидеть и спать не давали. Командир – тот вообще последние дни на объекте вместе со всеми работал: понимал, что каждый боец на счету, и что личный пример – он лучше всего на подопечных действует. Андрею было стыдно от них отставать или имитировать бурную деятельность, притворяться: он не меньше начальства мечтал готовый коровник перед отъездом в Москву увидеть.

Он и не отставал от них, он держался, силёнки последние из себя выжимал. Но от той заключительной авральной гонки устал и издёргался так под конец, как и за целое лето не уставал, за два прошедших месяца… 19-го августа, когда довольный Перепечин объявил по отряду отбой, поблагодарив подчинённых за ударно-проделанную работу, и когда в общежитие всех отдыхать отправил, к прощальному банкету готовиться, танцам, – в этот день выжитый до последней капли Андрей до кровати еле-еле дополз, плюхнулся на неё, одетый, и лежал неподвижно с час, не дёргаясь и не шевелясь, даже и век приподнять сил не имея. Он всё не верил, тяжело дыша и сопя, что закончилась, наконец, его двухмесячная трудовая пытка, и всё теперь позади – вся эта беготня и истерия строительная, ругань, грязь, штурмовщина, аврал, нехватка кирпича и цемента. Состояние у него было такое критическое и опустошённое, что ни есть и ни пить не хотелось, тем более – куда-то там танцевать идти; а только уснуть хотелось немедленно, сном глубоким забыться, и сутки целые не просыпаться – чтобы ни руками, ни ногами не шевелить…

9

В восемь часов вечера в ССО “VITA” был последний праздничный ужин – или банкет, как его называли рабфаковцы во главе с командиром, – на котором столы ломились от яств, так что на изобилие то продуктовое изголодавшимся на однообразной пище студентам даже и смотреть было больно: слюной исходили все, праздник большой предвкушая, обжорство.

Открыл ужин Шитов, как по должности ему полагалось, тост за подчинённых своих произнёс, которыми, по его выражению, он очень был всеми доволен.

«Спасибо вам, мужики, преогромное! – с чувством говорил он, бодро из-за стола поднявшийся, гранёный стакан с водкой как свечку зажжённую перед собой держа. – На славу все поработали, на совесть: я доволен вами. Теперь езжайте в Москву и преспокойненько отдыхайте, отлёживайтесь, отсыпайтесь там – на учёбу и институт настраивайтесь, на прежнюю столичную жизнь. А мы уж тут наряды будем как следует закрывать – чтобы деньгами вас не обидеть и хорошо заплатить. Деньги – вещь в нашем деле немаловажная; без них – никуда! Без денег, как дельцы длинноносые утверждают, даже и трава на лугу не вырастет».

Все выпили дружно за эти слова, огурцы с помидорами потащили в рот, закусывать ими стали, хрустеть аппетитно. Выпил вместе со всеми и Мальцев Андрей, ни разу водку до того не пробовавший, даже и запаха не переносивший её, даже и вида, про что уже говорилось вскользь раньше. В голове у него помутилось и закружилось от выпитого, в животе дурно сделалось, затошнило, и он стал скорее закусывать огурцом, чтобы ту тошноту утробную снять с дурнотою.

Но не успел он свой огурец догрызть, не успел ещё даже и до хлеба дотронуться, не говоря уж про мясо и колбасу, и все остальные лакомства, как к нему через стол командир обратился, что напротив сидел с Перепечиным и чему-то загадочно улыбался.

«Выпить с тобою, Андрюш, хочу, персонально, пока мы тут не окосели все, пока ещё соображать что-то можем, – сказал он ему с улыбкой, бутылку “Столичной” в руки беря и сначала Мальцеву в стакан, а потом и себе содержимого её до краёв наливая. – Пускай ребятишки наши пока закусывают, а мы с тобой давай выпьем – за тебя. Ты – золотой мужик, Андрюш, ей-богу: я рад, что ты в отряд к нам попал. Не будь тебя в этот год – проблемы бы у нас были большие: и с водой питьевой, и с обрезными досками. Вручаю тебе за это значок лучшего бойца: на вот, держи, гордо на грудь прикалывай!… Приколол?… Молодец! А теперь давай за тебя вмажем, до дна, – улыбаясь, протянул командир через стол со стаканом руку, предварительно значок ударника ССО вручив. – Здоровья тебе, Андрюш, и жену хорошую, как у нас в армии говорили. И чтоб ездил ты в “VITA” каждый год, и про другие отряды и не думал даже».

После искренней речи такой и награды знатной командир залпом в себя гранёный стакан опрокинул, в который ровно двести граммов водки влезало, крякнул смачно, губы утёр, усы, на Мальцева посмотрел лукаво: как, дескать, он? – не увиливает ли? не пытается ли схитрить, обмануть товарища?… Делать было нечего: пришлось Андрею опять пить. Отказывать командиру, его золотым значком ударника наградившему, который у студентов-строителей очень высоко котировался и ценился, он был не в силах.

Поморщившись, он это и начал делать; но уже на половине стакана почувствовал, что такое количество водки, да на пустой желудок, будет смерть для него, юнца, что он водкой себя погубит… Остановиться, однако ж, было нельзя: кто и когда в застолье, да во время именных тостов останавливался на полдороги? Русские люди, по духу и крови упорные, такого не делают никогда и меры своей не знают. Да и есть ли она у них, эта пресловутая мера? в природе существует ли?

Он выпил водку с трудом, поморщился ещё сильней, поперхнулся, рвотный позыв испытав. В голове у него закружилось всё, перед помутившимися глазами поплыли и быстро исчезли лица. Потом и стол с закуской куда-то исчез и сама столовая. И всё это туманом жёлтым, искрящимся, плотно покрылось, который вдруг морем стал – огромным, безбрежным, без-крайним. Морем, в которое Андрей погружался стремительно, в котором без-следно, как щепка малая, исчезал…

10

Ну а далее он не помнил уже ничего, сколько б его потом ни расспрашивали: как из-за стола поднялся с трудом не помнил, всем как дурачок улыбаясь; как вышел на улицу на “ватных” ногах, шатаясь из стороны в сторону; как на “автопилоте” добрался до койки своей, в которую и рухнул сразу же и тут же и заснул мёртвым сном, храпом богатырским комнату и коридор оглашая. Он находился в тот умопомрачительный момент всецело во власти Божией.

Спал он, не просыпаясь, аж до восьми утра – без малого двенадцать часов то есть – и ничего в тот вечер не видел, не слышал – всё пропустил, весь банкет и трапезу заключительную: водку с пивом, что там рекою лились, закуску редкую, добрую. Пару раз к нему в общежитие забегал командир – о самочувствии его без-покоился. Приходили и Кустов Юрка, и Перепечин, и Чунг, разбудить его, растормошить пытались. Чтобы проснулся он, дурачок, и вернулся назад в столовую, поел там вместе со всеми, попил, чтобы голодным на всю ночь не остался.

Но Андрей их не слышал, совсем-совсем, на слова и шутки не реагировал, на уговоры и крики на ухо, и даже грубые толчки-трепыхания. И тогда они оставили его в покое, продолжать дальше спать, поняв, что не поднять им дружка нализавшегося ни за что, что крепкий сон для него – самое-самое главное.

А банкет в их отряде получился на славу: жалко, что Мальцев его пропустил, не оценил по достоинству своих девочек-поварих кулинарные способности. И командира Шитова смекалку и щедрость не оценил, что яства в Смоленске неделю целую выискивал и закупал, и втайне привозил потом в отряд сумками, от прожорливых хлопцев в собственном домике прятал.

Когда же студенты наелись и напились, желудки свои молодые водкой и огурцами насытили, селёдкой, котлетами, колбасой, конфетами шоколадными с чаем, – они всем составом, пьяненькие, в клуб повалили на танцы и танцевали там до утра, с подружками на прощание миловались, по стогам их таскали, по копнам, по другим укромным местам. А самые похотливые и ловкие, типа Юрки Гришаева, к зазнобам в гости попёрлись и ещё и там гулянки себе добавили – с койкой мягкою на десерт, ласками жаркими, поцелуями. В общем, погуляли на славу все: по полной программе, что называется…

Там, в клубе, Андрея Наташа ждала, все глазки свои искрящиеся проглядела, его в темноте высматривая и выискивая… Под конец не выдержала, к Чунгу со слезами на глазах обратилась, когда окончательно стало ясно, что Андрюшенька уже не появится, и её своим посещением не осчастливит.

– Чунг, милый, скажи, – дрожащим голосом спросила она вьетнамца, – где Андрей?

– А он не придёт, наверное, – ответил сильно пьяненький Чунг, на Яковлеву глупо посматривая, с трудом узнавая её. – Он спит лежит в общежитии, крепко спит. Выпил много сегодня, вот и отключился… А хочешь, я его сбегаю разбужу? – спросил он её участливо, наконец замечая сквозь хмель в её миленьких глазках слёзы, саму её наконец узнав. – Скажу, что ты его ждёшь, что хочешь видеть.

– Не надо, Чунг, не надо! – оборвала его Яковлева решительно. – Пусть спит, пусть! – коли ему сон дороже.

Сказав это Чунгу, она простилась с ним машинально, счастливого ему пожелала пути, через год договорилась с ним снова встретиться; после чего развернулась и пошла трясущаяся домой, в темноте о колдобины спотыкаясь. И всю дорогу шла и плакала от обиды, глаза платком вытирала; а потом всю ночь не спала: всё Андрюшеньку спящего представляла, который расстроил её, рассердил… и которого ей безумно видеть хотелось.

Она-то, святая душа, мечтала проститься с ним по-хорошему – надеялась погулять в последний денёк до утра, адресами, телефонами с Мальцевым обменяться, обещанный осенний приезд его уточнить, поцеловаться с ним, наконец, напоследок пообниматься, что ей так сильно понравилось… И домой его она мечтала к себе привести обязательно, ужин прощальный устроить, кулинарные способности показать. О чём она уже и с родителями договорилась и в чём те дружное её поддержали: опять стол помогли накрыть, продукты достали из погреба самые лучшие и самые свежие, молоко, которое, как она хорошо запомнила, её Андрюшенька очень и очень любит, из-за которого к ним и приехал в деревню собственно…

Но Андрей не пришёл почему-то, все карты и планы спутав. И она не знала, не ведала, не представляла даже, что ей теперь делать и думать, что предпринять…

«Неужели же он так устал, действительно, – до утра лежала и гадала она, мучилась, – что и до клуба не смог добраться: чтобы последний раз со мною увидеться? слово доброе на прощание сказать? После всего того, особенно, что между нами было. Или тут в чём-то ином дело?… И почему другие пришли? – не устали? Резвятся теперь вовсю с нашими потерявшими разум куклами… Вместе ж работали все, вместе пили сидели за банкетным столом, вместе, скорее всего, из-за того застолья и вышли…»

«Нет, тут определённо что-то не то, – с горечью итожила бедная девушка. – Тут дело в самом Андрее и в его отношении ко мне: это мне теперь ясно…»

11

Всю ночь она терзала и изводила себя, горела огнём, головку нещадно ломала вопросами наитруднейшими и пренеприятнейшими, безуспешно пытаясь понять, что вдруг такое случилось с ней в последние недели и дни? И почему так больно и трудно на сердце и на душе, так без Андрея муторно, тоскливо ужасно и одиноко? Кто он ей?! И кто она ему?!

Ведь ещё и в июне, помнится, не зная его совсем, она спокойно и тихо себе жила. О грустном не помышляла и не догадывалась, горя, печали не ведала и треволнений. Тем паче не догадывалась о болезненном мраке каком-то, настоящем угаре душевном, что всю её изнутри теперь вот окутал и пожирал как клещ, до нуля извести вознамерившись… До этого она только лишь училась старательно в институте, хорошо кушала, крепко спала, к родителям по субботам с радостью ездила. И твёрдо была уверена, живя так, любому б могла об этом сказать, что ей никто кроме них и младшего брата Миши не нужен, не важен, не люб и не интересен, никто! Круг по-настоящему близких и дорогих ей людей одной лишь семьёй ограничивался.

И вдруг появляется ОН в июле – чужой, непонятный и незнакомый ей в сущности человек, который, случайно познакомившись с ней, восемь или девять вечеров погуляв по деревне рядом, одним махом вдруг заслоняет собою всех – родственников, друзей и подруг – и становится для неё путеводной звездой, СПАСИТЕЛЕМ, единственным светом в окошке; становится тем, фактически, без которого ей не нужен уже никто, без которого покоя и счастья в жизни её не будет. Что ОН сделал такого особенного и чрезвычайного? – лежала и дивилась она, запрокинув гудевшую голову, – что так её к себе привязал крепко-накрепко! Чем её смог за несколько встреч и коротких бесед так покорить-одурманить?

Она без конца вспоминала июль, первые танцы в клубе, студентов, что пришли на танцы плотной толпой и так её тогда взволновали. Они прекрасные, статные были все как один в своих расписных стройотрядовских куртках, гордые, умные и образованные, все – москвичи. Они и вели себя именно по-московски: сразу же на лужайку возле клуба без-церемонно уселись, балагурить стали развязно и по-хозяйски, громко смеяться, дорогие сигареты курить, с собой из Москвы привезённые, их – притихших девочек местных, что возле клуба как глупые куры столпились, – принялись высокомерно рассматривать словно на ярмарке кобылиц, в наперсницы себе выбирать, в любовницы.

Она на них тоже украдкой тогда смотрела, хотя и скрывала это, или пыталась скрыть, лиц замечала много знакомых, которые видела ещё и в прошлому году, когда иногда в клуб приходила, книжки с конспектами отложив, от экзаменов в институт отдыхая. Странно, но Андрея в толпе она не заметила: так он тихо и скромно на поляне сидел, таким в общей массе студентов был неприметным, невзрачным, невыразительным.

Не заметила она его потом и в клубе, когда в окружении подруг возле сцены стояла, начала танцев ждала, и когда студенты приехавшие все как на ладони были. И красавчика-гренадёра Гришаева она постоянно видела перед собой на пару с Тимуром Батманишвили, и удальца Орлова, которых хорошо запомнила ещё и по прошлому году. Они уже и тогда давали звону и жару в деревне у них, кружили местным девчатам головы. И Шитова с Перепечиным она хорошо рассмотрела, что рядом возле сцены стояли и её с подругами обсуждали, как кажется: так можно было, во всяком случае, прочесть по их лукавым хитрым глазам, конкретно на неё направленным… А Мальцева Андрея – нет, не видела, будто его и не было в клубе; или же он всю дорогу прятался от неё.

А потом он вдруг перед ней появился внезапно, свалился как снег на голову, или средь ясного неба гром, на танец первый её пригласил – да так, что она и понять ничего не успела, не успела увидеть даже, кто стоит перед ней и кто её приглашает… А во время танца, едва успев познакомиться, имя её едва узнав, он её и вовсе на улицу гулять позвал, предложил “плюнуть” на клуб и на вечер, что ей было слышать и дико, и странно, и страшно – ибо совсем не так она представляла знакомства между мужчиной и женщиной, про которые в книжках много читала, смотрела в кино, не такого наскока внезапного, прыти от суженого ожидала. Она-то мечтала сначала лицо и глаза жениха увидеть. И чтобы он взглядом огненным, взглядом страстным насквозь её словно стрелой или острым кинжалом пронзил, до сердца взглядом дотронулся, до потаённых глубин души, где известные интимные струны произрастают и своего часа ждут. Чтобы она поняла и почувствовала, пронзённая и остолбеневшая, жаром вспыхнувшая с головы и до пят, что это действительно ОН – тот самый, единственный и неповторимый, самой Судьбою ей уготованный, роком, закреплённый за нею на небесах. И она мысленно чтоб полетела к нему как мотылёк на пламя, в нём ГОСПОДИНА будущей жизни признав. Вот она о какой встрече страстно всегда мечтала! какую встречу ждала!…

С Андреем же ничего подобного не произошло – даже и близко! И это-то и было для неё чудно, крайне удивительно и неприятно! С ним вообще всё было не то и не так – и странно, и нелогично, и непонятно, просто и обыденно до смешного, карикатурно, если уж вещи своими именами назвать, как в принципе не должно было быть никогда и ни с кем. Потому что это слишком уж примитивно и пошло выглядит со стороны, больших чувств и страстей не достойно…

И она отказала ему, разумеется, решительно так, помнится, отказала, жёстко. И он повернулся, дурачок, и ушёл, не пожелал ей дать времени опомниться и одуматься, к себе привыкнуть, получше себя рассмотреть. Пообещал только скороговоркой, что через неделю придёт – и сразу же и исчез за дверью, как приведение испарился…

Его внезапное появление, а потом и такой же внезапный уход поразили её тогда несказанно, глубоко в душу девичью запали и всё там перевернули и растревожили, покоя лишили, крепкого сна. Как поразило её и само чудное и странное поведение его во время танца – не городское, не барское, не снисходительное как у других парней, – в котором назойливость и гордыня отсутствовали совсем, в котором, наоборот, на гонор, нахальство и спесь, на столичное смердящее высокомерие даже и намёка не было.

Это-то и запомнилось больше всего провинциалке-Яковлевой, это её, собственно, и подкупило. Ибо высокомерие, назойливость и твердолобость в людях она переносила с трудом, не считала качества эти достоинствами, красящими мужчину. Батманишвили Тимура с Гришаевым Юркой она именно за то и отшивала сразу же, безо всяких шансов на будущее, на успех, когда они по очереди к ней подходили в течение всего вечера, – что нахальными и прилипчивыми оба были как репьи с лопухов, высокомерно-слащавыми, хитрыми, пошлыми. И за то ещё, что оба вели себя с ней как снобы: считали непонятно с чего, что она сразу же должна была броситься им, удальцам-молодцам, на шею, тут же в любви признаться, в чувствах своих больших. Ну и в постель завалиться немедленно, как другие, к чему они за прошлый год здесь у них привыкли – и не хотели привычек менять. Приглашая её на танец, они ей этим как бы великую честь оказывали, и даже и не пытались этого скрыть – здоровяк и гуляка Гришаев, во всяком случае. Да и похотливыми были оба, развязными до неприличия; много было грязи и пошлости в их “голодных” глазах, что сугубую идеалистку Яковлеву сильно коробило в них и пугало…

В Андрее же грязи и пошлости не было, совсем-совсем. Он в этом плане был их полной противоположностью. И вёл он себя с ней с первого дня не так как они – по-другому: излишне скромен и робок, и по-особому мягок был, обращался всегда на Вы, держал себя с ней на равных.

Она лежала и вспоминала с нежностью, как он убежал от неё в первый раз, когда она ему отказала, не стал канючить, скулить, внимания, любви её добиваться, – чем её здорово зацепил, повторим, заставил о себе целую неделю думать… А тут ещё и Чунг ей советом помог, соответствующим образом охарактеризовав Андрея; и мама в самых лучших словах дома о нём отзывалась: говорила, как он понравился в клубе ей и какой он хороший и целеустремлённый мальчик…

И вышло так, в результате, что она всю неделю первую, самую во всех смыслах важную, самую жаркую, с нетерпением танцев в клубе ждала, чего прежде с ней не случалось ни разу. Всю неделю она о странном московском парне ходила и думала, о предполагаемой встрече с ним – и знакомстве, которое её и пугало и волновало крайне, прямо-таки до ужаса.

И вот они встретились, помнится, пошли по деревне гулять – и упорно шли и молчали весь вечер, дрожали, супились, заливались краской стыда, не зная, что друг другу сказать, о чём разговор затеять. Она измучилась и истомилась так, что, вернувшись домой расстроенная, твёрдо решила свидания прекратить, которые-де ничего хорошего им не сулят, от которых добра не будет.

Да и Андрей, опять же, когда она его рассмотрела внимательно на улице, красавцем писаным не показался: он не был и близко похож на мужчин, что за душу её хватали и всегда ей нравились. Она-то сходила с ума от брюнетов высоких и статных: от Василия Ланового того же, или Михаила Боярского, с их огненными, как у пантер, глазищами, повадками прирождённых аристократов, буйствами слов и чувств… А её кавалер столичный был ниже среднего роста, русоволосый, худенький, скромный, с нею излишне скованный, молчаливый и робкий как провинциал. Не подходил он не по каким параметрам под её мысленный идеал, и на первый, поверхностный, взгляд героем-любовником и близко не был…

Но тут ей папа сильно тогда помог, Александр Михайлович: утешил, остудил, вразумил, обласкал словом родительским, добрым. Он-то, про первое утомительное свидание всё внимательно расспросив, и посоветовал дочке не спешить с решением. Про своё знакомство с мамою ей рассказал: про то как, будучи молодым пареньком, больше года к ней даже и подойти боялся, потом холодным покрывался при встречах, посиневшие от страха губы при виде её разодрать не мог, не то что слово какое произнести красивое и зажигательное, – робел-де до неприличия и стеснялся.

«Мы все, Наташенька, такие – стеснительные и косноязычные, – с улыбкой говорил он, перед дочкой на диване сидя, – когда по-настоящему влюблены, когда у нас в голове всё серьёзно. А от трепачей-балаболов ты подальше держись, от ухарей сладкоголосых: они, как правило, примитивные и пустые внутри, и никого, кроме себя, и не любят-то, не ценят. С ними намучаешься потом – прохвостами блудливыми, пакостными».

Потом он подробно про Шитова рассказал, как тот о Мальцеве высоко отзывался: о его трудовых способностях и характере… Ну и решилась она после этого ещё раз всё же с Андреем встретиться и самой убедиться во всём.

«Не укусит же он меня, – подумала про него с улыбкой. – Попробую его как-то разговорить, молчуна застенчивого и нерешительного…»

И опять они встретились возле клуба. И она вдруг осмелела отчего-то, хотя трусиха была ужасная, и под ручку его взяла; да так и пошла с кавалером рука об руку, не чуя ног под собой.

С Мальцевым же и вовсе случилось невероятное: его как будто бы прорвало, – и он ей весь вечер про себя без умолку ходил и рассказывал, как птаха весенняя щебетал. И так её простодушным рассказом тем поразил, так удивил несказанно, что она согласилась бы его слушать, не прерываясь, хоть несколько дней подряд, хоть всю неделю следующую… хоть всю жизнь.

Ну а потом уже понеслись души обоих в рай словно в хорошей сказке, зазвенело и заискрилось всё в их кучерявых шальных головах, закружилась-завертелась жизнь каруселью июльско-августовской, праздничной, щедро одаривая влюблённых встречами и прогулками многочасовыми, беседами под луной, стрекачами-кузнечиками, певунами-дроздами и соловьями, которые им музыку сопроводительную заменяли, бравые марши целые, когда они молча по деревне шли, от говорильни уставшие, ночною прохладой и темнотой наслаждаясь, звёздным небом над головой. Она и не заметила, как привыкла к Андрею, сердцем к нему прикипела намертво, приросла – и жить начала уже только им одним, только про него одного гадать-думать. Он стал первым мужчиной, таким образом, с кем она сблизилась, кого полюбила искренне и самозабвенно, глубоко и страстно, всем существом своим, и кому захотела отдать всё до последней капли – душу, ласки, жизнь и судьбу, тело своё и тепло, первозданную чистоту и девственность в придачу…

12

Обо всём этом она лежала и думала ночью глухой и без-сонной, когда в лоскуты пьяный Андрей в общежитии отсыпался, только это на грани истерики вспоминала – и не понимала, сил не имела понять: что вдруг такое у них с Андрюшей стряслось под конец? отчего оборвалось всё так быстро, внезапно и неестественно? Ведь так хорошо было им вдвоём все последние дни! так высоко они душами оба летали! так сроднились крепко и на века! – что казалось уже, ей так именно и казалось, что расставание станет мукой обоим, и они и не смогут расстаться, что лучше, наверное, оба умрут.

И вдруг Андрюша её ненаглядный взял и исчез, вечером почему-то в клуб не пришёл, куда весь их отряд пожаловал во главе с командиром и куда он был просто обязан прийти, зная, что она его будет там ждать всенепременно. Она терялась в догадках, всё силясь понять, что вдруг такое могло между ними случиться?! и что она, дурёха, могла ему в их последнюю встречу сказать, или сделать, чем рассердить до такой степени?! – что он с ней даже и встретиться не пожелал, поговорить напоследок, проститься. Она этим в точности самого Мальцева напоминала, когда он в июле-месяце с первого вечера в клубе точно такой же вернулся – угарный, разбитый, больной – и также вот мучился, всю неделю места не находил, её отказ переварить пытаясь, как и своё диковинное поведение…

Промучившись и проплакав ночь напролёт, от слёз и от горя окончательно очумев и осунувшись, она утром раненько с кроватки резво вскочила, умылась наскоро ледяной водой, припудрилась-причесалась в спешке, принарядилась быстренько в самые дорогие наряды и даже и глазки подкрасила почерневшие, чего прежде не делала никогда, что для себя считала зазорным. После чего, туфельки новенькие одев, которые ей родители в институт приготовили, она в школу бросилась сломя голову с непременным желанием там Мальцева встретить и про отсутствие в клубе от него самого узнать, причину этого. Что было ей, истомившейся, знать крайне важно, необходимо просто-таки, без чего, казалось, она дальше бы жить не смогла.

Добежав до школы минут за семь, она незаметно спряталась в мокрых кустах бузины возле одноэтажного корпуса, где пока ещё жили студенты и который она хорошо знала по прошлым школьным годам, бывала неоднократно, – и всё утро там просидела мышкой, тайком карауля Андрюшеньку своего, его по-партизански выслеживая. Она так хотела, мечтала страстно, вымокшая, продрогшая до костей, его, наконец, увидеть – и поговорить по душам. Чтобы успокоить себя, душу свою разрывающуюся остудить; и чтобы словечком заветным, единственным с ним перед отъездом обмолвиться…

13

А впервые вкусивший такое непомерное количество водки Андрей только в восемь утра пробудился – бледный, помятый, больной, ужасно голодный к тому же. И первое, что сделал, это выпил целую банку воды, что на окне у них для поливки цветов стояла, зубами громко стучащими чуть банку ту не разбив… После этого он спать опять завалился и проспал, таким образом, ещё час, до девяти утра ровно, когда проснувшийся Чунг его разбудил, похохатывая над его жалким видом. Трясущийся и шальной, Мальцев заставил себя подняться с кровати и на улицу выйти со всеми вместе, на свежий воздух, гудящую хмельную голову проветрить и разгрузить, размять отходившие от работы кости. А заодно и байки парней послушать про их вчерашние клубные пляски и “подвиги”: погуляли все, как выяснилось, на славу… После чего он на кухню с товарищами пошёл – еду себе там отыскать попытался, компот или чай горячий.

Но от еды и застолья вчерашнего только лишь немытые тарелки да кружки пустые остались, да кастрюли грязные с подгоревшим дном, да загаженный остатками пищи пол, по которому уже и жирные тараканы вовсю и по-хозяйски бегали, мыши. Найти что-то съедобное в таком бардаке не представлялось возможным: всё ребятишки гулявшие вчера вечером “подмели”, на завтрак ничего не оставили.

И пришлось проголодавшемуся Андрею затвердевшие куски чёрного хлеба есть, что на осиротевших столах кое-где валялись, водою холодной их запивать – и о доме пуще прежнего мечтать-печалиться и поджидавших родителях, которые до отвала его накормят, от пуза что называется. Лишь бы только до них доехать-добраться, лишь бы увидеться с ними поскорей…

Наташу, мышкой в кустах притаившуюся, он, понятное дело, не видел; и даже и не догадывался о ней, о близком её присутствии. И она, трусиха, как ни настраивала себя, ни уговаривала подойти и поговорить обо всём, отношения выяснить, – но так, в итоге, и не подошла – испугалась. И приятелей его, что безотлучно крутились около, постеснялась, и испугалась, главное, что не поймёт Андрюшенька поступок сей, и её за него осудит, а, может, и отчитает.

Она уже и одним тем довольна была, в душистых кустах бузины тихо плачущая, уже за то благодарила Судьбу, что увидела его ещё раз, со стороны на него полюбовалась-порадовалась, самолично удостоверилась, наконец, – а это для неё было самое-самое главное! – в его полном здравии…

14

В десять утра в их лагерь приехал колхозный автобус, который повёз хмельных москвичей в Смоленск, а в школе только командира с шабашниками оставил. Маршрут же автобуса мимо выстроенного коровника пролегал, на который студенты с восторженным умилением из окон смотрели, с гордостью плохо скрываемой… Да и как им было по-другому смотреть? как? – если в коровнике том они помнили все до единого кирпичи, что собственноручно в стены его положили, каждый забитый гвоздь и каждую на полу и на крыше доску. Он родным им сделался за два летних месяца – как собственная квартира в Москве или загородный дачный дом, у кого он имелся. Они и относились к нему именно как к своей собственности – также заботливо, трепетно и внимательно, – и готовы были насмерть уже стоять, прибить-приструнить любого, кто посмел бы его прийти и сломать, испортить, исковеркать, изгадить.

Умилялся вместе со всеми и Мальцев Андрей, безусловно, на удалявшийся от них коровник восхищённо поглядывая, мысленно как с другом прощаясь с ним, желая ему постоять подолее и повернее колхозникам послужить. Последний раз взирая на стройку, на которой вчера ещё работа кипела вовсю и которую с первого и до последнего дня большие проблемы сопровождали, нехватка материала, он и поверить не мог, уяснить головою пьяной, что теперь это всё уже позади, и что они, пареньки сопливые, смогли наворотить такое всем проблемам и тяготам вопреки: и крышу ударно достроить-докрыть за каких-то несколько дней всего, и бетоном полы залить на огромной площади, и даже и входные ворота соорудить и навесить успели – куда же в деревне без них. И сознательную гонку такую они устроили исключительно для того только, чтобы 20-го августа мысленно с гордостью произнести-прокричать в окна дребезжавшего на ухабах ПАЗика, крестьян сырлипкинских имея в виду: берите-де, люди добрые, пользуйтесь на здоровье! Вот он, готовый коровник, что мы обещали построить в июле вашему председателю! – мы не обманули вас! И мы недаром тут ели у вас и пили, морочили вам мозги! – мы слово своё сдержали!

Он ехал и вспоминал невольно свой первый на стройке день, поле чистое с лениво пасущимся на нём скотом, на котором кроме бытовки строительной с инвентарём да бурьяна дикого, в полтора метра ростом, да огромных “лепёшек” коровьих и не было-то ничего. Отчётливо вспомнил слова приехавшего к ним на объект Фицюлина: как он агитировал их страстно, после экскурсии памятной, слёзно помочь упрашивал, избавиться от нищеты. Они хотя и откликнулись с жаром на тот до боли тронувший их призыв, дружно его одобрили и поддержали, – но всё же верилось тогда слабо, новичку Андрею – особенно, ни разу нигде не работавшему, даже и в Армии не служившему, что они, юнцы, смогут осилить такое. Собственноручно, понимай, сумеют такую махину поднять, их “целину смоленскую”. Какой-то игрой всё это казалось в душе, глупой детской забавой. Поиграем, – думалось в первые дни, когда ничего ещё, кроме досок не струганных, перед глазами не было, и приходилось подготовительной работы уйму целую выполнять, такой утомительной во все времена, неблагодарной, невидной, низкооплачиваемой, – помашем топорами от скуки, неделю-другую убьём – и уедем домой отдыхать, всё тут безжалостно побросав к ядрёне матери. Чтобы потом колхозники сами всё и достраивали – САМИ вытаскивали себя из болота житейского, из трясины. Не так это просто – строить, как из далёкой и сытой Москвы представлялось, как командир на собраниях лихо про то им вещал, воистину по-командирски.

Про то же ему и дома все говорили: соседи, родственники, друзья. Как, помнится, потешались над ним взрослые мужички-доминошники, что у них во дворе целыми днями сидели-играли в беседке, убивали время; ну и попутно обсуждали всех встречных и поперечных, молодёжь хаяли и наставляли. Вот и его наставляли тоже, когда он, бывало, к ним в куртке студенческой подходил и по простоте душевной про будущий стройотряд рассказывал: что ехать-де туда собирается, коровники крестьянам строить, нелёгкую их жизнь улучшать.

«Да чего вы там путного построить-то можете, Андрюх, студенты-белоручки?! – ехидно все они, помнится, скалились, костяшками белыми по обшитому медью столу на весь двор громыхая. – Не смеши ты, ради Бога, нас и наши седые яйца! – когда вы гайку от болта не отличаете толком! лопату перепутаете со скребком! рубанок с фуганком!… А стройка – дело серьёзное и ответственное, на стройке специалисты нужны: каменщики и плотники профессиональные, те же растворщики и бетонщики. Мы уж про сварщиков и стропальщиков не говорим – это само собой разумеющееся. Грамотный прораб, наконец, нужен, кто бы по чертежам и тех-проектам реальный объект возводить мог, и при этом строго соблюдать технологию и технику безопасности. Чтобы у вас там не рухнуло всё в этот же день, и вас же, дурачков малахольных, обломками не завалило… Для потехи вас туда, чувствуем мы, везут: чтобы вы там дерьмо вместо скотников из коровников их гнилых выгребали и задницы коровам мыли. Готовься, паря, к этому».

А оно вон как всё складно, в итоге, вышло; вон чего они за неполных два месяца учудить-сотворить сумели!…

«Молодцы! молодцы, черти! – улыбаясь краями губ, восторженно думал он, себя и товарищей своих уважая, что сидели рядом в автобусе и, как и он, коровник с любовью рассматривали через стекло, на год со стройкой прощались. – Есть теперь чем гордиться, за что себя уважать, чем перед дворовыми циниками-трепачами похвастаться-отчитаться при встрече… Какой коровник отгрохали, а! – на загляденье! – в который уже и сейчас вполне можно скот загонять, в котором бурёнкам и пеструхам местным уютно будет: просторно, тепло и светло. Что тепло будет – точно, гарантию здесь даю! Мы на совесть строили, от души – халтуру и брак не гнали. Володька Перепечин за этим зорко с первого дня следил: халтурить бы никому не дозволил… И ушло у нас на строительство каких-то пятьдесят дней всего, а с простоями и задержками – и того меньше… Пятьдесят дней – и всё, готовый тебе новый коровник: фантастика, да и только, диво дивное, чудеса! Разве ж такое забудешь когда! разве из памяти выкинешь!… Да за одним только этим: чтобы ЧУДО подобное созерцать, быть лично к ЧУДУ тому причастным, – надо было в деревню всенепременно ехать и муки адовы здесь терпеть, которые теперь вот блаженством таким оборачиваются, гордостью и победой. Испытал бы я подобное когда, останься я дома, к примеру, прошебалдыжничай всё лето в Москве на жаре, духоте и в неволе? Да ни за что на свете! Слонялся бы там с приятелями-алкашами по разным злачным местам два месяца кряду – родительские денежки проедал, опускался бы и деградировал за картами и домино, трутнем городским становился, праздным и пустым дурачком, что и самому было б мерзко и тошно от этого. А тут!… Нет, молодец, молодец всё же я, что весной в отряд записался; хорошо, что меня в него приняли. Теперь не жалею ни сколько о том, наоборот даже: страшусь, если б не записался, если меня мужики бортанули как некоторых…»

Утомлённый последними рабочими днями Андрей ехал и улыбался, счастливый, в окошко мутное сонно смотрел – творением собственных рук любовался, что удалялось всё дальше и дальше от них во времени и пространстве, волшебным сном становясь, красочной чудесной сказкой. Высоко летала его победительница-душа по без-крайним просторам Вселенной, и гордился он собой безмерно и безгранично, как ранее никогда! – но и имел на то полное право, парень, и все основания! Ведь гордость его молодецкая не напускной, не дешёвой была, не искусственной и показной, как у некоторых его дружков-москвичей, которые с детства уже ходили и надували щёки как индюки, гордились своим высоким столичным статусом, большими родительскими деньгами и связями, дорогими квартирами, машинами и дачами. А всех остальных третировали и презирали, кто был попроще и победнее их, и не имел за спиной крутых родственников и огромных счетов в банках.

В данном же конкретном случае всё было совсем не так, и гордость Андрея имела иную основу, и иное совершенно качество, принципиально иное: читателям это всё надо хорошо понимать. Наш герой необычайно гордым возвращался домой, прямо-таки на крыльях в Москву летел – это правда. Но была его гордость самая что ни наесть законная, лично им выстраданная и заслуженная! За ней стоял двухмесячный каторжный труд. Боец ССО “VITA” Мальцев в те минуты праздничные, духоподъёмные, отчётливо сознавал, что то строительство, в котором он здесь по собственной воле участвовал, – СОЗИДАНИЕ, ТВОРЧЕСТВО, УСТРОЕНИЕ, если шире про то говорить, с неким пафосом даже, – это такое блаженство, такое счастье великое и непередаваемое оказывается, ради которого, собственно, и стоит жить! С которым по остроте и накалу эмоциональному, по глубине и полноте чувств, как с очевидностью выясняется, сравниться не может ничто – ни одно удовольствие и развлечение плотское: спорт, бордель, домино или карты, – ни один самый пышный банкет! Ибо строительство, подвиг, подвижничество и геройство, преодоление личных страстей и похоти, болезней и лени, эгоизма, страха и слабостей, самоотречение ради других, ради ближнего своего, – они стоят того – ей-ей! Это в подлунном мире есть золото самой высокой пробы!!!

Только вот это словами скудными не передать, увы: не придумали люди ещё таких новых, высоких и правильных слов, что адекватно отражали бы и передавали другим триумф и полёт души, да и навряд ли когда придумают. Потому что это – как и любовь, и войну, и разлуку с любимыми, и хвори-болезни разные, напасти – исключительно самостоятельно каждому смертному требуется прочувствовать и пережить, на собственной, так сказать шкуре и без чьей-либо помощи и участия, – в качестве личного душевного и телесного ИСПЫТАНИЯ, в качестве ПРОВЕРКИ. Именно так Кем-то там, НАВЕРХУ, чудесно всё у нас здесь, на Мидгард-земле, задумано и устроено – и случается, и происходит из века в век, по такой вот замысловатой программе-схеме.

А зачем, – спрашивается, – нужно Там кому-то нас здесь испытывать и проверять? И потом ещё и одаривать и награждать за это, за внутреннюю над собой победу? Бред ведь какой-то! лажа! – если судить поверхностно. Мы, люди Земли, разве ж кролики подопытные или овцы, чтобы над нами эксперименты ставить?! Смешны подобные рассуждения! И глупы! И не красят автора!!!

Ответ здесь один – и другого нет; вообще нет, в принципе. Чтобы человеку-труженику, человеку-страдальцу, человеку-мыслителю и бойцу – потенциальному иерарху СВЕТЛЫХ КОСМИЧЕСКИХ СИЛ, способному подняться в будущем даже и до уровня ТВОРЦА, УСТРОИТЕЛЯ и ПРОМЫСЛИТЕЛЯ ВСЕЛЕННОЙ, – навечно запомнить и всем существом полюбить те БОЖЕСТВЕННЫЕ настроения и эмоции, связанные с ЛИЧНОСТНЫМ ПРЕОДОЛЕНИЕМ и ПОБЕДОЙ. Запомнить и полюбить их на клеточном уровне, на уровне генетики, под “корку” их себе занести зарубкой-тавром несмываемым!… И потом уже активно, сознательно и настойчиво стремиться к ним на протяжении всей своей земной жизни. И значит автоматически стремиться на НЕБО, в БЕЗ-СМЕРТИЕ, в ВЕЧНУЮ ЖИЗНЬ; и, одновременно, ежеминутно, целенаправленно и волево готовить себя к ВСЕЛЕНСКОГО масштаба БИТВАМ. Только для этого…

15

Такие приблизительно мысли и чувства с головой окутали главного героя повести, пока он на удалявшийся всё дальше и дальше коровник с ленивым прищуром взирал, пока мимо осиротевшей стройки проезжал на ПАЗике. А потом он, хмельной и смертельно уставший, уснул; и спал, ничего не чувствуя, аж до Смоленска самого, где его Чунг опять разбудил, улыбнувшись приветливо, все-понимающе.

В Смоленске студенты-строители, и Мальцев Андрей в их числе, прошлись-прогулялись немножко по городским улицам, и старинный боевой русский город с тысячелетней историей рассмотрели уже получше, чем в первый июльский день, день приезда, благо у каждого времени было хоть отбавляй: их московский поезд с вокзала только в 19 часов отправлялся. Некоторые, как Орлов и Гришаев, не захотели долго ходить и ждать, и потом ещё и в переполненном пассажирами вагоне десять часов кряду трястись-мучиться. Они поймали частника и поехали в Москву на авто с шиком. Остальные же вынуждены были болтаться по Смоленску целый день, кто попроще и победнее жил, и деньги не бросал на ветер… Все они подкрепились в кафе чебуреками с пивом, ещё погуляли по центру, в кафедральный Свято-Успенский собор из любопытства зашли, в музей краеведческий. Потом опять пиво пили на радостях: делать-то всё равно нечего было, а время надо было как-то убить… Вечером же на поезде “Рига-Москва” они помчались домой с ветерком, пивком хорошо подогретые, весёленькие как никогда, собственного сочинения песню-гимн под гитару всю ночь распевая.

«Когда животновод коровник обойдёт, заматерится грубо и сердито, – на весь плацкартный вагон хором горланили они, распоясавшиеся, пассажирам здорово досаждая. – На стенах, так и знай, прочтёшь, что тот сарай построил стройотряд с названьем “VITA”…»

Потом на очереди была Москва, во все времена особенная и прекрасная, вокзал Белорусский, родной, пейзаж столичный, дурманящий. Потоки машин и людей сновали здесь взад и вперёд без устали и перебоев, жизнь знаменуя бурную, “кипучую и могучую”, ни с какою другой не сравнимую. Сам воздух здесь был особенный – чудодейственный, героический и великодержавный, пропитанный ДУХОМ стальным, движением, страстью и силой. Он, воздух московский, пьянящий, человека пронизывая до костей, до клеточек самых крохотных и пустяшных, невиданной энергией заряжал, расторопным, активным и деловитым каждого вновь прибывшего в два счёта делал. Москвича или же гостя столицы так и подмывало сорваться и понестись, в столичном угарном омуте пушинкой крохотной закружиться.

Вернувшемуся домой Андрею это было так сладко, желанно и до одури остро в себе опять ощутить после убогих и сонных Сыр-Липок – именно ДУХ московский, всё и всех всегда побеждающий, идущий из глубины веков и до боли милый, знакомый, родной! Сверхскоростной, сверхактивный, сверхдинамичный и оглушительный! – от которого так ему, стосковавшемуся, на душе хорошо становилось сразу же и по-родственному уютно – как только бывает, наверное, лишь за пазухой у царя!

И от привычной для него атмосферы и обстановки ему делалось весело и спокойно на удивление, комфортно и хорошо внутри, и от вечно спешащих людей, вышедших из другого мира будто бы, из другой совершенно жизни. Как и от огромных многоэтажных столичных зданий ему делалось празднично и светло на сердце, что плотно, словно охранники-исполины, со всех сторон обступали шумный вокзал и зорко за порядком на нём и вокруг следили!

От всего этого изобилия сердечных радостей и эмоций ему захотелось, выйдя из поезда, ошалелым криком вдруг закричать, по-петушиному задрав кверху голову! После чего кинуться без разбора и всех подряд тискать! обнимать! целовать! со всеми раскланиваться и расшаркиваться как с друзьями давними или родственниками, руки подолгу трясти и жать, в любви, симпатиях объясняться!…

По перрону прошествовав не спеша толпой по-цыгански шумной, полной грудью влажным утренним воздухом с упоением подышав, сигареты прощальные на привокзальной площади выкурив, студенты-строители, простившись жарко, друг друга крепко расцеловав, по домам после этого разбрелись, по общагам – чтобы уже через десять дней в институте перед первой парой встретиться и всё там заново обсудить, недавние деревенские подвиги дружно вспомнить, танцы в клубе, банкет, пьяные ночные загулы с девочками. Летняя стройка для них на этом закончилась – всё. Впереди их ждала Москва и учёба столичная…

16

Сев в подошедший троллейбус, поехал домой и Андрей: отъедаться и отсыпаться дома, с дворовыми товарищами, а потом и с родителями встречаться, его не видевшими пятьдесят дней, по нему как по солнцу исчезнувшему соскучившимися.

«Как ты там загорел-то, Андрюш! – удивлялись все они в один голос, – как возмужал, повзрослел, посерьёзнел! Не зря, значит, ездил в отряд, определённо не зря: научил он тебя уму-разуму».

«Научил, научил, – одно и то же всем им Андрей отвечал с ухмылкой усталой, многозначительной. – Работа каторжная, без-прерывная, – она кого хошь научит».

Настроение, что он испытывал в первые дни, в Москву со стройки вернувшийся, было такое: определённо можно про то сказать, не погрешив против истины, – будто он и впрямь другим человеком стал. Вполне самостоятельным и ответственным, прежде всего, предельно-серьёзным и взрослым, прошедшим суровую школу жизни, борьбы, и там узнавшим настоящую цену себе, своим способностям и возможностям, внутренней силе. Человеком, научившимся отвечать за слова и преодолевать трудности, зубами скрипеть, мучиться от тоски, усталости и обиды, – но всё равно доводить до конца порученное ему дело, не бросать его на половине пути, не сдаваться, не убегать от него прочь под уютное и тёпленькое родительское крылышко.

Детство же его озорное, без-путное и без-полезное, будто в далёких Сыр-Липках навечно уже осталось вместе с новым коровником – тамошним людям на память…

Про Яковлеву в Москве он не думал, не вспоминал почти: не до неё ему уже дома было, не до дум и страстей смоленских, канувших в небытие. Учёба, отдых, друзья – всё это его с головой поглотило, сразу и без раскачки, и без особых проблем. Новая жизнь для него началась, городская, столичная, разудалая и до предела насыщенная, так разительно от сырлипкинской отличавшаяся, к которой он, помнится, так тяжело привыкал.

И в ноябре он никуда не поехал, разумеется, как Наташе того пообещал, – хотя и помнил про ту поездку. Куда ему было ехать? к кому? И зачем, главное? Смешным это всё уже из Москвы казалось, игрушечным каким-то, не настоящим, произошедшим будто бы и не с ним…

Глава шестая

1

Про Наташу он принялся думать на постоянной основе через год ровно, себе её начал мысленно представлять, вспоминать прошлые с ней свидания, – когда в июле-месяце на пассажирском поезде “Москва-Рига” к Смоленску опять подъезжал в составе студенческого стройотряда “VITA”, державшего трудовой путь всё в ту же деревню Сыр-Липки. А захолустные Сыр-Липки для Мальцева с прошлого лета с красавицей и умницей Яковлевой уже навечно связались, как Кремль и Красная площадь для него были навечно связаны с Москвой.

«Приехала ли она к родителям на этот раз, или на юг отдохнуть укатила? – думал он про неё с лёгкой внутренней дрожью, через запотевшее вагонное окно смоленские утренние пейзажи сонно разглядывая. – А если приехала – помнит ли ещё меня? не забыла ли?»

И в автобусе он про неё всю дорогу думал – прогулки прошлые вспоминал; как и то, разумеется, какая она была год назад статная, сочная и красивая. Ничего другого не лезло в голову – хоть убей! – ибо других достойных и ярких событий у него в Смоленске и не было-то, по сути. Только работа, работа, работа одна, монотонная и утомительная, каторжная, которую вспоминать не хотелось… Вот любовные впечатления и навалились разом по мере приближения к лагерю, сердечко разбуженное заставили трепетать памятью о недавнем прошлом.

«…Да уж замуж, наверное, вышла, – под конец почему-то подумалось про подружку, когда до деревни было рукой подать, когда уже и постройки колхозные с элеватором во главе стали просматриваться на горизонте. – Такие умные да красивые долго без-хозными не остаются: мужей себе быстро находят или ухарей-ухажёров каких-нибудь. Тем более – в институте педагогическом, публичном и достаточно людном месте, где она на виду всегда как яркий цветок на поляне. Любому захочется её “попробовать” и насладиться: отказывать прилипалам и бабникам будет ой-как тяжело… Да и не захочется ей отказывать-то – вот в чём вся штука. И дело это понятное и извинительное, это – жизнь, женское естество природное, до поцелуев и всего остального лакомое, которое властно требует своего: счастья, любви и ласки, – от которого никуда не спрячешься и под родительским кровом не усидишь. В прошлом году перед самым отъездом я в этом сам убедился, лично, ночью с 16-го на 17-е, как сейчас помню; понял, что собой представляет инстинкт, и на какие он девочек молодых толкает поступки и глупости…»

«Ну и ладно, и хорошо, и пусть, пусть находит и пусть выходит, пожалуйста, на здоровье ей; и потом пусть рожает детишек, как все, нянчится и воспитывает. Мне-то какое дело до этого? – улыбнулся он тогда весело и спокойно, никакой горечи почему-то от догадки своей не испытывая, наоборот, одно облегчение испытывая в душе. – Не придётся с нею встречаться и отношения выяснять, оправдываться и извиняться за то, что осенью к ней не приехал, как пообещал о том прошлым августом сдуру… Вообще тогда делать ничего не придётся: забудем друг про друга скорёхонько и дальше спокойно жить начнём, каждый по-своему и по-отдельности… Погуляли в прошлом году, потешились, посмешили людей – и будет. К чему могут привести те гулянки ночные? чего хорошего нам с нею дать?… Да ничего совершенно! Всё обсудили уже, всё друг про друга узнали, что требовалось узнать, всё поняли и расставили где надо точки. Даже и поцеловались однажды, а потом ещё и в постель улеглись. Спьяну-то! Вот дурачки, чего отчебучили напоследок!…»

«Нет, хватит, хватит, шабаш! Надо остановиться на этом, не усугублять. Хорошего понемножку, как говорится. Дальше б, ежели это всё продолжать, эти амурные сюсюканья и тягомотину, только б одни головные боли и неприятности начались – поцелуи страстные и еженедельные, ласки с нежностями, постель… Ну а чем постели обычно заканчиваются у молодых – известно. Родами незапланированными, внебрачными – не приведи Господи! – и сопливыми и вечно плачущими детьми. С которыми потом непонятно будет, что делать, которые никому пока не нужны: ни ей не нужны, ни мне. Мне-то – в особенности!… Вот и не надо значит до этого доводить, Андрюха, вовремя остановиться надо… Всё! Хватит! Стоп! Дело это – давно решённое…»

2

Так или почти так прикидывал и гадал весь получасовой путь до лагеря новоиспечённый третьекурсник-москвич Мальцев; так он думал-рассуждал сам с собой, философствовал от нечего делать, от скуки, когда к смоленским Сыр-Липкам на старом колхозном “ПАЗике”, громыхая и пыля, опять приближался. И, трясясь и вздрагивая на ухабах, полюбившуюся деревню с любопытством разглядывал, ставшую почти что родной, – пытаясь понять и подметить, что изменилось тут, исчезло или добавилось за год.

Приехали же они на место около двенадцати часов по времени, как и в прошлый раз, и опять целый час почти вещи вытаскивали и складировали в подсобку, постельное бельё получали у коменданта, занимали и заправляли кровати, наскоро подкреплялись в столовой сухим пайком. Обычная процедура для вновь прибывших, рутина, можно даже сказать… А после обеда, когда свободное время выпало, Андрей на конюшню перво-наперво побежал: конюха дядю Ваню разыскивать. Нашёл его, как всегда пьяненького, обрадовался, крепко обнялся с ним, расцеловался по-дружески, от души, поговорил с полчаса о жизни в Москве и в деревне. И конюх на радостях московскому гостю самую лучшую лошадь без разговора дал (но без седёлка, правда), молодого вороного жеребца по кличке Цыган, памятуя об Андреевой к верховой езде страсти, на котором соскучившийся по лошадям Мальцев часа три без устали по полям ездил, с которого даже упал.

В лагерь он возвратился к ужину, после которого отдохнувшие и отлежавшиеся студенты в клуб побежали дружно, время там убивать и попутно очередную культурно-развлекательную программу проводить в жизнь, радовать себя и жителей, девушек и баб одиноких. Звали с собой и Андрея, но тот идти отказался, на усталость сославшись и сбитые от верховой езды ягодицы, которые-де надо было восстанавливать срочно, лечить, готовить к работе.

Но дело, конечно же, было не в этом – не в усталости и ногах! Отказ от похода в клуб в действительности объяснялся иначе – поглубже и посложней. Ещё прошлой осенью, возвратившись полуживым домой и силы утраченные восстановив с Божьей и родительской помощью, Андрей загадал-спланировал для себя твёрдо и окончательно, что с Яковлевой или же с кем-то ещё, если он соберётся поехать опять на стройку, больше он шуры-муры крутить не станет. Категорически! Не пойдёт он по стопам Юрки Гришаева, одним словом, и не будет “подвиги” его повторять, “рекорды” любовно-совратительные устанавливать. То есть тупо ходить по субботам в клуб и склонять там местных “тёлок” к сожительству. Довольно с него этих глупостей и аморалки! Он не для того на Белый Свет рождён!

Побарахтавшись в любовном омуте пару месяцев, “прелесть” его вкусив – пусть только и наполовину или на четверть даже, – он надорвавшимся сердцем почувствовал, что не нужна, противопоказана была ему, 19-летнему, вся эта утомительная любовная канитель-маета – и немалые хлопоты, главное, что были с ней напрямую связаны. От которых он – о, ужас! – дней десять потом отходил-отсыпался в Москве – и всё никак не мог отоспаться… Повторять это заново, добровольно начинать себя ещё и ночными бдениями изводить в довесок к работе, пустопорожними и надоедливыми прогулками под луной он никакого желания уже не испытывал. Потому что только работать сюда приехал, и по возможности отдыхать. И непременно желал все два месяца только лишь отдыхать и работать… С девчонками же по деревне шляться в его не входило планы: он не был до них, как другие, охоч, и сердечко его ребяческое дремало, лишь ненадолго пробудившись по случаю прошлым летом – да тут же опять и уснув…

Это и Наташи касалось, бывшей златокудрой подружки его. И с ней, повторим, он решил не встречаться больше и амурничать не начинать. Если это вообще ещё смысл имело: если не замужем она была, а была свободна; если домой отдыхать приехала, наконец, а не в какое-то другое место умчалась.

«Для чего мне бодягу такую с ней опять заводить? – катаясь на лошади, мысленно как бы подтверждал он выработанную ещё в Москве программу жизни в деревне, – если мне от неё ничего не надо: ни поцелуев с ласками, ни, тем более, сексу… А гулять просто так, для души, как в прошлом году с ней гуляли, – это и смешно уже будет, и глупо, и утомительно очень… Да и не захочет она просто так! Уже и забыла меня, наверное! Успокойся, парень!…»

3

Но Наташа нет, не забыла его, как выяснилось, – передала горячий привет тем же вечером и попросила прийти к ним домой для какой-то очень важной беседы. О чём вернувшийся от Яковлевых Чунг, успевший уже к ним наведаться, чертёнок этакий, с восторгом и сообщил Андрею.

«Она велела тебе сказать, – заговорческим тоном закончил вьетнамец то своё полуночное сообщение, – чтобы ты в гости к ним в ближайшее время пришёл: они тебя все с нетерпением ждать будут; рады очень, что ты приехал…»

Сообщённое Чунгом известие на порозовевшего Мальцева произвело двоякое впечатление. Ему и приятно было услышать, с одной стороны, что его ждут в деревне, не забыли ещё, что видеть и слышать желают. И, одновременно с этим, его покоробило и передёрнуло то, что скромница и прелестница Наташа, какой он её знал по прошлому году и какою запомнил, отчасти и полюбил, теперь уже волю свою с первого дня проявила: и в гости его зовёт, не дожидаясь субботы, да ещё и Чунга сюда подключила. Чего делать было бы и не нужно совсем – по отряду сплетни-то распускать через вьетнамца: кто он ей? сват, брат? Она сразу же начала вести себя так, одним словом, будто бы Мальцев был чем-то уже лично обязан ей, был Яковлевым чуть ли уже не родственник.

Всё это сильно не понравилось тогда Андрею, который не выносил диктат, не любил, не терпел никогда быть к кому-то привязанным и обязанным. Он себя и с товарищами точно так же держал: не позволял из них никому порабощать и подавлять себя, садиться на шею, командовать…

«Не успел я появиться в деревне, а они меня уже в гости зовут; да ещё и в приказном порядке, – с досадою лёгкой ярился он, нахмуренным развалясь на кровати. – Они что думают-то: что если я к ним в прошлом году один раз пришёл, к тому же – дуриком, из-под палки фактически, – то теперь просто обязан уже под их дудку плясать? членом их семьи становиться?… Этак пару-тройку раз к ним придёшь, по глупости-то, бдительность потеряв, – так они меня потом и жениться заставят, дочку их распрекрасную в жёны брать и в Москву увозить с собою… В гости ходил, скажут, чаи с баранками распивал, обнимался и миловался тайно – женись давай, скажут, сукин кот, не позорь нас и девку… Ну, нет уж, увольте, товарищи дорогие: в ближайшее время встречаться с вами со всеми – это исключено. Я сюда работать приехал, в конце-то концов, а не по гостям шляться…»

В среду вечером к Мальцеву опять пристал в общежитии дружок его шалопутный Чунг, вторично побывавший у Яковлевых в гостях после просмотра клубного фильма, и начал про Наташу с жаром рассказывать. Что ждёт-де она его дома, очень с ним встретиться хочет, поговорить, и слёзно просит прийти – не тянуть, не откладывать, не стесняться. И именно на домашней встрече почему-то вьетнамец настаивал: уверял, что в клуб-де Наташа не может и не хочет по какой-то причине ходить. А почему? – не рассказывал.

«Встречусь, Чунг, встречусь! – ответил ему раздражённо Андрей. – В ближайшую субботу в бане помоюсь, отдохну, покатаюсь на лошади – и схожу к ним, ладно, так и быть. Отстань только! – А сам про себя подумал: – Баба совсем уже рехнулась, по-моему: уже скоро приказным порядком начнёт меня на свидания вызывать – чтобы я к ней по первому её требованию сломя голову бегал. Да ещё и домой прибегал, не в клуб, что самое-то интересное: чтобы я ещё и с родителями начинал дружить и общаться, с братом. Чтобы привыкал к ним, наверное; а они – ко мне… Так ведь, смехом-смехом, а дело прямиком к свадьбе и приблизится, это как пить дать, с такими-то её замашками и призывами. И не заметишь, как в загсе окажешься, семейный хомут повесишь на шею. К этому, похоже, она и ведёт упорно… Да нет уж, подруга, так такие вещи не делаются и не делались никогда: на свидания, как мне представляется, люди по-доброму, а не силком ходят, не по приказу. Приказывать мне тебе ещё рановато: ты мне никто. И так никем и останешься – знай и помни про это…»

Он подумал так – и почувствовал, как стихийно зарождается в его душе негативное к прежней подружке чувство, которое застит её милый некогда образ, которое его чернит…

4

В субботу, помывшись в бане, вымотавшийся за первую рабочую неделю Мальцев решил непременно расслабиться и отдохнуть, накопившуюся усталость сбросить. Сначала верхом на лошади он долго опять катался, раздольные песни пел, любуясь природною красотой, валялся в душистом клевере с удовольствием, земными ароматами дышал, пока лошадь его отдыхала и сочной травой подкреплялась. А после ужина, когда хлопцы в клуб гурьбой убежали, он книжку лежал и читал на кровати, сборник рассказов Куприна, наслаждаясь покоем и тишиной, и свалившимся одиночеством, которое было редкостью в общежитии, как в жаркой и знойной Африке снег.

Начитавшись и намечтавшись вдоволь, силёнки утерянные восстановив, он спать пораньше улёгся и быстро заснул… Но ближе к полуночи его разбудил Чунг, что над ним чёрной тучей навис и его отчаянно тряс за плечи.

– Андрей, – сонному, стал выговаривать он ему, пока никого из ребят не было рядом. – Ты почему к Яковлевым не пришёл сегодня, как обещал? Наташа тебя весь день и вечер ждала, о чём-то важном поговорить хотела. А ты не пришёл опять, поступил как свинья. И она расстроилась сильно, плакала и переживала! Она заболела, Андрей, у неё жар, температура поднялась высокая. Елена Васильевна, когда я к ним забежал после танцев, очень меня с тобой поговорить просила: чтобы ты с дочкою побыстрее встретился, не мучил её, не томил.

– Я не доктор, Чунг, чтобы её лечить! – я боец ССО “VITA”! – ответил Андрей вьетнамцу в запале, с трудом уже сдерживая себя, чтобы соседу по комнате не нагрубить, который посмел разбудить его среди ночи, сон оборвать первый. – И приехал я сюда не шашни крутить и “тёлок” местных охаживать, а работать, коровники строить, государству нашему помогать! А ты меня будишь Бог знает когда, выспаться не даёшь спокойно! Ты посмотри глазами своими раскосыми, сколько времени-то!

Сказавши это, он плечо рывком высвободил из рук вьетнамца, выругался, к окну от него отвернулся – и ещё и голову одеялом плотно накрыл, давая понять, что всё, разговор окончен. Иди ты, мол, парень к чёрту…

Чунг отошёл, расстроенный, сам раздеваться стал, ко сну в темноте готовиться, что-то себе под нос бормоча по-своему, по-вьетнамски. Андрей же… Андрей после этого долго ещё не мог заснуть: лежал и ругался матерно, себя огнём распалял, метал громы и молнии под одеялом.

«Во дают, а! Молодцы! молодцы, черти! – гневно ругался он тихим шёпотом. – Уже и болеет она! и матушка её слёзно меня домой зазывает: чтобы я её пришёл – полечил, развеселил и утешил! Чтобы сиську её пососал, а потом ещё и трахнул бы до кучи, до полного успокоения! Цирк, да и только! Не успеешь глазом моргнуть – так ведь и вправду женят! Только замужество, скажут, поможет нашей бедной и несчастной Наташеньке выздороветь и не болеть; женись давай, скажут, кобелина без-совестный, не доводи нашу дочку единственную до греха, до слёз и истерики! А иначе, мол, рожу тебе начистим, гад, в суд на тебя подадим, за разврат посадим!»

Всё это было так неприятно Андрею: эта возня закулисная, лицемерная, от которой дурно попахивало даже и под казённым одеялом, – что он с пол-оборота взрывался и закипал, злым и бешеным становясь, каким в жизни в общем и целом не был, каким его никто из близких и знакомых не знал. Но самое-то неприятное здесь было другое: что он уже и про Наташу свою начал скверно думать, её обвинять во всём – в заговоре против него, в несуществующей хитрости и коварстве.

«Надо же, какая она оказалась ушлая и коварная на поверку! – с ухмылкой недоброй он её поминал. – А по прошлому году прямо-таки небо-жительницей мне представлялась, этаким ангелом во плоти, смоленской Татьяной Лариной… Ну нет уж, дудки! Им меня не скрутить так легко и в гнилые сети свои не поймать! Не увидит она больше меня никогда. И я её не увижу! Баста!…»

5

Но, не смотря ни на что – не смотря на стихийно-возникшую ярость и неприязнь, и упорное нежелание встретиться и объясниться, – Наташу он увидел, всё ж таки, помимо собственной воли. В ближайший вторник это случилось, днём, когда часов в одиннадцать по времени его на объекте подозвал к себе Перепечин и попросил в сельмаг за сигаретами сбегать, которые у него закончились.

«Сбегай, Андрюш, сделай милость, – сказал он ему виновато. – А то я вчера в обед чего-то забыл купить, когда проезжал мимо: думал, что хватит двух пачек и не стал шофёра нашего напрягать остановкой и ожиданием. Но не рассчитал – не хватило, увы: Тимура вечером несколько раз угощал, Гришаева Юрку, которые всё якобы курить бросают оба, да никак не бросят – мои смолят и смолят без конца, халявщики хитрожопые. А без сигарет мне труба: до обеда не дотерплю, измаюсь, ожидая, пока машина наша придёт… и придёт ли. И по жаре сейчас в магазин бежать неохота, по солнцепёку: старый я стал, ленивый, неповоротливый… А ты у нас на ногу лёгкий: за полчаса туда и обратно сгоняешь и глазом не моргнёшь. Давай, Андрюш, выручай. Не дай начальнику своему без табака погибнуть».

Мальцев возражать не стал: услужить Перепечину было ему приятно. Взяв у того деньги и накинув на голое тело рубашку и тренировочные штаны, он скорым шагом направился со стройки к сельмагу, до которого было от них километра полтора, и мимо которого они каждый день на работу и с работы ходили. Зайдя через пятнадцать минут в магазин бодро, он увидел там очередь из трёх баб, впереди которых стоял уже здорово пьяненький местный кузнец, успевший с утра нализаться. Он стоял, по-хозяйски навалившись животом на прилавок, и у продавщицы водки себе просил, которую та ему продавать наотрез отказывалась.

Из-за этого в крохотном магазине поднялся невообразимый шум и образовалась очередь, в которой Мальцеву пришлось около двадцати минут простоять – подождать, пока пьяного мужичка боевые бабы с матюгами и зуботычинами оттолкнут от прилавка, освободят проход. А потом и вовсе вытолкают на улицу с криками: «давай домой проваливай, пьянь, иди помогать своей Нюрке! С утра уж глаза залил, и всё ему мало! И когда только нажрётся, скотина, гнилую утробу свою напоет! С восьмого класса, гадина, сволота, самогонку вёдрами пьёт и пьёт, и всё никак не подохнет!…»

После ухода недовольного кузнеца очередь рассосалась быстро, и Андрей, купив у продавщицы две пачки «Явы», вышел на крыльцо сельмага, намереваясь побыстрее вернуться на стройку, где его наверняка заждались… И вот в этот-то самый момент он неожиданно и столкнулся с Яковлевой, которая стояла метрах в восьми от крыльца, наклонившись над новой детской коляской, из которой она пыталась поднять на руки грудного ребёночка и с ним, по-видимому, зайти потом в магазин.

Увидев её, Андрей испуганно вздрогнул и остолбенел, и попятился было назад, машинально планируя вернуться вовнутрь помещения, чтобы избежать встречи. Но через секунду замер на полушаге, вовремя сообразив, что с его стороны будет и глупо, и без-полезно это, если Яковлева в сельмаг пришла, если через минуту там сама будет…

«Чей это у неё ребёнок-то, интересно?» – было первое, что растерянно тогда он подумал, залившийся густой краской стыда и истуканом застывший на крыльце магазина, которому предстояла вскорости с бывшей подружкой встреча… и разговор, незапланированный и внезапный, и оттого неприятный совсем, крайне тягостный даже. Разговор, которого лучше было бы избежать совсем, или отложить на потом – до лучших времён что называется, до “хорошей погоды”.

Наблюдая пристально за Наташей, он видел, как вытащила она из коляски ребёнка, с головой укутанного в пелёнки, с любовью прижала к себе, что-то нежное ему прошептала, поцеловала страстно, качнула вверх и вниз, чтобы спал крепче; после чего выпрямилась и, развернувшись вполоборота, сделала шаг к крыльцу, на котором стоял Андрей…

Увидев его, и она, в свою очередь, вздрогнула и напряглась, испуганно чуть-чуть назад отшатнулась, будто в стеклянную стенку стукнулась лбом. Поморщилась от того удара мнимого, виновато заулыбалась как маленькая, засмущалась – и так и застыла на полушаге, остолбеневшая, вцепившись взглядом в дружка своего, которого она всю неделю к себе настойчиво зазывала, но который проигнорировал тот её страстный призыв.

В растерянности застывшие возле сельмага, они стояли и буравили друг друга глазами, предельно-взволнованные, юные и прекрасные, не видевшиеся целый год и уже друг от друга отвыкшие, естественно, забывшие лица свои и всё остальное, важное. Им теперь предстояло опять приглядываться и привыкать, соединяться душами. И каждый будто бы стоял и гадал: «А надо ли? а есть ли ещё в этом смысл? И будет ли им опять хорошо вдвоём? Так, как было раньше!…»

6

Такие именно мысли, во всяком случае, ураганно носились в голове Андрея, который, осторожно спустившись с крыльца и подойдя, наконец, к девушке, первым прервал молчание и тишину, становившиеся невыносимыми и неприличными.

– Здравствуй, Наташ! – как можно приветливее и добрее произнёс он, на подружку свою, улыбаясь, посматривая, стараясь при свете солнца получше её рассмотреть, чего даже и год назад не часто ему удавалось. – Рад тебя увидеть опять! В полном, так сказать, здравии!

– Здравствуй, Андрей, – сухо ответила повзрослевшая и возмужавшая Яковлева, натужно улыбнувшись белозубой улыбкой и покрепче прижимая к себе дитяти, который отчего-то проснулся и заплакал на её руках. – Я тоже рада видеть тебя, поверь, очень рада… Я ждала тебя целый год, Андрюш, – и осенью, и зимою, и теперь, – памятуя о нашем с тобой уговоре. Очень надеялась, что мы с тобой ещё и неделю назад встретимся, что ты к нам сразу же и придёшь – в день приезда. Напрасно, наверное…

Она, вольно или невольно, но этим как бы предъявляла претензии Мальцеву, упрекала и, одновременно, связывала его их недавним совместным прошлым, самым пустяшным и невинным по сути, коротким и смешным. И это было неприятно ему – и слушать такое, и обязанным себя ощущать, по рукам и ногам спутанным, – чего он, приезжая опять в Сыр-Липки, больше всего и боялся, и чего планировал избежать… Оттого и не ходил в клуб, не откликался на просьбы и упрёки Чунга…

– Да у нас первая неделя на стройке – самая тяжёлая, – начал нехотя оправдываться Андрей. – После институтских кафедр, шариковых авторучек и книг топором целый день тут у вас на жаре махать – занятие не из приятных: сама, поди, понимаешь. Всё тело и руки гудят и ноют под вечер так, что и на ужин сходить сил не хватает. До койки после ужина доберёшься – и сразу спать. Силёнок ещё куда-то идти практически уже нету. За ночь, не вру, Наташ, не успеваешь восстановиться, руки натруженные привести в порядок, спину. Я, во всяком случае, от постоянной ломоты и мозолей избавиться пока не могу, не получается.

Мальцев рассказывал всё это Яковлевой не спеша, а сам придирчиво рассматривал её, пытаясь понять для себя, сильно ли она изменилась с их августовской последней встречи, и в какую сторону… Изменения же были существенными, это надо признать. Год назад он запомнил её молоденькой скромной девушкой-провинциалкой, неизменно робевшей в его присутствии, смотревшей на него снизу вверх исключительно, как дети смотрят на взрослых, когда боятся их… Теперь же перед ним стояла красивая молодая женщина в полном соку, волевая и достаточно сильная внутренне, развившаяся не по годам и знающая себе цену, главное; да ещё и заметно округлившаяся и раздобревшая, солидности добравшая себе, массы. Она и в прошлом году, помнится, худенькой не была. Теперь же и вовсе здорово добавила в весе: прошлогоднее платье прямо-таки трещало на ней, по швам и выточкам расходилось. Из-под него её богатые телеса как подошедшее тесто аппетитно наружу вываливались, притягивая к себе посторонний взгляд, заставляя прохожих оглядываться и похотливо пялиться…

– Я понимаю, Андрей, что вам, студентам-строителям, сейчас тяжело, – между тем опять с укоризной начала выговаривать ему Наташа, тряся на руках ребёночка-грудничка, плач которого не утихал; наоборот, только усиливался с каждой новой минутой и стал уже раздражать. – Но только вот у Чунга, у вьетнамца вашего, почему-то хватает сил и в клуб после работы бегать, и к нам потом наведываться на чай.

– А это что у тебя на руках за ребёнок-то, расскажи? – перебил её поморщившийся от детского плача и отповеди Андрей, пытаясь увести разговор с неприятной темы. – Чей? И отчего это он так плачет?

Едва произнеся свой вопрос, Мальцев заметил, как заискрились сначала глаза его собеседницы, счастьем и гордостью вспыхнули; а потом вдруг взяли и сузились отчего-то, наполнились лёгкой грустью, сделавшись будто бы виноватыми перед ним.

-…Отчего Оля плачет – не знаю, – ответила Яковлева после паузы, пронзительно взглянув на Мальцева и при этом начав ещё энергичнее завёрнутое в пелёнки дитя трясти и качать из стороны в сторону, вверх и вниз. – А ребёночек это мой, Андрей. Дочка Оленька, которую я и хотела тебе показать… Да только ты не очень-то к этому и стремился…

7

От услышанного у внезапно-побледневшего Мальцева всё вдруг оборвалось внутри, ёкнуло и замерло сердце, душа ушла в пятки, мороз пробежал по  коже и, следом за этим, на теле обильно выступил пот – на лбу, на спине, на ладонях. Ему стало так страшно, так жутко даже от последних слов и дурного предчувствия одновременно! – будто бы на его глазах только что врезалась в столб переполненная людьми машина, в которой все разом погибли от жуткого по силе удара, все…

Лицо его сузилось, подурнело, стало серым, судорожным и злым. А после и вовсе позеленело как у покойника, так что на него было больно смотреть.

-…А кто отец твоей Ольги? Ну-у-у, если это не секрет, конечно, – раздирая одеревеневшие губы, через минуту, опомнившийся, наконец спросил он, страшась ответа Яковлевой, внутренне уже как бы и предугадывая его.

-…Ты, Андрюш, ты. Не понятно, что ли, – наконец услышал он то, что менее всего хотел бы тогда слышать, чего не ожидал и не предполагал совсем, к чему, разумеется, не готовился; что, наконец, было ему, пацану, как говорится и даром не нужно. – Я тебе и хотела про это неделю назад сообщить, когда ваш отряд приехал, порадовать тебя нашей Оленькой. Но ты всё не шёл и не шёл. Да и сейчас, как я понимаю и вижу, не очень-то ей и обрадовался.

-…А сколько ж ей лет? Или месяцев, прости? Этой твоей Ольге? Когда ж ты её родила? – стоя перед Яковлевой весь зелёный и страшный, выдавил он из себя, чувствуя дурноту и тошноту внутри, острую боль в висках и головокружение.

– Полтора месяца уже, – на это тихий ответ последовал, безнадежный обречённый ответ, сказанный таким голосом, каким обычно разговаривают с палачами приговорённые к смерти висельники. – В конце мая я её родила, в Смоленске…

Минуты две или три после этого они стояли молча один напротив другого, собираясь с мыслями и не зная каждый, что друг другу сказать. Яковлева качала руками плачущую Оленьку изо всех сил и по-прежнему смотрела пронзительно на Андрея, реакции его ждала, поступка.

Андрей же, которому стало так невыносимо дурно, что даже и ноги у него от слабости и дурноты подкашивались, кружилась и лопалась голова, – Андрей буравил стоявший слева от них пенёк тупым оловянным взглядом, не зная, не представляя даже, что ему дальше делать, что предпринять, какие слова придумать ответные. Положение его было самое ужасающее и катастрофическое.

-…Ну ладно, Наташ, я всё понял, – было первое, что он, взяв себя в руки, наконец тогда произнёс, что сразу же пришло на ум и с языка слетело. – Извини, но мне сейчас некогда: надо на стройку бежать, где меня мастер ждёт и работа. Вечером после ужина я приду к вам домой, и мы с тобой тогда всё спокойно выясним и обсудим… Так что давай, до вечера, до десяти часов, – решительно произнёс он, зловеще тряхнув головой и ухмыльнувшись невесело и недобро. После чего, сурово взглянув на притихшую мать и дочку, которая тоже вдруг отчего-то затихла и замерла, словно слыша и понимая всё, всю трагичность и важность стихийно-сложившейся ситуации, он сорвался с места и скорым спортивным шагом понёсся от магазина прочь, ни разу не притормозив и не оглянувшись назад по дороге.

Он не видел поэтому, с какой тоской на лице смотрела ему вослед всё правильно понявшая и почувствовавшая Наташа, у которой обильно капали слёзы из глаз и тряслись мелкой дрожью губы. Стояла и смотрела до тех самых пор, пока он не скрылся из вида…

8

На Мальцева же после прихода из магазина и вовсе было больно смотреть, больно стоять рядом. Бледный, шальной и безжизненный, он погрузился в какое-то потусторонне-сомнамбулическое состояние, в транс, когда душа отлетает от тела самым причудливым образом и начинает вдруг самостоятельно странствовать непонятно где, по каким-то неизведанным и таинственным дебрям эфира или астрала. При этом сам человек на месте: стоит рядом и что-то делает вроде бы, разговаривает, общается, существует, живёт. Но говорит и действует он чисто-механически, на автопилоте – как настоящий робот, или зомби тот же, или гипнозом обработанный пациент; своими же мыслями и чувствами в этот крайне-опасный момент находясь далеко-далеко от собственной органической оболочки, от мира людей…

– У тебя что-то случилось, Андрей? – не выдержал, спросил его Юрка Кустов перед обедом, переживая за своего любимца. – В магазине обидел кто, да? – скажи. Прямо сейчас пойдём с тобой и тому “козлу” рога обломаем. Я ему самолично башку за тебя откручу и на забор повешу в качестве украшения.

– Да нет, нормально всё, Юр, спасибо тебе. Не надо никуда ходить: живи и работай спокойно.

Кустов пожимал плечами недоумённо и отходил ни с чем. Но со стороны весь день с любопытством наблюдал за Мальцевым и его работой, понимая, что с парнем что-то не так, непонятное что-то творится…

Неудивительно, что, находясь в таком критическом состоянии, “ослеплённый” и одурманенный встречей Андрей целый день спотыкался о разбросанные повсюду доски и кирпичи, которых он почему-то в упор не видел, не замечал; что синяки и ссадины на руках и ногах, падая, набивал, топором опасно размахивал – и неуклюже очень, не по-плотницки, что было для него не свойственно и не характерно, чего он даже и в прошлом году, будучи бойцом-первогодком, не делал. Было даже чудно, как это он, весь такой разобранный и разбалансированный, себе чего-нибудь не отрубил, сам себя по ошибке не изувечил. Ходил по объекту, словом, как чумовой или пыльным мешком трёхнутый, – и только и делал, что Яковлеву вспоминал, весь утренний с ней разговор восстанавливал в памяти в полном объёме…

«У меня появился ребёнок, дочка Оленька! Бред! Сюрреализм какой-то! – ядовито ухмылялся он, сам с собой порой разговаривая. – Какой ребёнок! какой! И на хрена он мне сдался, когда я сам ещё как дитя малое!… Молодец, Натаха! Ай, молодец! Пять с плюсом ей за поведение! Нагуляла ребёнка в Смоленске, в пединституте сраном, а теперь на меня его хочет повесить, мне всучить. А вместе с ним и сама мне на шею сесть, чтобы в рай потом лихо так и с ветерком въехать. Ушлая попалась, бестия, хоть и молодая совсем. Ох и ушлые они все – эти барышни пышнотелые, деревенские! За прописку московскую на что угодно готовы пойти, сучки драные, изворотливые! Любую бяку тебе сотворят, не моргнув глазом!…»

Невольно в памяти воскресала их последняя в прошлом году встреча, когда Яковлева затащила его к себе в дом в конце августа, напоила там, накормила досыта, до отвала – а потом оставила, разомлевшего, ночевать. И сама же к нему среди ночи в кровать и запрыгнула, самка похотливая: он её к этому не принуждал, не склонял, не насиловал… Он уже и не помнил, естественно, до подробностей, что тогда вообще произошло у них – и произошло ли что: был в стельку пьяный, смертельно уставший, сонный. Вряд ли в таком состоянии он что-то с ней сделать смог, что-то реальное и серьёзное… Они обнимались и целовались – да, было такое дело, помнится. Но чтобы ребёнка замученному и мертвецки пьяному суметь зачать – это уж нет, дудки! Для этого сил много нужно иметь и ясную на плечах голову. Пьяные мужики – не любовники: это давно известно.

Ему вспоминалось, как утром, когда Наташа его разбудила, он, когда поднимался с кровати, голенький, увидел на простыне под собой жёлто-розовое пятно, которому тогда в полутьме не придал никакого значения, списав его на неопрятность хозяев, постеливших ему несвежее постельное бельё, к тому же – плохо отстиранное. Но теперь это злосчастное пятнышко уже совсем о другом ему говорило, пророча большую беду.

«…Неужели же я и вправду девственности её тогда лишил?! Дела-а-а!!! – недоверчиво ухмылялся он, категорически отказываясь верить в это. – Но почему я не запомнил-то ни её криков истошных, ни хотя бы стонов?! Да и оргазма своего – тоже, который бы не остался незамеченным! Я вообще не помню наш с ней половой акт, хоть убей, которого, скорее всего, и не было-то… Помню только, что крепко спал, что с трудом поднимался утром с кровати с больной головой, качаясь из стороны в сторону; что на улицу страшился в такую рань и холод идти из натопленного жилища. Всё это было, да. Но как я главного тогда не запомнил и не почувствовал? – непонятно. Дико как-то, чудно, неправдоподобно всё это!…»

«Да даже если и было что у нас с ней тогда второпях – допустим такое, только допустим. Но при чём здесь, извините, ребёнок? Один раз, предположим, я на неё залез в усмерть пьяный; хорошо, согласен, пусть так. И она что, сразу же забеременела?… Да не бывает такого в природе: чушь это всё, бред собачий, пошлые выдумки бабьи, обман! Люди детей, как правило, годами на свет производят, годами! Как папа Карло когда-то Буратино своего “строгал и строгал”, пот с лица утирая… Я сам у родителей появился только через пять лет, как они мне по секрету рассказывали. И у многих семейных людей такая же точно картина наблюдается: годами молодожёны трахаются и трахаются без перерыва, по врачам-гинекологам бегают, по  специалистам и консультациям женским – и всё без толку. То у них это не так, то другое не сходится, то третье – как им специалисты в белых халатах плетут с умным видом, деньги из них вытягивая; то группы крови разные, несовместимые, то резус-факторы не совпадают, то нарушенный гормональный фон или аборты подпольные и нежелательные – да мало ли ещё чего. Врачи – они тебе чего хочешь придумают: только плати… Побегают, побегают к ним люди, намучаются и настрадаются от безысходности; а потом махнут рукой – и искусственное оплодотворение от отчаяния делают или даже на суррогат идут; крадут детей, наконец, из роддомов или прямо на улице… А тут тык-тык-тык – и готово дело! Рядом со мной, без-чувственным, полежала деваха, час об меня потёрлась грудью и животом – и всё. И сразу же понесла плод заветный, живой: чудеса, да и только!… А сегодня мне его на показ демонстрирует-выставляет с гордостью. Получи и распишись, дескать, товарищ Мальцев, друг мой ситный, – подарочек тебе от меня драгоценный и долгожданный! плод нашей прошлогодней страсти! Понравится – приходи ещё. Приму и удовлетворю по полной – не пожалеешь… А потом и ещё тебе, дескать, такую же точно Олю состряпаю, простаку-дураку, – в довесок! Да сколько хочешь тебе таких Оль рожу! – хоть десяток! – здоровье мне позволяет. Рядом лишь со мной полежи чуток – для верности и отчёта. И всё у нас будет в ажуре: я опять понесу – я плодовитая. И всех их тебе с радостью и отдам потом – бери, мол, дружок, не жалко. Деньги только плати за них за всех – мне на сытное житьё-бытьё, – и потом трахай меня сколько хочешь!… И ещё отвези меня в Москву непременно – и к себе потом пропиши как законную свою жену, матушку твоих славных деток. Это – обязательное моё условие! требование даже! – так теперь все действуют и живут. Чем я-то хуже?… А я тебя буду за это в столице удовлетворять как персидского шаха; и детишек буду тебе рожать без счёта – как свиноматка та же! Но это, повторю тебе ещё раз, парень, для ясности, только когда законной супругою твоей стану, когда официально перееду и закреплюсь в Москве на твоей столичной жилплощади… Так что давай-ка, Андрюшенька, милый, бросай работу и стройотряд, и думать начинай головой, как это нам получше и побыстрее сделать; сопли свои не жуй и не тяни: я, дескать, ждать не люблю, мне ждать некогда. Мне, дескать, жизнь свою поскорее и повернее устроить надобно, пока ты рядом ещё, пока не сорвался с крючка. И Оленька мне в этом поможет… Вот деловая сучка попалась! – глядикось! Прямо аферистка какая-то местная, честное слово. Нарвался я, м…дачок!…»

«Ну, нет уж, Наташенька, голубушка, извини, рассказывай кому другому подобные дикие и пошлые сказки. И другим претензии предъявляй. Нагуляла ребёночка на стороне, нашалавила! – сама его теперь и расти, и воспитывай, поднимай на ноги. А меня в свои бабьи игры не втягивай – я ещё не полный дебил, и не простофиля. И меня на такую туфту не купишь…»

9

Но как ни успокаивал себя Андрей целый день, как ни открещивался от предполагаемого отцовства, – настроение его от этого ни на йоту не улучшалось. В голову упорно лезли чёрные мысли… и скандальные истории разные, про которые он не единожды слышал в Москве от родственников, друзей и соседей. Сколько было у них в столице случаев, не сосчитать, когда приезжие ушлые дамы, лимитчицы или студентки, как правило, силком или хитростью женили на себе молоденьких доверчивых москвичей, затаскивая их по пьяному дело в постели. Беременели, рожали быстро, а после требовали своего – прописки и квартиры главным образом, алиментов. И как ни отбивались от таких двуногих пираний ребята, пытаясь честь и достоинство отстоять, имущество и свободу – суд всегда становился на сторону матерей, которым ещё отдавались и дети в придачу. А простодушные и неискушённые москвичи неизменно проигрывали в подобного рода делах, ломая себе и родителям жизнь, оставаясь ни с чем по сути: с одной лишь голой задницей и обидой… В доме Мальцева похожая произошла история, когда женившийся на приезжей студентке сосед уже через несколько лет молодой супружнице, не захотевшей с ним, “недотёпою”, дальше жить, на стороне себе ухажёра заведшей, – так вот польстившийся на “клубничку” сосед вынужден был ей, матери его ребёнка, половину квартиры отдать, холодильник, телевизор и мебель. А самому с родителями после размена со скандалом переехать в зачуханное Медведково – это с Сокола-то! – где они теперь и живут, от тоски и обиды по вечерам волком воют…

«Неужели ж и я, чудачок, под такую мегеру попал? – испуганно думал Андрей. – Во-о-о дела! Представляю, что скажут родители, когда я в Москву приеду и сообщу им про это: что в деревне, дескать, себя гарную кралю-Галю завёл, сам того не желая, которая уже и родить успела, стерва, за год заматереть и обабиться. Понимай – заимела главное оружие против меня, мощную юридическую зацепку… И отца, и маму сразу же хватит удар. А уж про престарелую бабушку и говорить нечего: той и вовсе не позавидуешь, бедной… Да-а-а, попал ты в историю, Андрюха, в переделку ужасную и немыслимую, про которую ещё и вчера ни сном, ни духом не ведал… Недаром значит я категорически не хотел начинать встречаться и миловаться с ней. Чувствовало моё сердечко опасность, чувствовало…»

10

Кое-как дотянув до конца тот злополучный рабочий день, оказавшийся самым тяжёлым из всех, в первую очередь – в психологическом плане, естественно, Мальцев вместе со всеми вернулся в лагерь вечером, молча умылся, поужинал без аппетита и сразу же улёгся спать, ни с кем по обыкновению слова не проронив, не пожелав доброй ночи.

Домой к Яковлевым он не пошёл, понятное дело, как Наташе пообещал. Даже и не подумал идти, принципиально не собирался. Видеть её – такую! – с пищащим ребёночком на руках, известных действий от него ожидающей, клятвенных обещаний жениться и перевезти в Москву, он решительно не хотел: ему это было тогда ни с какой стороны не нужно, это было противно всему его существу.

«Лучше пораньше спать завалюсь и подольше посплю, накоплю силёнок. Мне это будет куда полезней и здоровей, чем по гостям-то шляться… Напоют опять наливочкой, как в прошлом году, до полубезчувственного состояния, спать рядом с ней уложат. С них станется! А утром свидетелей позовут, участкового вместе с Фицюлиным – чтобы, значит, потом подтвердили они мои с их бедовой дочкой интимные отношения… И тогда уж точно не выкрутишься: женатым тогда придётся возвращаться в Москву, с молодой супругой и дочкой…»

«…Ну, нет уж! Хватит с меня уловок и хитростей ваших, хватит, господа хорошие, деловые. Накушался ваших харчей и наливок, на всю жизнь наелся и напился, пропади они все пропадом. Лучше я тут уж, с парнями своими рядом посплю, на кроватке казённой, лагерной. Чтобы потом ни одна не придралась сука, не предъявила за трапезу счёт, за дочку испорченную и брюхатую…»

Но напрасно он уговаривал себя расслабиться и успокоиться, наконец, уснуть и забыть побыстрее про утреннюю у магазина встречу. Спать он в ту ночь так и не смог: до утра лежал и трясся как тяжелобольной, громко стонал и хрипел, с боку на бок очумело вертелся. Голова же его как раскалённая паровозная топка гудела, от жара которой волосы трещали и сохли на голове и барабанные перепонки лопались. Состояние его было такое, если коротко описать, будто бы он, расставшись с Наташей, вдруг потерял сознание и к чертям на расправу попал, ей-ей! И сразу же – на раскалённую сковородку, где было ужасно муторно организму, нестерпимо душно и жарко, и очень и очень страшно, тесно, тоскливо, темно. Откуда, барахтаясь изо всех сил и перенапрягаясь жутко, он всё пытался выпрыгнуть побыстрей, к прежней беззаботной жизни вернуться, на чистый воздух и волю. Да только у него это не получалось по какой-то странной причине: вокруг сплошь были черти рогатые, злобно скалящиеся и шипящие, темнота и жуть; и ад кромешный, испепеляющий, из которого не просматривалось выхода, хоть плачь, в котором он обречён был сгореть и погибнуть…

11

Но больше и сильнее всего в той патовой ситуации ему было жалко родителей, безусловно, которых он очень любил и ценил, и не хотел тревожить, расстраивать своими юношескими проблемами. Тем более – морально пачкаться и низко падать в их светлых и чистых глазах, представать перед ними и перед бабушкой этаким ухарем непутёвым, кобелём пакостным и без-совестным. Люди-то они у него были достойные, верующие, трудовые, отдававшие ему буквально всё с первого на свете дня, пытавшиеся вырастить его Человеком… А он вдруг взял и такое выкинул в 19 лет, молодую девушку с пьяных глаз обрюхател, которая уже и родила, претензии вон уже предъявляет, пусть пока и не твёрдо, не слишком настойчиво, – но которая была ему не нужна совершенно. Ни одна, ни с ребёнком, тем более, ни с роднёй…

«Представляю, что скажут они, как округлятся и вылупятся их глаза, а потом и волосы на голове дыбом встанут, когда я приеду и расскажу им всё, как в прошлом году погулял-почудил в Сыр-Липках, в какой блудняк тут влетел. Про Наталью Яковлеву им расскажу, про её дочурку Оленьку, которая неизвестно ещё от кого: здесь ещё хорошенько разобраться надобно… Ну и что делать думаешь? – ошалелые, спросят они меня хором. – Как собираешься жить дальше? Как институт заканчивать будешь, если вдруг женишься, чем ребёнка, себя и жену станешь кормить? Где, наконец, жить втроём собираетесь? В нашей московской двушке, да? – где нам и вчетвером-то жить уже стало невмоготу, с престарелою бабкой мучиться… А ты ещё и жену, справедливо поинтересуются, хочешь к нам сюда привести с грудною девочкой на руках, и нам на шею повесить, да? Чтобы мы их вместе с тобой поили и кормили из общего котелка, пока ты инженером станешь и работать пойдёшь, чтобы последние силы на неё тратили? У тебя совесть, спросят, сынуля наш дорогой, есть? И голова на плечах, в особенности? Сначала, скажут, твёрдо на ноги встань: образование получи и место доходное, собственное жильё заработай, деньги начни домой приносить хорошие. А уж потом и делай что хочешь – буйствуй, женись и любись, семью заводи и детишек. Тебе-де тогда и слова поперёк никто и никогда не скажет, когда сильным и смелым станешь, и ни от кого не зависимым…»

«И это будет правильно с их стороны, абсолютно правильно, – хорошо понимал Андрей, угоревший, шальной и мятущийся. – Я ведь и сам хорошо понимаю это, и сам бы точно такое сказал кому угодно при случае… А главное, я и сам учиться очень хочу. И совсем не хочу жениться, не испытываю в этом потребности. Тем более, категорически не хочу уходить из семьи, от родных и любимых родителей и бабушки дорогой, голову себе начинать ломать проблемами и заботами посторонними, детским питанием и жильём, пелёнками и клеёнками, женою какою-то, век бы её не знать и не видеть. Кто она мне, в самом-то деле?! зачем, на кой ляд сдалась?! Чего я с ней хоть здесь, хоть в Москве буду делать-то?! Людей смешить! И сам вместе с ними смеяться!…»

«В прошлом году с ней всё как-то случайно у нас получилось, с Наташей этой, стихийно и по-детски прямо-таки: встреча на танцах, угар и восторг молодой, кураж, не понятно с чего вдруг со мною случившийся, мощная к видной девушке тяга. А потом и вовсе прогулки эти дурацкие начались, которые пользы мне не принесли, не добавили, от которых я здорово уставал; потом – последняя у неё дома ночь, которую я сладко проспал по сути, пьяненький… Я уехал в Москву и забыл про неё. За год и не вспомнил ни разу… А сегодня встречаю её и слышу, вижу воочию, что у неё родилась дочь. И отец её вроде как я, и уже вроде как обязан о них обоих заботиться, на шею себе вместо хомута вешать. Прямо анекдот какой-то, честное слово, цирк-шапито настоящий или дурдом! Только в дурдоме, наверное, подобное происходить может…»

«Да нет, несерьёзно всё это! не-серь-ёз-но! Сказки какие-то, бред стопроцентный, ловушка для м…даков, в которую меня затащить пытаются! Посылать их надо подальше и побыстрей: и саму Яковлеву, и её нагулянную дочку Оленьку, которую на меня мечтают повесить и записать. На кой ляд они мне обе сдались, дурочки деревенские! Не хочу я их видеть обоих, категорически! Тем более – с ними жить, молодую судьбу свою связывать с ними, новую строить семью, думать об них, заботиться. Да пошли они все куда подальше! У меня уже есть семья: любимая бабушка, папа с мамой. Они трое мне ближе и дороже всех. А Яковлевы мне чужие, чужие во всём. И родными никогда не станут, ни-ког-да!… Это абсолютно точно! Это даже не обсуждается!…»

С такими чёрными мыслями и настроениями воистину траурными он и провалялся в сырлипкинской школе всю ночь, не сомкнувши, в итоге, воспалённых глаз, до утра юлой прокрутившись на койке, подушку поднимаясь и взбивая десяток раз, будя этим действом соседей… Под утро же неожиданно, но твёрдо он решил для себя, потолок остекленевшим от без-сонницы взором буравя, что надо ему отсюда бежать поскорей, бежать без оглядки. Покуда худого чего не вышло, действительно.

«…А то, чего доброго, – ядовито лежал и ухмылялся он, прогнозы самые скверные и неутешительные мысленно составляя, – Наталья посидит и подождёт меня дома денёк, другой, помучается-помается от тоски и без-силья, разозлится и взбеленится. А потом возьмёт – и сюда к нам в лагерь сдуру заявится со всем семейством, да ещё и на руках с ребёночком плачущим, обоссанным. И примутся они меня здесь все разом перед пацанами и командиром срамить, предъявлять претензии, обещание жениться прилюдно требовать, милицией и судом грозить, и всем остальным, что у них под рукой имеется. А может, чего и покруче придумают, и пострашней. С них станется!… А уеду в Москву – и концы в воду. Там им будет меня уже не достать: руки коротки. Пусть тогда ищут ветра в поле, пусть… Там и родители, и родственники, и товарищи будут на моей стороне, и сама обстановка домашняя. Меня они там не одурачат и не скрутят, суки коварные и хитрожопые. Кишка будет тонка!…»

12

Утром, как только к ним в комнату зашёл бодрый и чисто-выбритый Шитов, чтобы объявить подъём, провести обязательную линейку и умчаться потом в правление на совещание, Мальцев вскочил с кровати и подбежал к нему.

– Толик, – тихо сказал ему. – Мне с тобой переговорить нужно, срочно. Пойдём, на улицу выйдем.

– Чувствую, что что-то серьёзное у тебя случилось, Андрюх, – улыбнулся по-доброму командир, выходя на крыльцо с Мальцевым и внимательно того со стороны разглядывая. – Вид у тебя какой-то болезненный и помятый: не помню, не видел тебя таким.

– Случилось, Толик, случилось, – стал торопливо рассказывать Шитову Мальцев заготовленную уже с ночи байку. – Письмо вчера от родителей получил, где матушка мне написала, что бабуля наша попала в больницу: инфаркт у неё обширный, представляешь. И Бог её знает теперь, выживет бабка моя, не выживет. Может статься, что и поживёт ещё, что не время ей умирать. Но, всё равно, ехать надо, как кажется. А вдруг случится худшее – возьмёт и испустит, старая, дух на больничной койке. Никогда себе потом не прощу, что не приехал вовремя и не простился, не сказал последних ласковых слов. Она же по сути вырастила и воспитала меня, в детский садик маленького водила, в школу, пока родителя сутками в своём оборонном НИИ пропадали.

– А когда ж ты узнал-то про это? ну, про больную бабку свою? – сочувственно стал расспрашивать командир. – Чего вчера мне не рассказал, не пожаловался? Я бы и вчера тебя в Москву отпустил – без разговоров. Больные родственники – дело святое! Кто против этого когда возразит!

– Да я это письмо получил днём только, а прочитал и вовсе в обед. Меня Перепечин Володька в одиннадцать за сигаретами в магазин послал. И я по дороге почтальоншу встретил, которая к нам в лагерь письма несла. Вот она мне это письмо и всучила. Я когда его прочитал – растерялся даже. Весь день ходил сам не свой, не зная, что делать, что предпринять. И ехать надо, вроде бы, по-хорошему-то – бабушку навестить; и не очень-то и охота это – через неделю всего обратно в Москву возвращаться, вас покидать, деревню. А вдруг у неё обойдётся всё. И чего я тогда там всё лето делать буду? Без дела по городу слоняться, по духоте и жаре? Все пацаны мои поразъехались кто куда, вероятно: словом не с кем будет во дворе перемолвится, в футбол пойти поиграть, в домино или карты. От тоски там волком взвоешь, или вообще сдохнешь.

– Да зачем умирать-то, Андрюх? зачем? Жить надо! – резонно ему на это Шитов ответил, принимая в судьбе молодого бойца самое живое и самое горячее участие. – Давай с тобой сделаем и договоримся так. Ты сейчас давай собирай вещи по-быстрому, одевайся в цивильное, завтракай вместе со всеми и сиди тут в общаге, жди. Я через пять минут еду в правление и оттуда направлю шофёра с машиной к тебе: прикажу ему тебя отвести в Смоленск, прямо к вокзалу. Поезда на Москву вечером и ночью обычно ходят, но ты их не жди, не надо. А договорись лучше с шоферами-частниками: там на вокзале много бомбил. Они тебя мигом в столицу доставят, глазом не успеешь моргнуть. Приедешь в Москву и всё там на месте выяснишь и решишь, как и что. Если с бабкой нормально всё – вернёшься через неделю назад, ждать тебя здесь будем. Ну а если нет, не дай Бог, – тогда оставайся там, не возвращайся, не трать время и силы. Помогай тогда родителям бабушку хоронить, поминать и всё остальное. Родственников, Андрюх, на деньги, работу и удовольствия не стоит менять – грех это… Пойдём, кстати, я тебе на дорогу денежек дам: чтобы тебе домой комфортно ехать было.

Он по-товарищески обнял Мальцева за плечи, встряхнул по-доброму и повёл к себе в гостевой дом, чтобы щедро снабдить деньгами. После чего, проведя с отрядом обязательный утренний инструктаж, он умчался к Фицюлину на совещание, приказав Андрею сидеть и ждать с вещами.

Через полчаса где-то в лагерь примчалась его полуторка, и позавтракавший вместе со всеми Андрей, довольный, что так всё у него удачно складывается, простившись с товарищами и девушками-поварихами, уехал на машине в Смоленск, понимая прекрасно, что это – последний его в стройотряд приезд, и в Сыр-Липки он более уже не вернётся…

13

Целый год, почитай, после позорного бегства домой он находился под тяжелейшим психологическим прессом, отчего был нервным и грубым со всеми, неразговорчивым, замкнутым, неоправданно-агрессивным и злым. Он всё ждал, всё боялся приезда в Москву семейства Яковлевых в полном составе – и готовился давать им отпор, решительный и без-компромиссный. Мало того, он даже тайно разрабатывал целые защитные комбинации, схемы, придумывал, как заправский юрист, ответные оборонительные шаги, которые не станем описывать: уж больно были они гадки, мерзки и низки, циничны и неприглядны, и недостойны звания Человек – высокого и значимого во всех смыслах… Но, что было, то было, увы! – из песни слов не выкинешь. И мы этого делать не станем – зачем? Гламур и глянец пусть разводят на своих страницах кисейные барышни, которых на удивление много сейчас развелось на писательском поприще. Успеха им…

А ещё всю дорогу до дома, все долгие семь часов, когда он в июле-месяце в Первопрестольную на частной машине из Смоленска по солнцу и пеклу мчался – якобы помогать выздороветь тяжело заболевшей бабуле, – он ломал голову одним и тем же вопросом, ужасно-болезненным и мучительным для него: сообщать ли о случившемся родителям? заранее готовить ли к бою ещё и их, к предполагаемой обороне?…

Под конец всё же решил, что не надо, не стоит заранее дёргать отца и мать, предупреждать их на худшее начинать настраиваться – на генетические анализы и суды, на непременную нервотрёпку и склоки. А вдруг не случится всё это, вдруг Боженька мимо беду пронесёт. Хорош же он будет тогда, нечистоплотный пакостник и интриган, в глазах родительских.

И только лишь через год-полтора тяжесть с тревогою с души его начали понемногу спадать, потихоньку сами собой стали расправляться и шириться плечи. И нервы его начали успокаиваться и ослабевать, радость и прелесть жизни назад возвращаться – когда становилось понятно, что не приедут Яковлевы и не предъявят счёт, не станут требовать от него женитьбы, прописки, угла, алиментов…

Окончательно же он излечился от смоленской любовной хандры только когда закончил МАИ и дипломированным специалистом стал, сотрудником столичного КБ, что рядом с метро “Войковская” располагалось. Но даже и после этого в нём, повзрослевшем, возмужавшем и оперившемся, силу набравшем, ума, сохранился устойчивый внутренний страх перед девушками вообще и перед иногородними дамами – в особенности.

Не удивительно, что он, ещё будучи 19-летним студентом, дал себе твёрдый зарок, мысленно в этом поклялся даже, постоянно держа в уме свою дурацкую сырлипкинскую авантюру и связанную с ней нервотрёпку и канитель, – поклялся за версту теперь приезжих красивых дам обходить, лимиту так называемую, не подпускать их, хищных вампирш и пираний, к себе и на пушечный выстрел. Тогда и проблем никаких с пропиской, жильём и деньгами у него в этой жизни земной и очень опасной, как выяснилось, коварной даже, никогда и ни с кем не будет.

Поэтому-то он и не женился так долго: до 26 лет оставался девственником по сути, суровым аскетом-холостяком. В то время, когда большинство его молодых товарищей по дому и институту давным-давно обзавелись семьями, гнёзда собственные принялись усердно вить, плодить и растить потомство…

Глава седьмая

1

Но Андрей наш женился всё-таки, совершил такой “грех” и против себя самого измену. Женился тогда, когда уже стало невмоготу, и он не жениться не мог – терпеть не хватало сил с основным инстинктом бороться и на баб ходить и оглядываться, густые слюни пускать, срамным фантазиям предаваться; и на обнажённых сисястых красавиц из порнофильмов и порно-журналов похотливо и подолгу пялиться, возбуждаться от них, звереть. А ночью не спать и мучиться не шутейно, сигареты выкуривать одну за другой, стонать, зубами скрипеть, сучить ногами от хронической неудовлетворённости и могучих приливов похоти, оборачивавшихся естественными поллюциями – да какими! Он давным-давно перезрел, одним словом, и в штанах у него “детишки уж несколько лет пищали” – так шутники-острословы обычно язвят-судачат про холостяков. И добавляют с ехидцею: «всё на диете сидит, чертяка, всухомятку питается».

И как в таких случаях и бывает, как правило, женился именно на иногородней. Чем подтвердил известный природный закон: чего больше всего боишься в жизни, то рано или поздно к тебе и придёт как назло. Потому что страхом утробным, патологическим, ты ослабляешь защитную ауру, собственную психофизическую и энергетическую оболочку, и этим без-сознательно расчищаешь беде дорогу, притягиваешь зло к себе. Недаром ведь говорится, что «смелого пуля боится, смелого штык не берёт»; а кто трусит и дёргается – тот погибает…

Вот и Мальцев такое зло однажды к себе притянул – любовь безумную и окаянную. А всё потому, повторим, что не выдержал, парень, сдался – и нарушил данный когда-то зарок. И, потерявши голову, разум и страх, находясь в каком-то болезненном любовном угаре, взял и женился в первой половине 1980-х годов сдуру. И на ком бы? – вы думали. На удалой иногородней девахе именно, на Лильке Розовской, 19-летней пышнотелой красавице из Одессы, учившейся на втором курсе ГИТИСа, на факультете театральной критики. А ведь она, помимо провинциального статуса, была ещё и моложе его аж на семь лет, и не его совершенно круга и поля ягодка, иного воспитания и мировоззрения человек – диаметрально-противоположного мальцевскому, можно с уверенностью это сказать. Но разве ж с любовью справишься? разве ж потушишь сердечный пожар, загасишь чувства? «Не родилось ещё молодца, кто одолел бы винца!» – говорят у нас на Руси. А любовь – это вам не вино: эта напасть будет на порядок мощнее и страшнее!…

Итак, он увидел её однажды на каком-то вечере у их общих знакомых – и “погиб”, поехал умом от её красоты, взвился, вспыхнул, завёлся – и очумел, сам того не желая и не сознавая, не контролируя себя совсем! Ну как тот же ребёнок! Потому что голову моментально выключил, дурачок, и все защитные механизмы. Инстинкт же продолжения рода, наоборот, включил! Вернее, он сам собою включился, без его приказа-команды, – настолько шикарной и притягательной дамой была одесситка-Розовская! Страсть! Внешне смуглая как креолка, сочная и аппетитная как спелый персик, сладкая как шоколад, физически очень здоровая, статная, похотливая как сто чертей и как на убой откормленная, с прекрасными телесами и формами, ею откровенно выставляемыми напоказ в виде приманки, – она была для одиноких и озабоченных мужиков воистину смерти подобна. Женщиной, понимай, которых колдуньями называли в стародавние времена и безпощадно жгли на кострах, или безбожно уродовали церковники во избежание волнений и без-порядков. От которых во все времена мужикам с мозгами и головой нужно держаться как можно дальше – как от персидской царицы Эсфирь той же или от Клеопатры. Если только целыми и невредимыми они остаться хотят, не пропасть до срока!

Легко, однако ж, сказать – подальше. Но как это было сделать на практике, как?! Если озорница-Лилька весь вечер смотрела на Мальцева так дерзко и вызывающе за столом, с лёгкой издевкой даже – будто его провоцировала, проверяла на “вшивость”, внутренней силой с ним мерилась и потенцией, страстью. От её не по возрасту дерзких, нахальных и похотливо-смотрящих глаз его всего знобить и колотить начинало как молодого жеребца перед случкой, эротика могуче закипала в нём как на плите сто-конфорочной. И его как магнитом тянуло к ней, в её объятия страстные и поцелуи…

Потом хозяин квартиры завёл музыку, и они танцевали несколько раз подряд. И делали это как самые близкие, самые дорогие друг другу люди уже – грудь к груди, щека к щеке, сердце к сердцу! – не обращая внимания на присутствующих. Не целованный “девственник” Андрей настолько одурел и возбудился во время тех эротических танцев, крепко удерживая горячую Лильку в объятиях, безстыже повисшую на нём на глазах всей компании, руками его как суженого уже обвивавшую, по-хозяйски теребившую волосы на голове и даже за мочку правого уха его пару раз озорно куснувшую, – что отпускать её после такого накала страстей и откровенных намёков, после томного шёпота в уши: «как с тобой хорошо, Андрюшенька, как хорошо», – у него ни сил, ни желания не нашлось. Наоборот, захотелось продолжить танцевальный банкет, довести до логической точки.

Она тоже не захотела с Мальцевым расставаться, не раздумывая, пригласила к себе домой в добротную съёмную квартиру на проспекте Мира, где они, перевозбуждённые, и провели вместе всю ночь, дав полную волю чувствам, страстям, что с вечера обоих обуревали. В постели Лилька была ужас как хороша, вкусна, сочна и желанна, податлива и изворотлива, на всё для партнёра готовая – ну прямо как змея-искусительница из сказки, царевною обернувшаяся, что призвана была околдовать добра-молодца, одурманить, волю его похотью подавить. После чего всю кровушку из него, уснувшего, выпить – до капли.

Она и вела себя, к слову сказать, “по-змеиному”. Перед тем как спать лечь, напоила гостя вином десертным, фруктами и орехами накормила, конфетами шоколадными, после чего захмелевшему и размякшему Мальцеву небольшой стриптиз устроила, во всей красе показала себя, плутовка этакая, предварительно напялив дорогое кружевное бельё в ванной комнате, туфли на высоком каблуке надев, как это в порнофильмах актрисы-профессионалки делают. И до утра безостановочно давала жару под стать им: сама юлою крутилась снизу и сверху, подсказывала и толкала “телёнка Андрея” на самые дикие и извращённые любовные сцены и позы, утверждая в перерывах со знанием дела, что иначе, мол, нельзя: пресно обоим будет и не интересно совсем. Как в пионерском лагере! И он не получит полного сексуального удовлетворения и быстро уйдёт от неё к другой, чего ей совсем не хочется.

«Поэтому ты можешь делать со мной всё что угодно, любимый! – с придыханием шептала она ему в самые уши, язычком умело облизывая их. – Хоть на части рвать, кусать и выворачивать наизнанку; хоть даже и внутрь ко мне залезать руками и головой. Пожалуйста! Я готова! Я всё от тебя стерплю – потому что полюбила тебя безумно и безгранично!… Так что не скромничай и не стесняйся своих желаний и фантазий, какими бы дикими они ни были, договорились, родной? В сексе для меня не существует запретов, неловкости и стыда: знай и помни об этом»…

2

Утром они расстались, безумно-счастливые и угарные, оба помятые и покусанные от шеи и до живота, а вечером после работы Андрей приехал к Лильке опять. И провёл с ней вдвоём всю ночь, не смыкая глаз, озверелым гимнастом кувыркаясь на её огромной кровати. Держа в голове её совет не скромничать и не стесняться в постели, он не давал пощады ни ей, ни себе, доводил её ласками и поцелуями, а часто и кровяными засосами до судорог и истошного ору, до благого мата даже! Что ещё сильнее его дурманил и заводил, чистым зверем делал, ошалевшим от буйств ОСНОВНОГО ИНСТИНКТА и ПОХОТИ…

Потом он приезжал ещё и ещё в течение семи дней, входя во вкус и прикипая к новой знакомой и сексу намертво; прикипая и не думая о последствиях и проблемах, напрочь потеряв голову от чувств, – так ему с проказницей-Лилькой хорошо и комфортно было, по-особому масляно, горячо и сладко, остро до безобразия!.. А на исходе недели, под утро уже, Розовская, смеясь белозубой улыбкой и в глаза ему лукаво и по-собачьи заглядывая, богатые груди свои перед ним выставив напоказ, украшенные шоколадного цвета сосками, предложила им пожениться. Чтобы, как она заявила, не расставаться уже никогда, быть всегда рядом, вместе, – чем поразила Мальцева несказанно, привела в замешательство, в шок…

– Ты чего так побледнел и напрягся, Андрей? – спросила она его удивлённо, следя за ним и его реакцией. – Я что-то не так сказала; или не нравлюсь тебе?

– Нравишься, – ответил Мальцев, не кривя душой. – Очень нравишься! Не видно, что ли?

– Ну а чего же ты тогда испугался так моего естественного предложения?

– Да не испугался я! – стал оправдываться Андрей. – Чего мне пугаться-то?! Просто как-то неожиданно быстро это всё у нас с тобой происходит – как в сказке или кино. Люди обычно годами гуляют ходят после знакомства, друг к другу приглядываются, привыкают, притираются и принюхиваются, перед тем как заявление в ЗАГС отнести, мужем и женою сделаться. А мы всего неделю с тобой знакомы – и ты вдруг такое мне предлагаешь: жизнь свою со мною навечно связать. Чудно!

– По-разному у всех бывает, Андрюш, по-разному, поверь, – глубокомысленно произнесла Лилька, ладонью волосы его нежно разглаживая, со лба назад убирая их. – Когда любви у людей нет, а только одни инстинкты природные и обычаи – тогда они и ходят годами, канючат, разводят свадебную канитель; прикидывают и юлят, взвешивают про себя все плюсы и минусы, приходы с расходами, убытки с прибытками: чтобы не промахнуться, не прогадать, не влететь в чуднушку с чужим человеком. А нам-то с тобой чего резину тянуть, не поняла? – если мы безумно любим друг друга, и нам вместе так хорошо, так до одури сладко и остро! Ты вот от меня утром уходишь, а я целый день слоняюсь, больная и неприкаянная, и тебя жду, отсчитываю часы до встречи. И ничего меня не интересует уже, ничего не радует – только ты. Клянусь, Андрей!… Вот я и стремлюсь побыстрее тебя к себе привязать. Чтобы уже твёрдо знать после этого, быть абсолютно уверенной, что ты стопроцентно мой, что не покинешь меня однажды, на другую бабу не променяешь. Их тут у вас в Москве вон сколько ходит везде, хищниц коварных и злых, змей-искусительниц, охотниц за мужиками! И все сплошь голодные, похотливые, алчные и коварные; все на холостяков как дикие кошки кидаются. Страх!… Я и боюсь за тебя; боюсь, что уйдёшь от меня однажды утром и не вернёшься больше: другую норку найдёшь и другую милую… А я страшусь тебя потерять, страшусь до ужаса! – честно признаюсь в этом. Окольцевать хочу тебя поскорее, супружескими узами привязать – и только тогда успокоиться и жить счастливо. Согласись: это естественное с моей стороны желание.

-…Или, может, я не ровня тебе, москвичу, инженеру-оборонщику к тому же, сотруднику секретного предприятия? Скажи, – вдруг спросила она решительно и притворно, коршуном над Андреем нависнув, видя, что он молчит, усиленно морщит лоб, тяжёлую думу думает. – Или, хуже того, ты просто поиграться со мною решил, с моей к тебе безмерной и безграничной страстью, с моей природной доверчивостью? А на самом-то деле ты из тех лихих мужичков, удалых ловеласов столичных, пакостников-прощалыг в действительности, кто хотят лишь сливки всю жизнь с молоденьких провинциальных дур снимать, пользоваться ими на дармовщинку – и не нести потом никакой ответственности? Ты такой, Андрей, да, из той паразитической категории? Ответь мне, только честно.

– Да причём здесь это-то, Лиль, опомнись?! – “сливки” какие-то, “ловелас удалой”, “пакостник-прощалыга столичный”! Скажешь тоже! – болезненно поморщился Мальцев, слыша про себя подобное. – Да у меня, если хочешь знать, кроме тебя ещё и девушки-то по сути не было. Ты первая, с кем я сплю. Или почти первая.

– Это что значит, не поняла, твоё “почти”? – притворно опять удивилась Розовская, вся как ёж испуганный ощетинившаяся. – Ну-ка, объясни, пожалуйста, свои последние слова! И немедленно! Я – дама ужасно ревнивая, ужасно! Я уже ревную тебя, так и знай: сейчас кусать и царапать тебя, кобеля, начну, отбивать к изменам охоту.

– Да нечего там объяснять, Лиль, честное слово – нечего! Успокойся, дурочка… Просто, была у меня ещё в стройотряде девушка, летом 76-го года, в деревне Сыр-Липки, что в Смоленской области, с которой я один раз всего переспал. Но, знаешь, так переспал, в доску пьяный, что ничего тогда не почувствовал и не запомнил, и удовольствия не получил. До сих пор вспоминаю ту ночь с ужасом!… Так что можно считать, что и не было ничего, что достался тебе чистый и непорочный мальчик, этакий человекоподобный агнец. Не вру!

-…Ну, а чего же тогда ты противишься, жениться на мне не хочешь, не поняла? – всё внимательно выслушав и запомнив, через минуту тихо спросила успокоившаяся Розовская, прижимаясь к его груди и начав умело тереться о грудь как кошка. – Если ты чистый и непорочный, если честный со мною, как говоришь, если любишь?

– Да потому что жить нам с тобой, родная моя, любимая, будет негде – вот в чём проблема-то вся! Пойми меня правильно! Я – бедный простой москвич. И родители мои – такие же простые и бедные люди по сути… Да – образованные, инженера. Но самые обыкновенные и низкооплачиваемые. И сам я инженер по специальности – не завсклад и не товаровед; в КБ уже 4 года работаю. Зарплату там получаю вроде бы неплохую, премии ежемесячные, надбавки. Но всё равно это крохи, Лиль, на которые одному только жить и можно. Семью же на них не прокормишь и собственную квартиру не купишь, невесту не приведёшь. Чего с тобой делать-то будем, когда свадьба закончится, и гости по домам разъедутся, ответь?… Ты же, как я заметил, дама избалованная и шикарная, привыкла на широкую ногу жить, сытно и комфортно, в достатке. И учишься в театральном институте, по крутым тусовкам мотаешься, встречаешься там с богатыми, известными в Москве людьми – культурной элитой так называемой, бомондом, – у которых мешки денег в загашнике, известность, слава и власть. Ты уже привыкла к богемной столичной жизни за полтора года, родная моя, хорошая, которую я не обеспечу тебе. При всём, так сказать, желании… Даже жить тебя к себе я не смогу привести, в нашу убогую двушку: родители с бабкой взбунтуются сразу же, хай поднимут и на порог не пустят – ни тебя, ни меня.  И, знаешь, их можно понять: на кой ляд им, действительно, дополнительные проблемы под старость… Женимся – и что тогда? Станем углы с тобою снимать, да?… Помотаемся по чужим углам и квартирам годика два-три, устанем, озлобимся, разругаемся в пух и прах, возненавидим друг друга – и разбежимся… А потом станем детишек делить в судах, когда они на свет появятся. У нас в Москве такое происходит из раза в раз, когда молодые семьи об быт в пух и прах разбиваются как корабли о рифы. Вот в чём проблема-то вся и беда, красавица ты моя ненаглядная! А ты меня Бог знает в чём обвиняешь – в коварстве и кобелизме каком-то, чем я никогда не страдал, чего и сам на дух не переношу в людях…

Но внимательно выслушавшую всё Розовскую доводы Мальцева не смутили и не поколебали ничуть. Она уже твёрдо вознамерилась выскочить за него замуж, а там хоть трава не расти. Бытовые проблемы её не трогали и не волновали: она про них не желала слушать и знать. Так, во всяком случае, всё это со стороны выглядело и казалось.

– Мы с тобой в данный конкретный момент где живём, скажи? – беззаботно засмеялась она, приподнимаясь и смачно целуя Андрея, а потом по-хозяйски сверху на него запрыгивая и готовясь к очередному сексуальному буйству. – Здесь, правильно? Ну и дальше здесь жить будем, пока квартиру не купим. Собственный кооператив. У моих родителей денег много, Андрей, очень много. Они мне дорогущую эту хату, прикинь, уже второй год снимают: чтобы я в общаге не жила с товарками и клопами в обнимку. А понадобится – когда замуж выйду и семьёй собственной обзаведусь, детишками, – тогда и личную квартиру купят, не пожидятся. Точно тебе говорю, как на духу. Можешь в этом не сомневаться… Так что твоя двушка тесная и убогая мне совсем не нужна. Мне ты и только ты, мой любимый, нужен…

От таких дивных, окрыляющих слов, поцелуев жарких и страстных и секса и вовсе спятил Андрей, окончательно голову потерял вместе с инстинктом самосохранения. И, не думая и не сомневаясь уже, всё дурное и тёмное от себя как мусор ненужный отбросив, тут же и предложил красавице Лиле руку и сердце…

3

Вечером того же дня он пригласил Розовскую к себе домой – познакомить её с домочадцами и объявить им троим о своей скорой свадьбе.

Отцу Лилька понравилась, матушке – не очень, бабуле же не понравилась совсем, категорически – что называется. Почувствовала бабушка своим нутром грозящую внуку опасность… Всё это она ему и хотела высказать в тот же вечер, когда гостья накушается и уйдёт, – но Андрей, посидев за столом часа два с невестою, поднялся и уехал к ней, наслаждаться свалившимся счастьем. И бабушкиного предупреждения не услышал. Да и навряд ли б поверил ему, принял к сведению и к действию…

Вернувшись на проспект Мира, безумно-счастливый Мальцев спросил Лильку за ужином: как ей его семья, понравилась ли?

– Да нормальная московская семья, – до обидного равнодушно, с ленцой ответила Розовская, зевая. – Среднестатистическая.

-…А когда ты планируешь везти меня в Одессу, знакомить со своими родителями? – недовольно хмыкнув себе под нос и скривившись болезненно, поинтересовался он.

– В ближайшее время не планирую точно, – спокойно и твёрдо, как о деле давно-решённом, ответила хозяйка квартиры. – Октябрь же на дворе – забыл? У меня в институте учёба в самом разгаре: лекции и семинары. Потом ноябрь незаметно и быстро настанет – и лихорадка вгиковская только усилится. А в декабре и вовсе зачётная сессия начнётся. В январе – экзамены. Куда сейчас ехать, подумай? Сам же студентом был, в МАИ когда-то учился. Знаешь, что это такое – учёба в вузе… На зимних каникулах, правда, можно смотаться туда дней на десять. Если тебя с работы отпустят, конечно, если краткосрочный отпуск дадут… Да и то думаю, что не стоит этого – внеплановый отпуск тратить: чего в Одессе зимой-то делать? Сырость и грязь толочь? Зимою там у нас скукотища и холодище! И народу – никого, кроме матросов и местных жителей, которым деваться некуда, у которых там работа и дом… В Одессу летом с тобою съездим, месячишко там отдохнём – позагораем, покупаемся в море, город тебе покажу, знаменитый оперный театр и Привоз. В одесский порт заглянем, на катерах поплаваем, на теплоходах. Папа нам это с тобой устроит легко…

– Так ты что же, меня со своими родителями не будешь знакомить до свадьбы, я что-то не понял? – изумился Мальцев. – Ты, может, и свадьбу хочешь сыграть без них?

– А зачем тебе мои родители, ответь? Ты на ком жениться-то собираешься?

– Ну как зачем! – пуще прежнего изумился Андрей, в лице меняясь. – Для порядка! Моих-то родителей ты сегодня увидела, познакомилась с ними, составила впечатление. Не очень приятное, как я понял, – но тем не менее. И я, в свою очередь, хочу на твоих посмотреть: какие они у тебя. Интересно же!

– То есть ты хочешь этим сказать, что если мои папа с мамой тебе не понравятся, допустим, – ты не женишься на мне, отменишь свадьбу?

– Да причём здесь это-то, Лиль?! Чего ты несёшь, подумай?! И зачем ты всё переиначиваешь, с ног на голову ставишь?! – не пойму я. Просто так в жизни заведено и бывает у всех нормальных людей: перед свадьбой жених и невеста, как правило, знакомят друг друга с родителями, родственниками и друзьями. Это ж естественно и законно, пойми, – показать свою будущую вторую половинку родителям, родственникам и друзьям, с которыми в будущем молодожёнам предстоит общаться, ежедневно видеться и дружить. А ты всё хочешь сделать наперекосяк и шиворот-навыворот, я смотрю, через какую-то непонятную задницу!

– Мне плевать, что бывает “у всех нормальных людей”, как ты выражаешься, плевать: запомни это, Андрей, – холодно ответила ему на это Лилька, вслед за Мальцевым меняясь в лице и теряя свои повседневные лучезарность и мягкость, покорность даже. – Я хочу жить и действовать, как Я сама хочу, только Я одна, а не как это у кого-то там заведено или принято, кому-то понравится или не понравится. Мне глубоко насрать на других, плебеев немытых и необразованных. С молодых лет я делаю только то, что лично меня греет, приносит удовольствие и доход, что одной мне приятно и выгодно. Привыкай к этому, дорогой, принимай и люби меня исключительно и только такою. Другой-то я всё равно не стану – не рассчитывай и не жди, не надо.

-…Ну а на свадьбе-то они хоть будут, не понял? Твои родители, я имею в виду.

– Не знаю, – усмехнулась Лилька сквозь зубы, безразлично пожимая плечами.- Скорее всего – нет, если наша свадьба, к примеру, на следующей неделе будет, если ты намерен на мне жениться, действительно, и не собираешься меня за нос водить. Папа мой – человек страшно занятой, страшно! Ты хоть знаешь, чудак, кем он работает-то?

– Ну и кем же?

– Начальником финансового отдела Одесского торгового порта! – произнесла Розовская место службы отца и его должность с немалой гордостью и каким-то особым пафосом. – Там такие дела проворачиваются под его началом, такие деньжищи крутятся! – ты даже представить себе не можешь этого, Андрюш, масштаб всей его деятельности. Миллионные обороты каждый Божий день, а может – и миллиардные! Сделки, договора, кредиты, переговоры и встречи без-численные. И все очень и очень важные, все – крутые, все – безотлагательные и срочные! Он там как чумовой носится, так что пар от него идёт; домой возвращается за полночь измочаленный и как лимон выжатый… И он не может поэтому бросить там всё на произвол судьбы и сюда к нам пулей примчаться; погулять тут несколько дней, потусоваться, водки с тобой, простым инженером, попить: без него, и я это совершенно серьёзно тебе говорю, без какого-либо хвастовства и лукавства, Одесский порт встанет. А вместе с ним, портом, – и весь город наш, полностью на порт завязанный. Я и сама-то видела его по праздникам, когда дома ещё жила, я – его родная дочь, его кровиночка. А ты спрашиваешь: приедет он сюда к нам или не приедет? Тебе-то чего?

-…Ну, хорошо, ладно, с папой твоим разобрались вроде бы – я про него и про его занятую и деловую жизнь в общих чертах понял, намотал на ус. Хотя, признаюсь, мне это всё не очень-то и приятно от тебя слышать: что твоему папе свадьба единственной дочери будет и не важна, и не интересна совсем, а по-простому сказать – до лампочки; что работа ему важнее. А мама твоя как? Она-то хоть приедет, осчастливит нас? – теряя терпение и здоровый цвет лица, не унимался наш горе-жених. – Или тоже деловая и занятая очень, тоже в работе вся?

– Мама моя – домохозяйка, и не работала сроду, ни одного дня. Но без папы она в Москву не поедет – однозначно это. Без папы она вообще из Одессы никуда не ездит: он у нас дома командует и решает всё, он один. Мама за ним живёт как за стенкой каменной, как нитка за иголкой всюду за ним мотается, привыкла к этому – и менять образ жизни не станет: я это совершенно точно могу сказать. Она, элементарно, не сможет этого: она в ребёнка давно превратилась, в великовозрастное дитя…

-…Да-а-а, дела-а-а! – с шумом выдохнул Мальцев, слыша подобное непотребство из уст любимой и не зная, не представляя даже, что ему отвечать и как реагировать на такое вот сногсшибательное заявление Розовской: взрываться и давать отпор немедленно и решительно, откладывать, а то и вовсе отменять свадьбу? или же безвольно опускать руки и сдаваться ей, и путь всё течёт самоходом? -…Ладно. Допустим ещё и этот чудной и нелепый факт – что родителей твоих с гарантией я не увижу на свадьбе, и мы жениться станем без них, как детдомовские. Хорошо. Пусть будет по-твоему, Лиль, пусть, я не против: работа есть работа, я понимаю… Хотя, знаешь, со стороны получается, выглядит так, что ты вроде как скрываешь их от меня, а меня – от них, и что для тебя наша будущая свадьба – временная, не настоящая… Ну да ладно, скажу тебе ещё раз, переживу и не умру, надеюсь, без их благословения и присутствия: познакомлюсь с ними обоими позже, в Одессе. Какая, в сущности, разница, когда это сделать, и где? Лишь бы однажды познакомиться и подружиться, стать для них для обоих своим, приёмным сыном, по сути… А родственники как? а друзья? – забыв про ужин и сон, и время позднее, полуночное, сидел и пытал Андрей суженую на кухне, которая поражала его с каждой минутой всё более и более. Мало того, она буквально вгоняла его в транс каждым новым ответом, густо приправленным скептицизмом и насмешливым взглядом, плюс ко всему, даже и лёгким налётом брезгливости и гадливости.

– А ты хочешь родственников моих пригласить? друзей? – язвительно захохотала Розовская, по-хозяйски откидываясь на стуле и принимая свой прежний, весёлый и добродушный вид. – Хорошо, давай пригласим, я согласна, давай потешим публику. Но только имей в виду, дорогой, что у меня родственников и приятелей – пол Одессы. И здесь, в Москве – столько же приблизительно. Человек двести может собраться мужиков и баб, без преувеличения. А то и больше: я не считала. Потому что если уж начинать звать – то непременно всех, чтобы остальных не обидеть, насмерть не разругаться… А теперь хорошенько подумай и ответь: ты сможешь их всех здесь, в Москве вашей, встретить и приютить, напоить-накормить до отвала и довольными назад отправить? И где, интересно, ты это собираешься делать? – если двести человек к нам на свадьбу заявятся. У тебя денег хватит на гостиницы и ресторан?… Ты мне сегодня всё утро плакался, вспомни, что, мол, бедно и скромно живёшь, что денег у тебя нет на жену-красавицу и квартиру. А теперь вдруг решил шику дать, да? Закатить пир на весь мир решил, всех удивить-потешить?… Давай, закатывай, тешь: я не возражаю. Только на какие шиши, подумай и ответь сначала? На деньги моих родителей?

-…Ну а мои родственники и друзья тогда как, Лиль? Люди, которых я с детства знаю, с которыми рядом вырос, многие годы бок о бок провёл и до сих пор поддерживаю самые тесные и тёплые отношения; у которых, кстати, на свадьбах гулял, – с ними-то со всеми как быть, повторяю? – спросил упавшим голосом Мальцев, поперхнувшийся и закашлявшийся от волнения, со страхом предчувствуя уже ответ.

– Да никак, – делово ответила Лилька, допивая свой чай и из-за стола поднимаясь лениво, давая этим понять, что разговор окончен, и что она для себя уже всё спланировала и решила, твёрдо и окончательно. – Если моих никого не будет – зачем мне нужны твои, подумай? Их ведь тоже поить и кормить надобно, деньги на них тратить, которые нам с тобой на другие дела пригодятся: впереди много трат… А потом, если ты бедный, Андрей, если грошей нет у тебя в загашнике, – то значит и скромнее себя веди, аккуратнее и экономнее: сразу богатым станешь, поверь, сразу. Курочка, вон, тоже по зёрнышку клюёт, погляди, – а весь двор в дерьме, что и ступить некуда. Вот у неё и учись уму-разуму: в деньгах и шелках ходить будешь, барствовать и жировать, жизнью сильных мира сего наслаждаться…

– Да и неправильно это будет, нечестно по отношению ко мне, согласись, – добавила она, зевая, собирая со стола посуду, – если на нашу общую свадьбу только одни твои соберутся: родственники и знакомые. А моих вроде как побоку, я у тебя вроде как сирота казанская или подкидыш: словом не с кем будет перемолвиться, взглядом – одни чужие люди кругом. Не надо мне подобного унижения, не надо! – я этого не люблю и не терплю. И не хочу и даже категорически против этого своего свадебного одиночества. Слышишь? – категорически!… Короче, ну их все к лешему, дорогой: и твоих, и моих – всяких. Вдвоём с тобой свадьбу сыграем, вдвоём, без лишнего шума и суеты. Шампанское будем пить весь вечер и до одури трахаться, детишек делать. Поди плохо…

Ничего не сказал и не возразил на это здорово побледневший и потерявшийся от услышанного Андрей, которому разговор сильно тогда не понравился, покоробил даже… Но впереди их ждала бурная и любвеобильная ночь, на оргию больше похожая, на самоистязание, которую ему не хотелось ссорой и руганью портить и омрачать. Он к Лилькиной безумной, без-крайней и без-контрольной любви крепко-накрепко уже привык, как тот же грудничок к мамкиной сиське, – и отвыкать, тем более терять такую питательную любовь страшился…

– Ну а когда заявление в загс пойдём подавать? И на какой срок намечать свадьбу думаешь? – было последнее, что он у Лильки в спальне уже спросил, которая помылась, разделась, дезодорантом густо себя окропила и рядышком с ним на кроватку плюхнулась, уже даже и руки томно протянула к нему, обещая горячие ласки и поцелуи.

– На следующей неделе, если всё сложится, нас с тобой уже и распишут. Если не возражаешь, конечно, если не передумал ещё, – в ответ послышалось перед тем, как он в суженую руками и губами жадно вцепился, и не до разговоров уже им обоим стало, не до пустой болтовни. – У меня знакомые в ГИТИСе есть, шустренькие такие ребята со связями, оборотистые и деловые – нужные во многих вопросах хлопцы, одним словом, решалы. Я предварительно беседовала уже с ними: они обещали без промедления всё устроить за небольшую мзду. Так что не думай про это, расслабься и давай покрепче меня обнимай, и люби подольше. Это куда приятнее делать, согласись. И куда полезнее для организма – твоего и моего…

И после этого у них закружилось и завертелось всё в их огромной и шикарной спальне: началась сладкая-пресладкая ночь, Садом и Гоморру в точности напоминавшая, когда они оба до утра не сомкнули глаз, как колобки по кровати взад и вперёд катаясь, или два разъярённых хищника во время отчаянной схватки за жизнь. К утру Розовская собою “накормила” Мальцева так, взамен из него всё до последней капли выжав, что он, обезволивший, выжитый и размякший, потерял всякое желание и способность перечить ей, буйствовать и сопротивляться. Лилькина колдовская любовь, помимо несомненной пользы и сладости, становилась для него ещё и настоящей отравой, можно и так сказать, вдобавок к вышесказанному; или тем же наркотиком, за который он, однажды вкусивший плода запретного, уже готов был отдать всё – достоинство, свободу и разум, волю, силу и душу…

4

Через три дня, во вторник, они поехали и подали заявление в загс: Розовская всё в лучшем виде устроила и с кем надо договорилась – жених даже пальцем не пошевелил. Его к этому делу не привлекали, не спрашивали и не советовались совсем – зачем, когда невеста заводная и пробивная попалась, в любую столичную дырку готова была заползти, где прибылью и наваром пахло. Даже и обручальные кольца она покупала одна: Мальцев лишь деньги за них заплатил вечером, когда с работы вернулся. И костюм свадебный, шерстяной, она сама ему привезла из магазина «Берёзка», куда выход имела, импортную рубашку и туфли. Себе же длинное белое платье и фату покупать принципиально не стала, «тратить попусту деньги на ерунду» – как она вечером за ужином заявила. Решила поехать в загс в платье шёлковом, стильном, волокитного цвета и заметно выше колен, глубоко-декольтированном и подчёркнуто-сексуальном, бордельном, в котором ей было удобно, комфортно, легко, по её словам, опять-таки, и в котором они с ней потом по ресторанам ездили, друзьям и тусовкам.

А уже в пятницу их расписали под музыку Мендельсона, официально сделали мужем и женой, выдали документ на руки в подтверждение этого судьбоносного факта, с подписями и печатью. Всё честь по честь… В загсе с ними были только свидетели, два человека всего: Розовская настояла на этом, упорно гнувшая свою линию. Андрей же не сопротивлялся и тут, во всём покорно суженой уступая. Он как-то быстро и незаметно стал у неё подкаблучником, послушным лакеем, слугой. Хотя и не догадывался об этом. Или делал вид…

Родители и бабашка Мальцева схватились за головы и набросились на него чуть ли не с кулаками, когда он им про спешную свадьбу приехал и всё рассказал в среду вечером, на которой, к тому же, никого не будет по непременному желанию невесты: ни её родственников, ни их самих. Они принялись дружно называя сына и внука простофилей и дурачком, которого-де “какая-то молодая заезжая шлюшка, еврейка по национальности, вокруг пальца поганого обвела-облапошила, ослепила разум ему и глаза”. Особенно громко буйствовала и шумела бабушка, которой вскорости должно было исполниться 78 лет, и от которой изумлённый внук не ожидал такого напора и прыти.

– Как ловко эта мегера одесская околдовала-то тебя, слюнтяя, в раба настоящего превратила, в тряпку!!! – кричала она на кухне в голос, брызжа слюной и заламывая кверху руки. – Помяни мои слова, внучок, дорогой: боком тебе эта ваша тайная свадьба выйдет. Хлебнёшь ты ещё с этой потаскушкой-Лилькой горюшка, потреплет она нервы тебе и нам! Змеюка!!!

Похожее говорили отец и мать, пытаясь вразумить угарного чадушку, глаза тому приоткрыть на происходящее и торопыгу-невесту. И тогда доведённый до отчаяния сын и внук, не желая слушать родительские оскорбления и ругань, пророчества самые мрачные и предсказания, – сын и внук в сердцах выругался, послал своих близких ко всем чертям и, собрав необходимые вещи в рюкзак и громко хлопнув дверьми, уехал из дома. За день до свадьбы он переселился жить к молодой жене на проспект Мира, откуда утром ездил в КБ, куда вечером же и возвращался, счастливый. А родителям только по телефону звонил, сообщал бодрым голосом, что всё у него, дескать, нормально, пусть не волнуются.

Медовый месяц поэтому прошёл у них на “ура”, которому многие молодожёны позавидовали бы. Ежевечерние пьянки и поцелуи сопровождали его, без-конечные оргии и совокупления в разных местах и видах, от которых измученный и предельно-выжатый Мальцев даже стал уставать, просить у похотливой супруги отдыха на восстановление. Будучи долго холостяком, он и не подозревал, не мог представить себе, что любовь в её натуральном и ежедневном виде может быть такой изматывающей и утомительной…

5

Одно лишь тогда омрачало и напрягало Андрея – тусовки, куда Розовская его, как своего молодого супруга, первое время водила – напоказ. А заодно и приобщала его там, так сказать, к “высокому”, “вечному” и “прекрасному” – к искусству то есть. Ну и к столичной театрально-артистической среде ещё, богеме так называемой, – носительнице “передовых идей”, “высших принципов” и “идеалов”. К среде, знакомством с которой сама она безумно гордилась всегда, в которой чувствовала себя как рыба в воде, где была для большинства её обитателей любимой, родной и желанной. Млела прямо-таки и как шоколадка таяла от рукопожатий и поцелуев, от поглаживаний по спине и плечам, а часто и по попе тамошних маститых и титулованных деятелей искусств – сценаристов, критиков и режиссёров, операторов, художников, визажистов-стилистов, продюсеров, редакторов и директоров, “заслуженных” и “народных” киношных и театральных артистов. Да мало ли ещё от кого! – всех тамошних чудаков и долбаков-пустозвонов и не перечтёшь, не упомнишь из-за их обилия… Но для неё, дурочки, они были всем – культовыми фигурами и божеством, живыми объектами поклонения и обожания, идолами настоящими, кумирами-небожителями! А ещё – естественной средой обитания, в которой она могла находиться сутками, неделями и месяцами; в которую, появись такая возможность, она переселилась бы навсегда, навечно.

Сугубому же технарю и домоседу Андрею тусовки не понравились сразу, с первого выхода в “свет”. Причём, не понравились категорически! – до тошноты и блевоты. Он и не думал и не подозревал, что московская “культурная” знать, богема столичная, может быть такой на удивление пошлой, вонючей, пустой и гнилой изнутри, без-принципной, без-таланной и непривлекательной как те же использованные презервативы. А ещё: крикливой, завистливой, злой, предельно мстительной и кровожадной как целая стая гиен, коварной, подлой, циничной и похотливой.

Похоть, впрочем, грехом не является: согласитесь, читатели, дорогие мои друзья! Молодёжь, она по природе своей блудлива и похотлива, чему буйство гормонов виной. Но та богема, какой её обыватель-Мальцев изнутри увидел, была распущенной и развратной донельзя, до неприличия! – и абсолютно безответственной ещё в традиционном семейном смысле, больше похожей на “голубятню”, что особенно было дико и отвратительно для него, традиционалиста стойкого и убеждённого, и что его в ней особенно сильно всегда напрягало и мучило. Сиречь: тотальное отсутствие нормальных, физически и нравственно здоровых людей, которых там ненавидели все лютой устойчивой ненавистью, быстренько совратить, сбить с панталыку старались – опохабить, опошлить и “опустить”, и потом пополнить ими гнилые ряды собственные.

Богемные представители, как быстро и неприятно выяснилось, могли годами мотаться по разным злачным местам без продыха и перерыва, искать дармовое, халявное, вкусненькое и питательное – и ни черта не делать при этом, палец об палец не бить, совершенно. Только время убивать попусту, да языком чесать без удержу и остановки – самих себя как мыльные пузыри надувать обыкновенным воздухом, из ничего создавать некий светлый “имидж” и “образ непонятых и отверженных гениев”. И безумно, страстно и поминутно любить себя, таких ловких, хитрых, хватких и оборотистых, самих себя как юную деву миловать и холить. А всех остальных презирать, ниспровергать, пинать и поносить, быдлом называть и хамами, скотом рабочим… Особенно и в первую очередь, и главным образом тех, кто реально трудился где-то, то есть производил реальный товарный продукт и их, паразитов праздных, пустоголовых и пустопорожних, этим своим произведённым продуктом одаривал – одевал, обувал, защищал, учил и лечил, поил и кормил до отвала. Представляете, эти двуногие твари, отбросы человеческие до глубины души презирали сермяжный трудовой люд, их на шее своей державший!!!…

Работяге-Мальцеву всё это было сильно не по душе, как легко из всего выше-изложенного догадаться. Сам-то он родился и вырос, воспитывался в семье, где привыкли заниматься делом, инженерно-конструкторским в частности, “выдавать на гора” что-то осязаемое и полезное – не эфемерное, не пустое, не сказочное, – что можно было бы потом увидеть и подержать в руках, потрогать и пощупать что называется, оценить на прочность и “вкус”, на качество и надёжность; в семье, где пустозвонство и паразитизм дружно высмеивались и осуждались.

В столичной же богемной тусовке, наоборот, пофигизм, словоблудие, позёрство и праздность были обычным явлением, как та же вода в пруду, были в большом уважении и почёте даже. Как и лицемерие, бездарность, без-плодие и понты, умение пыль в глаза напускать, надувать щёки, производить впечатление. Деловых, ответственных, серьёзных и честных людей, творцов-производителей так называемых, он там редко видел. В основном, одни дебилы, пустышки, “павлины” и “клоуны” вертелись повсюду, куда ни приди, женоподобные визгливые мужики и мужеподобные хищные дамы с прокуренным грубым голосом, члены зарождавшегося ЛГБТ – озлобленные, фальшивые, истеричные и неудовлетворённые, скандальные, острые на слова, на язык. Настоящие хищники, словом, у которых за душою не было ничего, ни одной собственно-рождённой мыслишки, идейки, планчика. Только чужие цитаты и мысли, книги, картины, спектакли, слова, модные выставки и вернисажи. И сплетни, главное, пересуды и склоки, и выяснение отношений из раза в раз: кто там умнее из них, долбаков, а кто глупее; кто бездарнее, а кто талантливее… В действительности же там бездари и чмошники были все. И всё у них там было примитивное и засаленное до неприличия, стародавнее, прокрученное не один раз, наспех заученное и до банальности пошлое.

Встречая на вечеринках известных ведущих и критиков, раскрученных актёров и режиссёров, Андрей поражался тому пренеприятному факту, как сильно не соответствует их вылощенный экранный или пропагандный образ, сложившийся у обывателя в голове, их образу обыденному и реальному, когда уже нет на них “масок” и париков, дорогих театральных костюмов и грима. На экране-то они красивые, благородные, смелые все до единого были, носители Высшего Знания и большого ума, рыцари духа, поборники чести, совершавшие героические поступки из фильма в фильм, отдававшие жизнь и богатство за правду и любимого человека, за женщину. А главное – говорившие мудрые провидческие слова, сентенции в чистом виде, которые хотелось слушать и слушать, записывать даже в блокнот и тетрадь – чтобы потом мимоходом сказать их соседям, коллегам, друзьям, перед девушками острословием покрасоваться. Им до одури хотелось следовать и подражать по этой причине, выстраивать судьбу свою по указанным ими лекалам.

В жизни же, “за кулисами”, вся эта эстрадная и киношно-театральная публика была отвратительно-мелкая как комариная стая, безвольная, без-хребетная, пустая как барабан. И очень непривлекательная, косноязычная часто, когда начинала что-то своё вещать – уже собственным, а не сценарным голосом…

6

Со стороны всё это было так больно и неприятно слышать и подмечать человеку с улицы, такую их пустоту и мелкоту душевную. Как больно и неприятно было и в кумирах юности разочаровываться, открывать и узнавать правду про них…

– Чего ты мотаешься-то к ним, Лиль, не пойму? – однажды он супруге своей заявил, когда с ней домой с очередного богемного сборища на такси возвращался, расстроенный, раздосадованный и уставший, – чего тебя так страстно в это гнилое болото тянет? К этим пигмеям напыщенным и мудозвонам, половым извращенцам и “клоунам”! Они во мне, если хочешь знать, одну лишь брезгливость в душе вызывают вперемешку с гадливостью. Блевать рядом с ними хочется, право-слово, поносом, дерьмом исходить! И это – не преувеличение, не гипербола – избави Бог! Это – мои реальные живые чувства!

– Слоняются всюду надутые как индюки, важные и гениальные, что и подойти страшно! Все – Чацкие и Печорины, Базаровы и Рахметовы! Что ты! Со смеху умереть можно, на них долго глядючи, – засранцы долбанутые, напомаженные!… На меня как на букашку смотрят, как на пугало огородное, залетевшее к ним непонятно как. Общаются через губу, педерасты, будто бы одолжение делают, милостыню мне подают. Будто бы я – рвань и пьянь подзаборная… Да что там я – простой инженер! Наши славные академики и профессора, конструктора генеральные в сравнение с ними – дети малые и несмышлёные. Вот ведь как эти “дятлы”, эти суки праздношатающиеся себя высоко ценят и ставят! – опарыши недоделанные, жирными дядями задроченные и затраханные! – как гонористо и нагло себя ведут! Откуда в них, не пойму, не возьму в толк, такое смердящее высокомерие?! с чего?! с каких-таких праведных дел, великих трудов и свершений?!

– Ведь послушаешь их со стороны, нормальный простой человек если их постоит и послушает минут десять, – дураки дураками, дауны настоящие, неучи. Такой бред порою несут – уши вянут! А туда же! – в столпы и светочи мировые, двигатели цивилизации и прогресса!…

Услыхав подобное откровение, Розовская съёжилась, ощетинилась и напряглась как от удара хлыста по спине, болезненно сморщилась, мгновенно изменилась в лице, сделавшись сразу же чужой и холодной, враждебной, хищной, предельно-жестокой, – и вероятно хотела что-то колкое и крайне-обидное ему прокричать в ответ, может быть и ударить даже, отвесить звонкую пощёчину – так ему тогда показалось, во всяком случае. Ведь обидев её друзей, он по сути обидел и её саму, ей выдал прямо в глаза самую чёрную и уничижительную характеристику, – чего она в принципе не прощала и не переносила, чему не задумываясь всегда и везде давала жёсткий отпор…

Но на этот раз немедленной реакции в виде бурного эмоционального взрыва не последовало, что удивительно. Она не прокричала ему ничего, не вспылила и не ударила, не приказала остановить такси, чтобы на улицу его вышвырнуть как котёнка паршивого и ненужного, да ещё и с матюгами вдогонку, с непристойными оскорблениями, – она сдержалась, нашла в себе силы. Девушка она волевая была не по возрасту.

-…Ты просто слишком мелок и ничтожен для них, Андрей, – с ядовитой ухмылкой в ответ она лишь тихо тогда произнесла-прошипела через длинную-длинную паузу, глаза враждебно сощурив, – слишком примитивен, плосок и сер, как мышка-норушка та же, и сильно не дотягиваешь до их культурного и духовного уровня. А всё потому, что ты – зачуханный инженер, бездушный и безголовый технарь, попка по сути, фуфел, ничего не смыслящий в жизни, в искусстве. Как и в людях, что это искусство вершат. И все вы там, в ваших гнилых КБ и НИИ, такие же точно ограниченные, серые и примитивные – как калькуляторы.

– Не ровня ты им и не пара, мой дорогой, увы и ах, – моим друзьям, я имею в виду, деятелям и творцам культуры, – закончила она свою мысль совсем уже на минорной ноте. – Сам понимаешь это, поди, ревнуешь дико, бесишься – и тайно им всем завидуешь… Оттого и злишься теперь, желчью исходишь весь, гадости про них говоришь, которые противно слушать. Уж извини за правду: сам напросился. Прости…

После этого она, обидевшись, перестала Мальцева с собой возить, “великую честь” ему этим оказывать – одна тусоваться ездила. Но легче ему от этого не стало, вот в чём вся заключалась беда, потому что она периодически устраивала “творческие вечера” ещё и у себя на квартире, сопровождавшиеся шумной гульбой и попойками.

И Андрей вынужден был их терпеть, скрипеть зубами и мучиться, претворяться счастливым и хлебосольным хозяином – а куда было деваться-то, куда?! Уж очень он любил свою красавицу Лильку, заводилу всех вечеров, страстно привязался к ней, к её красоте и молодости, к её шикарному телу… Да и жил он у неё, под её крышей, то есть был стопроцентный примак, и не мог запретить ей водить друзей и подруг, диктовать ей свои условия в её доме.

Вот и приходилось ему выносить и любоваться на них еженедельно почти – на всех этих картавых и пучеглазых, волосатых и бородатых, нечесаных и немытых, вечно-голодных киношно-театральных додиков и уродов, “гениев” так называемых. По-лакейски встречать их в дверях, натужно обниматься и целоваться притворно, проводить в их шумных глумливых компаниях долгие вечера, их срамные и пошлые бредни сидеть и выслушивать, с нетерпением ожидая, пока они все нажрутся и напьются как свиньи, наговорятся, накуражатся и накривляются вдоволь, пьяные уедут домой. А особо сильно-напившиеся или просто наглые ещё и останутся ночевать: спать в гостиной, на кухне или же в ванной комнате завалятся без-церемонно, а то и вовсе под зеркалом в коридоре – а что такого? а почему нет? Останутся – и за ночь из холодильника все продукты выгребут и съедят подчистую, суки позорные, вечно голодные. Да ещё и углы облюют “на десерт”, а то и обоссут спьяну-то. Посуду поколют, на сонную Люльку залезть захотят, как и они в стельку пьяную, голой развалившуюся на кровати в самом непотребном виде и мужиков-театралов своей наготой сильно всегда приманивавшую. Одно слово – богема, белая кость, “культурная элита” общества, театрально-киношная прослойка! Только успевай, бывало, за ними всеми следить, развратниками, пакостниками и греховодниками: чтобы в законный медовый месяц не лишиться по пьяному делу жены, не стать “оленем рогатым”, или вторым в очереди. И это – в лучшем случае.

Муторно и погано, тошно и тяжело ему было, выросшему в принципиально-иной обстановке, напомним, со всеми этими без-башенными и без-принципными кутилками и повесами рядом сосуществовать, трутнями и пустозвонами, которые и не учились по сути, и толком нигде не работали – только пьянствовали и развратничали где угодно и с кем придётся, лишь бы на дармовщинку и на халяву, и чесали сутками языком: авторитет и славу “великих и ужасных” им себе добывали. Чтобы потом за чужой счёт жить и жрать; жрать, жрать и жрать безостановочно – и трахаться… Много ему было с ними лишних проблем и хлопот, что свались на его бедную голову после свадьбы…

Андрей не любил, презирал их всех, подруг и товарищей Лилькиных, хотя и не показывал вида, держался; но, всё равно, чувствовал себя белой вороной, изгоем в их шумной театральной среде, ужасно-надоедливой как головная боль, и как вечно-работающий перфоратор изматывающей.

Они тоже презирали его, и делали это часто в открытую, не таясь; посмеивались и вечно над ним подтрунивали. А ещё называли его за глаза “серым валенком” и “лопухом”, “дубиною стоеросовой” и “рыцарем-рогоносцем”; и даже “лузером”, “быдлом” и “хамом”… Но главное, они Лильку на него постоянно науськивали, подлецы, призывали поскорее выгнать, расстаться с ним, таким простоватым и недалёким “навозным жуком”, мизинца её не стоявшим, с головы волоса…

Глава восьмая

1

Идиллия в их отношениях разрушилась аккурат с окончанием медового месяца – бывает так у некоторых молодожёнов. Ну а конкретно если, – то разрушил её разговор, что завела молодая супруга Мальцева за ужином в ноябре, дней за сорок до Нового 1985 года.

– Андрей, – обратилась она тогда к нему как можно нежнее и ласковее, поставив еду на стол и усевшись напротив, готовясь трапезничать вместе с ним, но как-то лукаво и загадочно посматривая на него – и хитро улыбаясь при этом. – Всё поговорить с тобою хочу, да стесняюсь, робею. Ждала целый месяц, ждала, что ты сам на эту щекотливую тему однажды заведёшь разговор, сам предложишь, протянешь мне руку помощи. А ты, смотрю, не мычишь и не телишься уже столько времени, дружок, – строишь из себя дурачка-простачка, этакого великовозрастного мужичка-недотёпу. Делаешь вид, что вроде как не видишь и не понимаешь ничего, не чувствуешь, главное, что в душе у меня творится; что мучаюсь и нервничаю я, твоя законная супруга, жена-красавица, места не нахожу после свадьбы – оттого что с нетерпением жду главного в своей жизни события.

– Ты о чём это, Лиль? – искренне изумился Мальцев, отрываясь от тарелки. – Что я должен видеть в тебе и что понимать, поясни толком? И отчего это ты, молодая здоровая девка, “супружница моя” и “жена-красавица”, вдруг “нервничаешь” и “мучаешься”? – не понимаю. Чего такого особенного от меня ожидаешь, какого “главного в жизни события”?

– Ожидаю стать полноправной твоей женой, непонятно что ли, – уклончивый ответ последовал, слегка обидчивый и раздражённый. – Семью создать, наконец, полноценную хочу, а не половинчатую, как сейчас, когда ты живёшь со мной будто временно: сегодня здесь сидишь и столуешься, довольный, сытый и безмятежный, а завтра обидишься на любую мелочь, на ерунду, вспылишь и домой к себе убежишь. Закроешься там на все замки от меня – и всё, поминай тебя как звали. Я никаких прав и рычагов влияния на тебя не имею.

– Я чего-то не пойму, Лиль, честное слово, к чему ты клонишь и что имеешь ввиду? – пуще прежнего изумился ошарашенный неожиданным разговором Андрей, отодвигая от себя тарелку и выпрямляясь на стуле, в упор смотря на жену и весь обратясь во внимание. – Почему ты считаешь, глупая, что я могу от тебя убежать однажды, законной своей супруги, которую безумно люблю и страшно горжусь которой? что якобы живу с тобой временно и неполноценно как-то? Что за ересь такая вульгарная и непотребная гнездится в твоей голове?! И откуда она, с чего, кто тебя на неё надоумил?! Я разве ж дал для этого повод?! Говори давай толком и прямо, в чём ты меня упрекаешь-то и чего от меня хочешь? Без этих твоих намёков и загадок дурацких, бабьих, которых я не понимаю и не терплю…

– Если прямо, начистоту говорить – ладно, хорошо, скажу прямо: ты прописывать меня к себе собираешься, полноправной москвичкой делать, как мужики нормальные поступают здесь у вас, в Москве, когда на иногородних женятся? Чтобы всё у нас было поровну после этого, всё по-честному и по справедливости, как у людей… Ведь мы месяц целый уже с тобою прожили под одной крышей, Андрей, месяц питаемся за одним столом, в обнимку спим и трахаемся безостановочно, как обезьяны в джунглях. И я тебе ни разу за это время не отказала, вспомни, на все твои прихоти и капризы иду, готова из кожи вон вывернуться, чтобы тебя ублажить, удовольствие тебе по-максимуму доставить. Ты же мой законный супруг всё-таки: мне, стало быть, и надо крутиться и вертеться быстро и хорошо, а куда деваться-то! Не хочу я, слышишь, чтобы ты “голодный” у меня ходил и на других баб засматривался, не удовлетворённый…

– А ты всё от меня получаешь сполна, что только твоей душе угодно – сладенькое и вкусненькое, и аппетитное, – и ни гу-гу в ответ, ни шага навстречу, ни даже намёка на это. Живёшь со мной как с любовницей, как с потаскушкой прямо, о которых голова не болит, которых ни капли не жалко. Отстрочил их, дурочек тупоголовых, “в хвост и в гриву”, “конец” о штору вытер – и домой, и свободен как ветер. Сыт, пьян и нос в табаке. Хорошо-о-о! – я понимаю… Да-да, Андрей, именно так ты со мной целый месяц уже и живёшь, так по-свински и поступаешь! Не удивляйся и не таращи глаза, не хмыкай носом! Я говорю, что думаю, что внутри накипело… Переехал ко мне от родителей перед свадьбой, по-хозяйски обосновался тут, корни пустил – и успокоился, принялся жить по принципу: всё что есть у меня, без-правной и беззащитной супруги твоей, – это, мол, наше, общее, семейное и святое. Ты этим прекрасно пользуешься каждый божий день и в ус не дуешь: квартирой, к примеру, вот этой в центре Москвы, которую мой папа оплачивает. И тебе удобно и хорошо, и очень даже комфортно. Кто спорит!… А вот то, что на Соколе, – это только твоё и ничьё больше. К своему ты меня и близко не подпускаешь, и на пушечный выстрел что называется. Даже и разговоров о том не ведёшь, намёков никаких не делаешь. Тема эта – табу для тебя, а для меня – тем более, как пьянки и блуд для верующих… Нехорошо это всё, Андрей, неправильно и нечестно, и несправедливо очень. Надоело мне это уже, до чёртиков обрыдло даже – такая твоя лукавая и откровенно-паразитическая позиция…

– Поэтому я и спрашиваю тебя начистоту: ты и дальше меня, мой любимый супруг, собираешься водить за нос как без-правную дурочку? Или как? Мне это важно знать… Ответь, если сможешь – и хочешь. Я подожду. И согласись, что вопрос этот мой семейный – самый что ни наесть законный и справедливый…

2

После этаких Лилькиных страстных и строгих слов на кухне воцарились гробовое молчание и тишина: проголодавшаяся Розовская, выговорившись, склонилась на тарелкой устало, ножом и вилкой аккуратно деля на части дымящуюся на блюдце котлету, которую намеревалась съесть. Но при этом было заметно, что она внутренне напряжена, сидит и косится, ответа ждёт, без которого сегодня от Мальцева не отстанет…

Видя её взволнованное состояние, её злость, Андрей растерялся и замер на стуле, опешивший, при этом тупо смотря на жену и не зная, что ей ответить и чем успокоить, а заодно и себя защитить.

-…Ну подожди, Лиль, не горячись, – наконец произнёс он, собравшись с мыслями. – Давай всё выясним и рассудим спокойно, без нервов. И без взаимных упрёков и оскорблений, главное, без ругани и вранья. Мы когда с тобой расписывались месяц назад, вспомни, – ни о какой прописке не говорили, кажется, не заикались даже. Наоборот, когда ты мне предложение пожениться сделала утром, и я тебе про проблемы с жильём честно всё рассказал, что нам-де жить с тобой будет, элементарно, негде, – ты, смеясь, заверила меня, и я это отлично помню, что это для тебя не проблема. Заверила на голубом глазу, что моя двушка семейная, тесная, якобы тебе не нужна и даром, что твой богатенький папа купит тебе после свадьбы кооператив в Москве, куда мы быстренько и переедем… А теперь ты мне, ничтоже сумняшеся, сообщаешь обратное. Да ещё и с вызовом, претензией некоей и обидой, ещё и меня обвиняешь в чём-то, в какой-то мифической хитрости и коварстве, и в полном равнодушии к тебе и твоей судьбе. В чём дело-то, Лиль, поясни? Почему вдруг такие перемены разительные в твоих словах и делах после загса и росписи, которые мне и удивительны, и непонятны, и неприятны очень?

– Так я и не отказываюсь от тех своих слов, – натужно улыбнулась Розовская, пытаясь смягчить обстановку и развеять чёрные мысли мужа, на которого, взмокшего и распухшего, красного от напряжения, ей было крайне-неприятно смотреть. – Мне мой папа действительно купит кооператив, вопросов нету. И сделает это достаточно быстро и безболезненно. Мы – люди не бедные, как ты уже понял, месяц пожив со мной, и деньги у нас имеются – и не малые. Но только, – запнулась она, точные слова подбирая, -…только для того, чтобы я смогла здесь, в столице, кооперативную квартиру себе купить, я обязана иметь постоянную московскую прописку – понимаешь? Это – непременное условие, Андрей, самое главное и принципиальное в жилищном вопросе. Не москвичей на очередь не становят и квартиры не продают. Можешь это сам сходить и выяснить для справки: в любой жилищной комиссии при горисполкомах тебе это подтвердят и расскажут тамошние инспектора… Поэтому мне и нужна прописка, и как можно скорей, нужна твёрдая под ногами почва. Я не хочу, мне до чёртиков надоело уже тут, в вашей чопорной и высокомерной Москве, быть никем и ничем, висеть в воздухе паутинкой тонкой и перед каждой двуногой гнидой, перед каждой падалью расшаркиваться, кланяться и унижаться. Пойми меня правильно… и посочувствуй. И помоги. Век буду тебе за то благодарна.

-…Так ты что же, значит, – произнёс совсем уже растерявшийся Мальцев первое, что почему-то пришло ему в голову и тут же перешло на язык, -…ты из-за прописки за меня замуж вышла что ли? И из-за прописки со мною живёшь? Да?

– Не говори глупостей, Андрей, милый. Я очень люблю тебя, очень! Сам видишь и чувствуешь каждый день, как я перед тобой расстилаюсь. И дальше расстилаться буду – не сомневайся… Но ты и меня пойми тоже, войди в моё положение. Представь на секунду, как тяжело мне учиться и жить, болтаться тут у вас собачонкой без-хозной, брошенной, не имея собственного угла, твёрдой основы и перспективы на будущее. А перспективу мне даст, Андрюшенька, дорогой, несчастная эта прописка; или маленький такой и ничтожный штамп в паспорте! Но без которого я буду девочкой на побегушках всю жизнь – это же так очевидно! – никогда ничего не добьюсь стоящего, и половины намеченного не достигну.

– У тебя же пока есть прописка, Лиль, в паспорте стоит штамп: я видел. Ты в общаге своей прописана на Ярославке, как и все твои сокурсники, и живёшь в столице на законных основаниях, как студентка. Тут тебя пальцем никто не тронет поэтому, ни один мент не прицепится и не придерётся. С этим штампом в Москве для тебя все двери настежь открыты. Нас даже в загсе месяц назад, вспомни, спокойно зарегистрировали и глазом не моргнули, не спросили: что и почему?

– Эта прописка временная, на срок учёбы: ты прекрасно знаешь об этом, Андрей. Я не могу с ней квартиру себе купить: я ж тебе объясняю! И к институту из-за неё привязана накрепко, как рабыня к гарему. А я не терплю и не желаю быть у кого-то рабой… А вдруг меня из ГИТИСа возьмут и вытурят завтра: за неуспеваемость или ещё за что. Или, к примеру, сама захочу оттуда уйти и чем-нибудь другим заняться, посерьёзней и поумней. Ну и выкинут меня из общаги немедленно и прописки лишат, будущего. И всё – поминай, как звали! Ставь на собственной жизни и планах крест!… И придётся мне после этого в провинциальную Одессу опять возвращаться, с которой я наполовину уже потеряла связь. И с каждым новым днём теряю её всё больше и больше. И к Москве не приросту никак, болтаюсь тут второй год уже как шарик воздушный, брошенный, никому не нужная и не интересная – хуже бомжа прямо!…. Да-да, именно так, именно! – не смейся, Андрей! Ведь даже и у тех бедолаг свой облюбованный угол в каком-нибудь московском подвале имеется, где их никто не посмеет тронуть и где они накрепко приросли.

– Поэтому я и ждала, выходя замуж, была уверена даже, что ты, мой любимый, мой славный, мой ненаглядный муж, единственный и без-подобный, непременно поможешь мне и подставишь плечо, протянешь руку помощи, верности, дружбы. И первое, что совершишь после свадьбы по собственной воле, – это сразу же меня к себе пропишешь, законной москвичкой сделаешь то есть, полноправной столичной жительницей, стоящей вровень с тобой… А ты про это и не думаешь, оказывается: всё молчишь и молчишь уже целый месяц, сопли ходишь жуёшь, жизнью сладкою наслаждаешься и молодой женой, до бед и проблем которой тебе никакого дела нету. Поматросишь меня с годик, я чувствую, всю как леденец обсосёшь – и бросишь потом, когда тебе окончательно надоем и не любой стану, не привлекательной. Новую иногороднюю дуру найдёшь, гораздо меня моложе, которых тут у вас много ходит и которая в тебя драной кошкой вцепится за одно лишь обещание жениться, вся извертится под тобой. С ней тебе будет послаще и повкусней – я понимаю, с новенькой-то. Все вы, москвичи, одинаковые и все так делаете: это у вас в крови. Мне про этот ваш ловкий любовный трюк подружки с первого дня рассказывали, предупреждали…

– Только знай, что не честно это, Андрей, не порядочно с твоей стороны – так над молодой женой издеваться, которая тебя безумно любит и верит, и готова для тебя на всё. Только скажи, дай знак – всё для тебя исполню и даже наизнанку вывернусь, белкою закручусь и запрыгаю, наложницей из гарема! А ты-ы-ы… Да ну тебя к лешему, циника хитромудрого, лицемерного!…

Выговорившись, Розовская приняла страдальческий, предельно-несчастный вид и, как кажется, готова была уже даже расплакаться прямо за ужином, а может и разрыдаться. Мальцеву было жалко её, очень жалко, всю такую больную, несчастную и обиженную. Но успокоить её он не мог: не в его силах и власти это было. Не мог, хотя и хотел, он ей немедленную прописку пообещать, от которой вся её жизнь и судьба зависела…

-…Понимаешь, Лиль, в чём тут дело, – наконец тихо и нерешительно произнёс он, в тарелку свою виновато смотря, не на супругу, и вроде как сам с собой разговаривая. – Если б это касалось только меня одного – тут и вопросов никаких не возникло бы: я бы тебя к себе незамедлительно прописал, хоть завтра же. Не вру. Потому что люблю тебя очень и буду всегда любить; и хочу прожить с тобой до конца дней своих, до гроба. И даже и после смерти не расставаться – так сильно ты мне, дорогая моя, нравишься. Сто раз уж тебе про то говорил – и дальше говорить и доказывать буду… Но я не хозяин квартиры, пойми, не один там живу: я рассказывал. И даже и родители мои не хозяева. Хозяйка у нас бабушка, Алла Константиновна, мать моей матушки, которую ты видела мельком месяц назад, когда в гости к нам приезжала, с родителями и с нею знакомилась, чай сидела пила… Так вот бабушка на Соколе с первого дня проживает: она и получала эту нашу квартиру в послевоенное время на себя, сестру и двух дочерей, мою маму и тётушку Веру, когда район Сокол только-только застраивался. Она – ответственная квартиросъёмщица до сих пор, она одна. За ней – и последнее слово. А мы подселенцы по сути – и родители мои, и я, – которых она по доброте своей до сих пор рядом терпит, не выгоняет на улицу… И захочет ли она ещё и тебя на свою жилплощадь прописывать – большой вопрос. Зная её, изучив, думаю, что не захочет – заупрямится.

– А ты уговори её, Андрюш, – театрально взмолилась Розовская, – объясни всё доходчиво про меня и моё бедственное положение, разжалоби старушку, разубеди. Ты же внук ей, родственная душа: тебя она послушает… Вот и попроси её не вредничать и не мешать нам, молодым, жить привольно и счастливо. А ещё про преклонный возраст напомни; намекни, что ей скоро и умирать, с Богом на небе встречаться. Зачем лишний раз грешить и напоследок подличать-то!

– Ну ты скажешь тоже, Лиль: “грешить”, “подличать”, “умирать”! – осадил языкатую супругу Мальцев. – Лишнего-то не наговаривай на мою родню, не надо. Пусть себе живёт бабуля – тебе-то чего?!…

Потом он посидел какое-то время тихо, подумал, затылок свой почесал, повздыхал тяжело и протяжно, и обречённо как-то.

-…Ладно, попробую, поговорю. Завтра же. А там будь что будет, – наконец он притаившейся Лильке ответил, обескураженный, сбитый с толку, чумной, при этом морщась как от зубной боли. – А теперь давай ужинать, наконец, и потом пойдём спать. Мне завтра целый день в институте ещё горбатиться – отдохнуть, отлежаться надо…

3

На другой день после работы он сразу же поехал в родной дом на Сокол, в котором не был месяц уже после ссоры с родителями и бабушкой, и страшно соскучился. Своим внезапным приездом он несказанно обрадовал всех, всполошил, взбодрил, прослезиться даже заставил – но лишь на короткий миг, пока молча сидел на кухне и ужинал, последние новости слушал; или когда потом про себя сквозь зубы за чаем рассказывал, и только самые пустяки.

Но когда он, наевшийся и напившийся, взбодрился и осмелел, и только лишь заикнулся про истинную цель визита – про слёзную просьбу супруги к себе её прописать, временно как бы, на очень короткий период, до покупки собственного жилья, – домочадцы как ошпаренные повскакали с мест, побагровели, взревели, взорвались как по команде. И дружно набросились на него опять всем скопом, как и месяц назад обзывая блудного сына и внука всякими нехорошими словами и кличками, среди которых “дятел”, “идиот” и “кретин” были самыми мягкими и безобидными.

Особенно сильно и на этот раз кричала и бесилась бабушка, Алла Константиновна, прожившая долгую, трудную, голодную и холодную жизнь, в прямом смысле этого слова, и многое в жизни той горя и слёз повидавшая. Жалевшая любимого внука очень, которого она вырастила и воспитала фактически, пока дочка с зятем работали от звонка до звонка, с первых дней и шагов от беды и напастей со всей силой и страстью оберегала, от шпаны уличной. И потому-то, почуявши большую опасность ему и семье, не стеснявшаяся в выражениях на правах старшей и многоопытной.

– Я так и знала, что этим всё дело кончится – банальной пропиской, после которой её отсюда и палкой не выгонишь, наглючую Лильку твою, хищницу провинциальную, первостатейную! – голосила бабушка на всю кухню отчаянно, зло и не по-стариковски грозно и страшно, покрываясь багровыми пятнами на лице и шее от подскочившего вмиг давления. – С еврейкой под одной крышей жить, старость и смерть встречать – да такого “счастья” и лютому врагу не пожелаешь! Потому что, прописавшись, она уже будет в этой квартире хозяйкой – не мы: это же и дураку ясно. И такую нам тут жизнь устроит – не приведи Господи! Волком взвоем! Она нас всех со свету сживёт через месяц, другой, когда тут освоится и корни пустит, с потрохами проглотит и не подавится, сучка драная и похотливая! Да я её, эту двуличную гадину, жидовку одесскую, хитрожопую, и мёртвая не пропишу, запомни это, Андрей, не дам ей здесь покомандовать и покуражиться! С того света вас всех прокляну, если вы это после меня сделать посмеете! А пока живая ещё и хозяйка – чёрта лысого она от меня получит, тварь, кукиш с маслом, дулю!…

– Во-о-о-т сволота пронырливая! без-совестная и без-принципная! Прямо бестия настоящая! Пиранья о двух ногах! Чудовище в человечьем обличии! Ведьма! – всё больше и больше распалялась бабушка, Алла Константиновна, утеряв контроль над собой. – Как всё-таки ловко и лихо они, все эти еврейки сисястые и толстозадые, умеют молодых русских парней у нас тут, в Москве, дурачить и охмурять! В два счёта, что называется! Раз, два – и готово дело: малый уже ручной и на всё согласный! Хоть на плаху из-за неё, потаскухи, идти, хоть без квартиры остаться и без родственников! – ему, одурманенному, уже всё равно! всё по барабану! Он – очарованный! Он – в угаре! Он уже не головой, а “головкой” думает! Дурилка картонная! Что ты хочешь потом, что вздумается и в голову тебе взбредёт – то с ним, ротозеем, и делай, пожалуйста: он, чудик слюнявый, и ухом не поведёт, не рыпнется и не отмахнётся. Ужас, ужас, что происходит на Белом свете!…

– Они и делают, суки, и изгаляются над нами, добросердечными, да ещё как! – с радостью превеликой и наслаждением! Приваживают доверчивых москвичей при помощи любовной магии, в рабов превращают, в половые тряпки, в дебилов. А потом пьют из русских мужиков кровь нещадно и ежедневно, обирают до нитки и до трусов, без квартир, дач и машин оставляют, без денежных средств и работы – этакими полуживыми бомжами-оборванцами. И выбрасывают потом на свалку за ненадобностью… Молодцы эти евреи и еврейки, молодцы! Дети Дьявола – одно слово! – воистину проклятая нация, Богом за что-то наказанная и обиженная!… Вот они и мстят теперь нам, белой расе, житья не дают спокойного…

– Н-у-у уж нет! дудки! Дураков пусть в зеркале ищет эта твоя одесситка бедовая и блудливая! А со мной такие вещи у неё не пройдут: пусть даже и не надеется, стерва! Не хватало мне перед смертью по милициям и судам мотаться, пороги там оббивать, деньги бешенные платить адвокатам и судьям, плакаться и унижаться из-за собственного угла, по простоте и дурости нашей, не дай Бог, потерянного! Это когда она, похотливая и драная сучка твоя, всех нас отсюда на улицу без зазрения совести захочет выкинуть! Заставит в Медведково переехать, или ещё куда, а эту квартиру ради неё разменять. Чтобы нас, коренных москвичей, запихнуть в дешёвую коммуналку!… А она захочет, всенепременно захочет! – и к гадалке не надо ходить: у неё же это на морде её хитрющей написано! Привезёт сюда из Одессы весь свой кагал в виде многочисленных родственников, когда ребёнка, к примеру, родит и получит все карты на руки, все права! – и что тогда делать прикажешь с ними со всеми, внучок, куда деваться?! Да с ними потом ни один суд не справится и ни один прокурор! – поверь бабке! Им тогда уже и ты сам-то даром не нужен будешь, простодыра и ротозей, лопух великовозрастный, мямля, – не говоря про нас, грешных. Она себе, прописавшись, кого получше тогда найдёт: познатнее и побогаче нас, и из своей непременно среды, из иудейской. Знаю я этих евреев, понагляделась на них за целую жизнь, понахлебалась горюшка. Им только палец свой в рот положи – так они тебе всю руку оттяпают по самые пятки, и не подавятся. Одно слово – хищники!…

– Я эту квартиру своим горбом заработала, когда на оборонном заводе ишачила всю войну, ковала вместе со всеми победу, а потом ещё и восстанавливала разрушенную страну, спала по три часа в сутки годами целыми, жила впроголодь; как радовалась, помнится, когда получила её от нашего государства, берегла её как могла, обставляла и ремонтировала, чтобы вам передать по наследству, – закончила бабушка свой монолог. – А теперь значит ей, этой задрыге одесской, хапучей, должна её за так отдавать, за её плутовские глазки!? Да не бывать этому никогда! Через мой труп только! Запомните это все – я своё последнее слово сказала, и больше повторять не стану, здоровье на эту тварь тратить…

Странное дело – но даже и неизменно спокойный и рассудительный отец выразил на сей раз решительное несогласие, когда они с сыном на балкон покурить вдвоём вышли, чего уже месяц не делали, не курили и не беседовали по душам.

– А если она и вправду квартирку нашу захочет прибрать к рукам, сынок, прописавшись сюда? Что тогда? – резонно высказал он возникшее у него сомнение. – Прописать-то человека легко, Андрюш, сам понимаешь. Написал заявление, в паспортный стол отнёс – и там бабы быстро пропишут. За этим дело не станет. Выписать потом будет сложно: она уже станет хозяйкой, членом нашей дружной семьи. Как её потом выпишешь-то, подумай, без её согласия?… Люди вон годами по судам бегают, из-за жилплощади судятся и ругаются, врагами становятся на всю жизнь лютыми и непримиримыми. До смертоубийства дело доходит, тюрьмы и сумы! Вон какие страсти кипят, подумай. А где гарантия, что эта Лиля твоя разлюбезная не такая, что честная и порядочная, как говорит, как тебе по ночам нашёптывает? Ты лично можешь за неё поручиться, лишь месяц с нею всего прожив, даже и родителей её ещё не увидев?… Стелют-то они все хорошо, все мягко, Андрюш. Да только вот спать потом жёстко бывает. Вообще тогда, если что дурное случится, нам не захочется спать. И не захочется, и не получится – негде будет.

– Да на хрена ей наша старая двушка сдалась, отец, скажи, если она себе кооператив быстро купит? – попробовал было Андрей защитить жену и заодно родителей успокоить. – Купит, переедет туда, там пропишется – и забудет про нас про всех. Денег у них, как я понимаю, много. Чего им с нас, нищих, брать-то?

– Хорошо, если так, как ты говоришь, хорошо, – согласно закивал головою старший Мальцев, но тут же и опроверг сам себя, внёс в душу сына сумятицу. – Ну а если вдруг не захочет выписываться после покупки кооператива, если худшее предположить? а захочет если здесь с нами продолжать жить под одной крышей? Мы её силой отсюда выгнать уже не сможем: это абсолютно точно. Тем более, когда она забеременеет и ребёночка родит, допустим, молодой мамой станет, на страже которой будет Закон. Ты об этом подумал, сынок, такой вариант рассматривал? Родит – и сразу же начнёт права качать, норов и спесь показывать: будет хозяйкою тут и там, иметь в Москве аж две квартиры. Поди плохо, да! Ну, согласись, Андрей, сделай милость! Согласись, что от лишнего добра ещё никто и никогда не отказывался: таких дураков нет. Тем паче, никто не отказывался от двух-комнатной квартиры в центре столицы… А мы с мамой и бабушкой твоей останемся на бобах – вообще тогда останемся без квартиры. После того, я имею в виду, как она нас отсюда выживать примется. Зачем мы ей сдались, чужие старые люди, подумай?… И куда нам тогда прикажешь деваться? где старость свою встречать, коротать? В коммуналке, да? Прописавшись, она, Лилька твоя, уже станет командовать здесь, верховодить, порядки свои устанавливать – не мы. И как она с нами, да и с тобой поступит? – повторю ещё раз, – один только Бог знает…

– И заодно ещё вот про что хорошенько подумай, – глубоко затягиваясь сигаретой, резонно добавил отец. – Кооперативы у нас на окраине строят, как правило, в спальных районах возле МКАД, куда люди не очень-то охотно и едут. И все дома там, плюс к этому, – панельные и дешёвые, в которых шумно и холодно зимой, а летом – душно и жарко. А наша квартира – сталинская, кирпичная, выстроенная на совесть; “распашонка” к тому же, где стены в метр толщиной, звукоизоляция идеальная то есть, экологическая чистота, потолки высокие с лепниной; две комнаты 18 и 20 метров, кухня 12-метровая, четвёртый элитный этаж с балконом, все окна во двор выходят. И район престижный у нас, почти что центр. Места изумительные, парк под боком, метро рядом… Знаешь, сколько такая квартира стоит, если, к примеру, её продать?! Несколько кооперативов купить можно где-нибудь на окраине… Да за такие жилища в Москве люди насмерть бьются, сынок, всеми правдами и неправдами в них хотят поселиться. Я вон когда скажу кому на работе, что на Песчанке живу, да в сталинках знаменитых – у-у-ух! как мне все наши мужики и бабы завидуют с окраинных-то районов: из Новогиреева и Гольянова, с Профсоюзной той же. Буржуем считают меня, знатью!… А ты говоришь, сынок, зачем ей наша старая двушка нужна. Не горячись и не торопись с выводами-то, дорогой ты наш человек, по молодости и неопытности не нарвись на проблемы и беды…

Доводы батюшки были весомыми: Андрею нечем было ему возразить. Поэтому последние десять минут они простояли на балконе молча, думая каждый о своём и попутно любуясь двором и его убранством, который обоим страшно нравился.

-…Так что лучше послушай бабушку, сын, не пори горячку, не руби сплеча, – подытожил отец разговор, возвращаясь с Андреем в квартиру. – Повремени пока с пропискою-то, повремени; поживи с нею, Лилькой своей, так хотя бы годок, не совершая резких и судьбоносных шагов, после которых возврата назад уж не будет. Год всего и понадобится, от силы – два, чтобы получше её узнать и не попасть впросак, на большие неприятности не нарваться… Тем более, что и проблем с жильём у неё пока никаких нету, согласись: живёт в нашем городе королевой, как дай Бог каждому жить, о чём многие москвичи мечтают. Чего ей истерику-то закатывать через месяц всего, нервы тебе и нам начинать трепать, чего-то от нас и тебя требовать?! Ишь какая нетерпеливая она у тебя попалась: всё ей сразу же подавай, козе норовистой, все столичные блага и прелести, которых мы, коренные жители, всю жизнь добиваемся – и всё никак не добьёмся…

4

После балконного разговора с отцом Мальцев собрался и уехал к жене – не солоно хлебавши, что называется. В глубине души он, расстроенным и убитым возвращавшийся на проспект Мира, понимал правоту родственников, отца и бабушки прежде всего, где-то даже и соглашался с ними, что опасность безусловно была на неприятность, на проблемы нарваться, с которыми регулярно сталкивались сердобольные москвичи, прописывая к себе иногородних… Но вот только как ему было преподнести это всё своей Лильке, под каким соусом, которая его весь вечер жадно ждала, для которой прописка была вопросом жизни и смерти… Надо было думать, быстрее соображать, как себя половчее от ненужных семейных разборок и склок избавить; чтобы ими не портить ночь и не лишаться обворожительных женских ласк, затяжных поцелуев на полчаса, страстей и прелестей запредельных, истошных воплей, которые ей сопутствовали. «Чтобы и пряник съесть, и на кол не сесть» – как в таких щекотливых случаях говорят в народе.

Поэтому-то, переступив порог шикарной Лилькиной квартиры, он ничего не стал говорить выбежавшей ему навстречу жене, что у него час назад дома творилось, какой громоподобный скандал с домочадцами. И сколько дерьма, тем паче, было на её голову вылито.

– Давай повременим с пропиской, Лиль, – лишь сказал ей устало, проходя сразу же в спальню и намереваясь раздеться и на кровать лечь, чтобы там отойти поскорей от сегодняшней нервотрёпки. – И давай не будем устраивать шумных семейных сцен, игр и гонок на выживание, на прочность себя проверять, кто первый из нас сломается от ругани и поношений. А лучше давай заживём опять тихо и празднично, как до этого жили. Медовый месяц ведь только-только закончился, вспомни, в котором нам было так хорошо вдвоём, тепло и сладко словно в утробе матери. Пускай и дальше так же сладко и вкусно будет: зачем эту сладость и прелесть добровольно ломать? Пока ведь тебе есть где жить, согласись, обстоятельства тебя не припёрли к стенке. И слава Богу, как говориться. Всё у тебя путём, и всё что надо для счастья – имеется… Поживём с тобою годик, другой, родители к нам привыкнут – и успокоятся, когда решат, что у нас всё нормально… И, глядишь, обстоятельства тогда и поменяются кардинальным образом и в лучшую сторону. Они подобреют, перестанут трястись и бояться за свою жилплощадь, когда поймут, что всё у нас с тобой хорошо, что мы любим и подходим друг другу, – и пропишут тебя к себе, непременно пропишут. Я сам их о том тогда попрошу, жёсткое условие им поставлю. Обещаю тебе! Клянусь!… А сейчас давай спать побыстрее ляжем: я сегодня устал как собака! голова весь вечер трещит от шума и проблем свалившихся. Ну их…

Но Розовская словно бы и не расслышала последнего предложения мужа: ей дела не было до его больной головы. Внимательно выслушав всё, что сказал ей Андрей, она мгновенно изменилась в лице: сделалась серой, чужой и холодной, к любви и ласкам не предназначенной.

– То есть родители, как я из твоих слов поняла, меня к себе прописывать не собираются. Категорически, – с расстановкой выдавила она грозно, принимая самую зловещую позу и выражение на лице, глаза по-японски щуря.

– Да там не родители даже больше против, а бабушка, – стал оправдываться Мальцев. – Она ведь старенькая у меня: в декабре ей 78 лет исполнится. Вот и мечтает бабуля умереть тихо и на собственной койке, без нервотрёпки, ругани и дележа квартиры, без всех тех ужасов, понимай, что ей каждый день мерещатся и которых она больше всего страшится… А тут новый человек появился в семье, которого она не знает совсем: раз всего и видела. Вот она и бесится, и истерит от страха. Её понять тоже можно, понять и посочувствовать ей… И, знаешь, если сказать по правде, по справедливости, – мне её, бедную, жалко. Честное слово! Не хочу я взваливать на неё в таком возрасте собственные проблемы. Пойми меня правильно, Лиль, не хочу!

-…Значит, бабушку старенькую пожалел, – с ядовитой ухмылкой ответила на это Розовская, на мужа как на врага посматривая. – Молоде-е-ец! Ты хороший внук, Андрей, через чур заботливый и правильный! Бабуля может гордиться, что ты у неё такой, что так любишь её и так заботишься; перед соседями может тобою хвастаться, ставить тебя в пример. Правда-правда!… Ну а жену молодую значит тебе не жалко, что она нервничает, места себе не находит; что в Москве никому не нужна, не привязана ни к какому месту, что болтается тут как дерьмо в проруби – и сильно переживает, второй год комплексует из-за этого печального и прискорбного факта! А тебе на это плевать с колокольни!… А чего ты тогда раздеваешься-то, не поняла, и по-хозяйски в постельку мою ложишься, если тебе на меня насрать, если бабка тебе дороже?… Любви дармовой захотелось, да, поцелуев и ласки женской, страсти, тепла на ночь, сексу?! Одному-то спать плохо, поди? – и холодно, и “голодно”, и без-приютно? – я понимаю. Как понимаю и то, что хорошо ты устроился, парень, как я погляжу! Прямо как клещ-паразит настоящий, или тот же альфонс! Хочешь “клубничкою” сладенькой каждый Божий день до отвала питаться – и ничего за неё не платить: на дармовщинку жить у меня под юбкой, этакой порточной гнидой или тем же клопом, надоедливым и вонючим… Ну, нет уж, мой дорогой, хватит: не на ту напал. Иди вон в большую комнату и спи там теперь один на диване. И онанируй всю ночь на здоровье, как ты это до меня делал; лежи и дрочи до утра как желторотый пацан, удовлетворяй сам себя – и кайфуй от этого. И дёшево, и сердито, как говорится. Или же свою бабку трахать езжай на Сокол. А я лучше в это время посплю: целее буду… А утром вставай и завтрак сам себе готовь у плиты, и жри потом в одиночестве эту свою стряпнину, посуду после себя мой, стол убирай. А ты как думал?!… Я же больше своих прямых супружеских обязанностей исполнять не стану, так и знай, дорогой, если ты свои исполнять не хочешь. Если старую, выжившую из ума бабку легко на меня меняешь, и мне же и говоришь о том, вроде как даже с упрёком: какая я, дескать, плохая жена, жить вам спокойно и тихо мешаю своими просьбами и проблемами… Во-о-о дают, а! Родственнички плутоватые, хитрожопые! Ловкачи-москвичи! Ничего-ничего, подождите, я приучу вас к порядку всех, как ссать и за кусты держаться, – я заставлю себя уважать!… Ну-у-у, чего вылупился как сыч?! Ты слышал, что я сказала?! Давай поднимайся с кровати и проваливай отсюда в большую комнату, на диване там теперь спи. Видеть не могу твою хитрую рожу!…

Поняв, что жена не шутит, перетрусивший Мальцев поднялся и ушёл в гостиную – на диване спать… Но всю ночь не сомкнул глаз, огнём горя изнутри и чувствуя, что произошло что-то страшное между ними – трагическое, роковое и непоправимое, – после чего возврата назад не будет уже, ни при каком условии и старании с его стороны. Кончились, увы, и их первый медовый месяц, и тихая спокойная жизнь, достаточно банально и пошло кончились. Как и на светлое совместное будущее надежда, на крепкую молодую семью… А вместе с этим – и целое море счастья куда-то вдруг испарилось, будто бы глубоко в землю ушло после внезапного скандала-землетрясения, которого, счастья, также невозможно будет вернуть никакими силами. Зови его, не зови!…

5

А их семейный корабль после того злополучного разговора и вправду заколыхался, задёргался, затрещал как при девятибалльном шторме. Пока вдребезги ни разбился весной о “подводные рифы”, что у молодожёнов несовместимостью называются, и ни рассыпался окончательно на радость всем.

Жизнь у них с той поры, если морскую терминологию дальше продолжить, пошла как бы волнами – вверх и вниз. Это когда гребень очередной волны: относительное спокойствие и миролюбие в их отношения, напоминавшие первый совместно-прожитый месяц со стороны, –  сменялся глубоким падением в пропасть, погруженьем в бездну, в пучину морскую, когда у них начиналась страшная ругань из-за прописки – и взаимная неприязнь. И тогда они ссорились в пух и прах, по разным комнатам разбегались, разным кроватям. А ближе к Новому году – и вовсе по разным квартирам: рассерженная Розовская взяла за правило Мальцева к родителям выгонять. А самой отдыхать от него – жить одной, либо с друзьями.

Вот и Новый 1985 год они, разругавшиеся до громкого, встречали розно: Андрей на Соколе у родителей, Лилька – на проспекте Мира с сокурсниками по ГИТИСу, которых дополнили и выпускники. Оттянулась на праздники так без опостылевшего супруга, такой умопомрачительный “забег в ширину” устроила, зараза этакая, что и чертям тошно было. По слухам, напилась в стельку пьяная и потом по очереди переспала со всеми, кто у неё был в гостях и на неё захотел забраться, сладости её вкусить. Вела себя пошло, развязно и отвратительно до неприличия, с неким вызовом даже, бравадой, пытаясь этим будто бы Мальцеву насолить.

А после праздника, очухавшись и проголодавшись, позвонила мужу, поздравила с Новым годом и попросила вернуться назад виноватым голосом. Уверяла, убитая, что ей одной очень плохо и грустно, что холодильник у неё пустой; просила, чтобы Андрей не гневался и побыстрей приезжал к “своей милой девочке”, не мучил и не томил её, а лучше приласкал и утешил.

И ошалевший от счастья супруг, собравшийся за одну минуту, всё бросил в отчем дому – родителей, бабушку, гордость – и, сломя голову, помчался к жене, которую безумно любил и без которой мучился и тосковал безмерно, ревностью исходил. Она ведь такая сладкая с ним была, под настроение-то – взрывная, податливая и аппетитная! – так тонко чувствовала его, истошно кричала в объятьях, по-звериному дёргалась и извивалась, царапала спину, истекала соком во время оргазмов, которого было так много на удивление, как у берёзки весной, что хоть впору в банку его собирай и консервируй на зиму как нектар целебный… Разве ж такое забудешь когда, разве из памяти выкинешь их умопомрачительные сексуальные оргии! Оральный или анальный секс, секс в ванной, прихожей или на кухне, стоя, сидя или же на боку, – ей было всё нипочём и всё хорошо, всё в радость. Такая это была неуёмная и безотказная в любви женщина. Именно женщина – не лесбиянка, не синий чулок, не монашка вонючая и сухая! – любившая эрос и мужиков до безумия, до неприличия даже. Над кроватью которой вполне был бы уместен лозунг: «Свободу крылатому ЭРОСУ!»… Заражённый её женскими чарами и телесами Мальцев уже не мог без них жить, нормально дышать и работать, есть спокойно и спать, общаться с родственниками и друзьями. Он сделался “наркоманом” и “пьяницей” одновременно, безвольным РАБОМ ЛЮБВИ, послушным орудием в руках своей похотливой разбойницы-Лильки.

Вернувшийся после недельного отсутствия на проспект Мира, он очумело кидался в её объятия, с трудом успевая раздеться, одеяние с неё и с себя снять. И они барахтались на кровати до одури и изнеможения, до синяков и ссадин, и кровавых засосов повсюду, навёрстывая упущенное, давая крику, визгу и грохоту на весь дом, поражая этим эротическим буйством соседей, не слышавших подобного никогда и не менее их самих чумевших и возбуждавшихся. После чего они жили спокойно и тихо несколько дней, купаясь в любви и ласках…

Но потом, когда притуплялась и гасла любовь, и наступали серые будни, рутина, встрепенувшаяся и будто ужаленная Розовская, одержимая маниакальной идеей немедленно москвичкой стать, грустнела и супилась, цвет на лице теряла – и напоминала Мальцеву про прописку, которая ей была нужна позарез, которой она прямо-таки бредила.

И у них опять начинался громкий скандал, кончавшийся разлукою и разъездом. Рассерженная, своенравная Лилька, не добивавшаяся своего, выгоняла “альфонса”-Андрея к родителям в качестве наказания, отлучая его от тела и от любви… Но через какое-то время, опомнившись и остыв, оголодав во всем смыслах, возвращала его назад. И у них всё начиналось сначала – какая-то совершенно дикая и безумная, если со стороны смотреть, трагикомическая семейная карусель, которой конца и края не было видно.

С уверенностью можно предположить, что норовистая и неуправляемая супруга, не терпевшая отказов и возражений, или когда что-то было не по её, совсем по-иному бы себя с Андреем вела, куда свирепее и решительнее, и эффективнее, что существенно, будь у неё на руках главный козырь – ребёнок. Им бы она как щитом прикрывалась, и как бревном прошибала стены. Или хотя бы только беременность будь, которая б тоже ей сильно на пользу пошла, поспособствовала своего добиться.

Но забеременеть от Мальцева она почему-то никак не могла, хотя и совокуплялись они первое время почти что безостановочно. Уж слишком разные они были, видать, – во всём; по-разному смотрели на мир и на вещи. Вот Господь-Вседержитель им детишек и не давал – на кой ляд, действительно? – которых бы им потом всё равно пришлось по углам со скандалом растаскивать, делить; вместо того, чтобы холить, любить и беречь, совместно растить и воспитывать…

6

Волнообразная скандальная совместная жизнь и Андреева туда-сюда беготня с вещами продолжались у них до середины марта 1985 года, чуть больше четырёх месяцев по времени. И когда и чем те их раздоры закончились бы? – Бог весть. И закончились бы вообще чем-то реальным и путным? Несдержанная Розовская, ужасно истеричная, как быстро выяснилось, амбициозная, жестокая, нахрапистая и своевольная, хотя и бесилась от мужниной несговорчивости, неготовности её прописать, и периодически выгоняла Мальцева вон из дому, видеть его весной уже не могла и давно разочаровалась в нём как в мужчине и личности, если вообще когда очаровывалась, – но, тем не менее, насовсем не хотела его отпускать. Для неё это было бы “себе дороже”. Главную-то свою цель, которой являлась прописка, она ведь так и не достигла ещё – забуксовала в начале пути, упершись в твердолобых родственников. Поэтому глупо было бы выходить из игры и добровольно концы обрубать, идти на попятную, не получив приза. Это, помимо прочего, с её стороны ещё и недальновидно было бы: столичного мужа окончательно от себя прогонять, без замены, от которого, если по-честному, ей в плане будущих перспектив было мало проку?

Но… московские прописки – они ведь на дороге не валяются, как известно. А она предельно-расчётливая была девушка, целеустремлённая и волевая; была по натуре бойцом – не мямлей и не нытиком. И сдаваться кому-то без боя, предварительно что-то задумав и загадав, уступать или отступать, терять выгоду ей было и не по нутру, и не по сердцу. Тем более – великовозрастному телёнку-Мальцеву, который быстро сделался у неё ручным, которым она как комнатной собачонкой командовала.

Ведь неизвестно было, действительно, появится ли ещё такой слюнявый москвич на её тернистом столичном пути, который захочет взять её в жёны однажды и одарить жилплощадью. И уж «лучше иметь синицу в руках, чем журавля в небе»; хоть крохотную иметь надежду, чем совсем никакую. Эти немудрёные правила человеческого общежития и преуспеяния – держать на поводке жертву и до последнего пить её кровь – она с молодых лет усвоила, а может и родилась с ними… Поэтому-то и стояла насмерть в борьбе, думая лишь о выигрыше, лишь о победе…

7

Однако мужа она всё ж таки выпустила из своих цепких лап – не удержала, красотка. Мальцеву тогда здорово повезло – помог его величество Случай. Или Сам Господь Бог подумал-подумал, сжалился над супругом-простофилей – и решительно вмешался в бракоразводный процесс, стеною вставший на его, раба Божьего Андрея, защиту.

Случилось всё это так: опишем поподробнее это чудесное высвобождение ввиду его исключительной важности в нашем сюжете. Итак, в середине марта, после очередного громкого скандала в семье и поспешного бегства-ухода к родителям, Андрей, у которого на проспекте Мира остались вещи – тёплые брюки, пальто и свитер, – решил отпроситься с работы пораньше и заехать за ними к жене. Он рассчитывал и надеялся, был даже уверен в том, что она в это время была обязана находиться на занятиях в институте, и он с ней никак не встретится, не пересечётся… Но когда он приехал к Розовской, открыл ключом дверь и тихо зашёл в прихожую, – то увидел на вешалке её песцовую шубу, а рядом – дорогую мужскую дублёнку, показавшуюся подозрительной. Не менее подозрительными показались и мужские зимние сапоги, валявшиеся на полу рядом с Лилькиными. И тоже дорогие, импортные, кожаные, на сплошной каучуковой подошве и с натуральным мехом внутри, только-только входившие тогда в моду.

Из спальни в этот момент доносились скрипы кровати и стоны, обескуражившие его, неприятно его поразившие, заставившие больно заныть и затрепыхаться сердце в предчувствие большой беды. И когда он осторожно, на цыпочках зашёл туда, – то увидел ужасающую картину. На их широкой кровати животом вверх лежал какой-то бородатый и лохматый голый мужик сорокалетнего возраста; а сверху на нём сидела голая Лилька в известной позе наездницы и как змея извивалась, подпрыгивала на партнёре вверх и вниз, поочерёдно груди свои набухшие ему в рот похотливо засовывая, которые тот страстно сосал. Было заметно, что она перевозбуждена, что ещё немного, секунду-другую – и наступит разрядка процесса: она на мужике кончит. Послышится её пронзительный истошный крик на весь дом, Мальцеву так хорошо знакомый, когда она разразится бурным громоподобным оргазмом, задёргается, затрепыхается как рыба в сети и обессиленная упадёт на грудь своего волосатого обольстителя. После чего вцепится губами и зубами в него жадно и хищно, как матёрая волчица в ягнёнка, и будет долго-долго губы его сосать – до боли, крови и посинения…

Нет, видеть и слышать такое со стороны Мальцеву было невыносимо! Ждать, когда она, его развратная, но безумно-любимая Лилька, слюней любовника насосавшаяся, ещё и минет ухажёру примется делать – на десерт, – что делала после полового акта всегда, что было у неё традицией…

И тогда он, взорвавшийся ненавистью изнутри, красный, раздувшийся как помидор и ужасно свирепый от ревности и от злости, не имея сил лицезреть творившееся на его глазах непотребство, грозно вышел на середину спальни и подчёркнуто громко спросил:

– Эй, голубки, я вам не сильно мешаю трахаться-то?!

Услышав голос супруга сбоку, Розовская вздрогнула, выпрямилась и замерла, как вкопанная “остановилась на половине дороги”, болезненно морщась и постанывая при этом, набухшие губки свои с досады покусывая. Но с совратителя не соскочила испуганно и виновато – вот что в ней тогда поразило больше всего, – не поспешила одеться и перед мужем на колени броситься.

Мало того, она лишь вздохнула тяжело и протяжно, с заметным неудовольствием даже, скривилась в ухмылке брезгливой и неприятной, и потом обернулась на Мальцева с раздражением и сказала зло, смотря ему прямо в глаза:

– Такой кайф обломал, козёл. Не мог зайти минутой позже, чтобы я кончила…

– Ты что, Андрюш, следить за мной вздумал что ли, уличать в неверности, да? – тряхнув головой устало, добавила она презрительно, с вызовом через пару-тройку секунд, отворачиваясь от него и убирая за спину волосы, при этом груди свои аппетитные, острые, багровые от чужих губ и рук далеко вперёд выставляя, ухажёру и мужу словно бы напоказ. – Зря. Не хочешь со мною нормально жить, как все люди живут, – не надо. Живи тогда с родителями и бабушкой. А я найду себе милых на стороне: мне на голодном пайке сидеть неохота, не люблю я этого…

От подобных Лилькиных слов, циничных, подлых и пошлых, как ни крути, дерзких и вызывающе-наглых, как и от неё самой, всё ещё продолжавшей тогда спокойно сидеть на любовнике при вошедшем в спальню супруге и даже пытавшейся вроде как кончить успеть, завершить начатый половой акт разрядкой, Мальцеву стало не по себе. В душе его всё ощетинилось и вскипело ненавистью к потаскухе-жёнушке, развратной шлюхе одесской.

– Сука ты, Лилька, похотливая грязная сука! Бл…дь расчётливая и продажная! – правильно про тебя говорят! Да только я, дурачок, не верил и никого не слушал! – хрипло произнёс он надтреснутым от волнения голосом, весь чёрный от горя, обиды и унижения, мрачный, суровый, больной. – Забудь теперь про меня, тварь, забудь навсегда. Мы с тобой с этого минуты – люди далёкие и чужие!

После этого он развернулся грозно и решительным и широким шагом пошёл от любимой супруги прочь, не видя ничего вокруг мутными от тоски и обиды глазами, в прихожей зло бросив ключи от её квартиры на тумбочку и грязно выругавшись вдогонку. Захлопнув входную дверь за собой и быстро спустившись по лестнице вниз, выскочив из подъезда на улицу как угорелый, он, воздуха полную грудь набрав и заторопившись к метро, твёрдо уже решил для себя навсегда расстаться с Розовской. Как бы это горько и тяжело ему ни было – даже и чисто физиологически от неё отвыкать, от её сочного и дурманяще-вкусного тела…

8

Неделю после того инцидента Мальцев жил у себя, стараясь не вспоминать про жену, не бередить её сладким, но и, одновременно, грязным и пошлым образом душу. И от неё самой тоже не было ни слуху, ни духу, – будто она умерла или назад в Одессу с горя вернулась… Обрадованные родители и бабушка Андрея, собравшись однажды на кухне и ситуацию тайно между собой обсудив, даже подумали сдуру, что она решила от сына и внука отстать после всего случившегося. Решили, что совесть её, вертихвостку, заела-замучила – и перекрестились дружно…

Но радовались и крестились они рановато, как выяснилось: затаившаяся Розовская не планировала законного мужа так легко от себя отпускать, ничего не получив от него в качестве компенсации за моральный и материальный урон, не окупив издержки, – не того она была характера и воспитания дама.

Ровно через семь календарных дней, во вторник, она сама позвонила Андрею. Но не домой, а в КБ. И, приветливо поздоровавшись и поинтересовавшись, есть ли у него время на разговор, не отвлекает ли она его от работы инженерно-конструкторской, крайне-полезной и важной, спросила кокетливо и жеманно:

– Андрюш, а ты что, не собираешься больше со мною жить? ты меня бросил, да?

– Да, именно так, – холодно и решительно ответил Мальцев в трубку, чувствуя по всему телу озноб от какой-то всеохватной ненависти и неприязни к супруге, замешанной на брезгливости и гадливости, и, одновременно… любви. – После всего того, что я видел на прошлой неделе, тебе глупо было бы ждать и надеяться на что-то, на какие-то нежные чувства с моей стороны, возврат в семью.

– Но я ведь законная твоя жена, Андрей, и развода тебе не давала, кажется. И в ближайшее время не дам, не жди… Так что ты просто обязан ко мне вернуться и продолжать со мной дальше жить. Думать обо мне и заботиться, во всём поддерживать и помогать, свой супружеский долг исполнять, наконец, – ты же муж мой, повторяю тебе, законный официальный муж. У меня и документы на руках имеются… И ты не можешь, не имеешь права бросить меня на произвол судьбы, недобрым людям на растерзание. Так такие вещи не делаются, дорогой, – сам, поди, понимаешь. Как понимаешь и то, надеюсь, что порядочные мужья так себя не ведут, так пошло и грубо с любимыми жёнами не поступают.

– А жёны порядочные так поступают? водят к себе кобелей при живом и здоровом муже? – не выдержал и взорвался Мальцев, забыв, что он на работе, и рядом сотрудники его отдела замерли и насторожились как по команде, и весь их разговор сидели и слушали, чтобы потом по миру его разнести. – Чего ты звонишь-то ко мне?! Да на работу ещё! Любовник сбежал, и тебя спать не с кем, оголодала, да?! Другого бычка-рогомёта найди: их в Москве много шляется – только свистни!

Он было хотел и ещё что-то Розовской высказать-прокричать, предельно-колкое и обидное, – но не высказал, не прокричал – сдержался, вовремя вспомнив, что люди вокруг: затаились, притихли и широко уши уже развесили. Сидят – и уши их разговором греют…

А на том конце провода установилось гробовое молчание: Розовская отчаянно соображала, видимо, что ей такое ответить и как разговор поудачнее провести, чтобы вечером рядом увидеть опять разозлённого не на шутку супруга, назад его возвернуть – такого обидчивого и злопамятного, как оказалось, сурового и твердокаменного.

-…Ладно, Андрюш, – наконец произнесла она как можно ласковее и спокойнее. – Ты сейчас нервный какой-то, взведённый и злой: не помню, не знаю тебя таким. И ты на работе. Я понимаю, что тебе некогда говорить, что телефон служебный, и вокруг люди… Поэтому, лучше давай приезжай сегодня ко мне: я ужин тебе приготовлю с шампанским и коньяком, ветчину запеку в духовке. И мы с тобой всё тихо и мирно обсудим, что делать и как дальше жить, – в домашней, так сказать, обстановке. Ты коньяку накушаешься с ветчиной – и успокоишься сразу же. И подобреешь. И меня простишь. И опять полюбишь. Сильно-сильно! – как раньше, как и всегда свою озорную девочку любил. Потому что я и сама крепко-крепко тебя люблю, дурачок. Тебя, а не любовников, которые одноразовые как контрацептивы, не родные, с которыми спишь по глупости, из озорства, поддавшись внезапному чувству. Переспишь – а потом жалеешь. Ходишь и мучаешься, что изменила тебе, хорошему, честному, доброму, настоящему человеку…

– Так что не суди меня строго, Андрюш, дорогой, не надо! Умоляю тебя! Я – девушка молодая и глупая, наивная и добрая очень, доверчивая: меня легко с толку сбить. Вот ловкие мужики и сбивают, лапши мне навесив на уши, до отключки вином напоив. А пьяная баба себе уже не хозяйка – факт! – под любого козла залезет и не поморщится… Ты не бросай меня больше, родной, на произвол судьбы – тогда и измен и проблем не будет. Тогда я буду только твоя, другим мужикам недоступная… Ну что, приедешь сегодня ко мне крымский коньяк пить? – выждав паузу, спросила она под конец, – и безумно любить свою девочку? Я для тебя чулочки кружевные специально надену и новую комбинацию.

– Я же сказал, что между нами всё кончено, – с неохотою выслушав Лилькин бред, сурово Мальцев ответил. – И не надо больше дёргать меня, звонить, перед сослуживцами позорить.

– Ну, подожди, Андрей, не бросай трубку, – послышалось на другом конце. – Не хочешь ко мне приезжать, ладно, не надо. Давай тогда я сама к тебе сегодня приеду на Сокол. Мы встретимся и всё обсудим, выясним отношения; чайку посидим и попьём с твоими, которых я тысячу лет уж не видела. Я им тортик куплю вкусненький: они будут рады.

– И на Сокол не надо тебе приезжать, родителей, бабушку без-покоить дрязгами и разборками, – решительно стоял на своём Андрей, не давая жене никаких шансов, никаких лазеек не оставляя на будущее, даже и самых призрачных. – Ещё чего не хватало!

– Ну, хорошо, – не унималась Розовская, терявшая уже терпение. – Не хочешь дома встречаться – не надо. Давай на нейтральной площадке встретимся. Скажи только – где?

– А на нейтральной зачем, я не понял? Чего ты от меня всё хочешь-то?!

– Ну, как зачем, Андрюш, как? Я же жена твоя, повторяю, соскучилась по тебе за неделю, хочу встретиться и на тебя посмотреть. Имею право… Да и вещи твои хочу тебе назад возвратить, за которыми ты приезжал, да так и не взял в спешке. Зимнее пальто твоё, свитер, тёплые брюки, которые тебе нужны, вероятно, и которые без пользы у меня валяются. Зачем они мне, подумай?… А тебе они нужны, тебе ходить небось не в чем. Встретимся – я их тебе и отдам. И потом поговорим заодно, всё обсудим.

-…Ладно, хорошо, уговорила. Давай встретимся минут на пять, – устало согласился Мальцев, которому и впрямь были очень нужны оставленные у Розовской вещи, без которых он чувствовал себя дискомфортно той ужасно-холодной весной, не желая взамен покупать новые, тратиться. – Вечером я позвоню тебе, и мы договоримся: где, когда и во сколько. А сейчас извини, не могу с тобой говорить, занимать телефон служебный…

9

Вернувшись после работы к себе на Сокол, он позвонил жене и договорился о завтрашней встрече. Лилька настаивала на кафе, но Андрей наотрез отказался от этого, предложил увидеться у метро «Проспект Мира», возле которого она жила и до которого ей было всего пару минут хода.

В среду в девятнадцать часов они действительно встретились на площадке у выше-названной кольцевой станции под часами. Лилька притащила вещи, отдала огромный тугой пакет мужу с самым без-печным видом: на, мол, носи, не мёрзни, родной. И после этого она заинтересованно и подчёркнуто мило принялась расспрашивать его про жизнь, здоровье и дела на работе; потом про семью и родителей, давая этим понять, что ничего такого особенного меж ними якобы и не произошло, и она плохого-де ничего не помнит, не знает. И не понимает, главное, на что обиделся муж и почему от неё всю неделю бегает угорело: не приезжает, не звонит.

Но Андрей не принял этой её дешёвой игры, не клюнул и не поддался на бабью лукавую удочку: нешуточная обида его всё тогда перевешивала и перечёркивала. Он всем своим гордым видом стоял и давал понять, что между ними всё кончено, и возврата назад не будет. Что они чужие теперь, свободные – и чужие…

– Андрей, – не выдержав его упрямства и холода, и полной отчуждённости от неё, взбешённая этим всем, наконец сухо спросила его Розовская, меняясь в лице и словно бы сбрасывая на асфальт добродушно-наивную маску, которую она вынужденно дома на себя напялила; после чего сделалась жёсткой, решительной и волевой, предельно-враждебной дамой, мстительной, злой и чужой, рядом с которой стоять – и то становилось страшно. – Ты что, Андрей, всерьёз уже решил избавиться от меня? послать меня на три буквы как привокзальную шлюшку, да? на помойку как грязную тряпку выкинуть? Чтобы не прописывать меня к себе уже окончательно и без-поворотно по указке родственников, не нести никакой ответственности за моё бедственное положение? Чтобы вообще забыть про меня? Так?… А любовник, которого ты случайно застал, – лишь хороший предлог для этого, как я понимаю, очень удобный и безотказный… Ну что ж, надоела я, значит, тебе, не вкусная стала, не интересная; не возбуждаю и не удовлетворяю, как раньше, всего до капельки не выжимаю. Да ещё и с проблемами пристаю, с пропиской этой несчастной. Понятно! Это всё и вправду обременительно… А ты новую, значит, хочешь завести себе “соску”, новую дурочку станешь за нос водить и обещать золотые горы. Молодец, молодец, парень! Хвалю!

Она ухмыльнулась задумчиво, холодно и одновременно грозно, плотно закусила губы, шарфик на шее поправила не спеша, лютой ненавистью и яростью надуваясь как перед боем хамелеон. Она долго сдерживала себя, прикидывалась, ластилась и терпела: хотела уладить всё по-хорошему, жизнь в прежнее русло вернуть, а заодно и мужа… Но теперь её, взбеленившуюся, прорвало – и понесло под гору как телегу гружёную, или как самосвал, сорвавшийся с тормозов, перед которым не становиться лучше, который насмерть тебя зашибёт, что и места мокрого не останется…

– Ну, смотри, дорогой, ладно, держись теперь, коли так, не жалуйся, – сказала она угрожающим твёрдым голосом, видя, что Мальцев упорно гнёт свою линию; стоит и молчит, не телится, и даже и на неё не смотрит, не удостаивает взгляда, ответа – вроде как презирает даже её, чего она категорически не выносила и не терпела, моментально теряла голову и контроль. – Война так война. Хорошо, я согласна: давай с тобой станем теперь сутяжничать и воевать, силой и ловкостью мериться, если ты сам, дорогой, напросился на это, если упрямо меня на конфликт провоцируешь и толкаешь. Ну и получишь теперь его… Только крепко запомни, любимый, что я не из тех глупых и нежных, кисейных провинциальных барышень, кем можно задницу вытирать и возить мордою по полу безнаказанно: я с молодых лет не привыкла к этому и никому не прощаю такого, подобного крайнего обхождения. Наоборот, привыкла суровый отпор давать всяким там свиньям неблагодарным и хамам. И тебе, мой дорогой, дам. Так дам, что мало тебе не покажется: замучаешься кувыркаться и кровавые сопли глотать. Знай и помни об этом.

-…Я сегодня же позвоню родителям в Одессу, коли на то пошло, коли ты буром на меня попёр как баран тупой, без-толковый, – нервно закурив сигарету, продолжила она далее говорить, с ядовитой ухмылкой смотря на Мальцева, взглядом властным и волевым на куски разрывая мужа, который уже становился личным её врагом, самым лютым и ненавистным. – Позвоню и всё расскажу им, что ты решил меня подло и нагло бросить, вдоволь попользовавшись мной. Что унижаешь и бьёшь меня почти каждый день смертным боем, склоняешь к извращённому сексу, к оргиям настоящим; словами самыми гадкими и непотребными обзываешь: “грязной жидовкою”, например, “лярвою”, “сучкою похотливой” и кем-нибудь ещё! Мало ли обидных слов на свете… Когда папуля такое услышит, поверь, он всё бросит и примчится сюда, в Москву, дочку единственную спасать от пакостника и насильника. И что он с тобой после этого сделает? – знает один только Бог. Он все свои связи подключит, все деньги сюда привезёт и всех ментов и адвокатов купит, всех судей и прокуроров, – чтобы тебя, козла, наказать, раздавить как клопа-букашку…

– Без жилья и прописки хочешь меня оставить, мой милый, бяку мне этим сделать, свинью подложить? Ладно, хорошо. Пускай. Я согласна. Я стерплю, дорогой, и от этого не умру, не думай; и из Москвы не уеду, естественно: со временем придумаем что-нибудь, как здесь у вас половчей зацепиться и закрепиться. Но и тебя, паскудника, мы без жилья и прописки оставим. Клянусь! Слово тебе даю! Это для меня теперь – дело принципа: жизнь тебе окончательно поломать и изгадить, мерзость ты этакая! Посадим тебя в тюрьму лет на пять за издевательства над супругой, откуда ты уже не вернёшься живым. Где тебя будут раком шпарить и петушить все подряд, где ты волком взвоешь от ужаса и унижения, а через год загнёшься, оплёванный и опущенный. Имей это всё в виду, дорогой, что тебя впереди ждёт, какая судьба “счастливая” и “прекрасная”, оцени по достоинству мою прямоту и честность. Видишь, ничего от тебя не скрываю и не таю по старой дружбе, все козыри перед тобой выкладываю на стол – честно и прямо рассказываю, как и чем тебя стану давить и гнобить, какого тебе вскорости ждать удара и наказания…

– Разозлил ты сегодня меня окончательно, Андрюш, разозлил и обидел так, как никто ещё меня здесь у вас не злил и не обижал – только ты один и осмелился на такое, поганец… Поэтому я и отомщу и унижу тебя по-максимуму, сволота! – по-нашему, по-ветхозаветному, по-еврейски. На брюхе будешь передо мною ползать, скот, ноги мне целовать, плакаться и унижаться, чтобы обратно ко мне вернуться, под милость и юбку мою, и прощение… Но я тебя не прощу и не верну назад, сучёнок вонючий, гнилой! – так и знай! Я такого хамского отношения и поведения никому и никогда не прощаю. Тем более вам, православным славянам. Вас-то ногой раздавить – святое для нас дело…

Выговорившись, она ухмыльнулась предельно свирепо и зло, бросила бычок под ноги, раздавила его носком сапога – для назидательного примера будто бы! – развернулась и пошла домой с ухмылкою на лице, даже и не попрощавшись и не оглянувшись ни разу… А пришибленный разговором Мальцев застыл столбом на площади перед вестибюлем станции, бледный, жалкий, униженный и больной, даже и голову в плечи от страха вобравший, испуганный как заяц лесной, с волком только что повстречавшийся, – стоял и не знал, что делать ему, бедолаге, и куда идти. Как вообще после Лилькиных слов спокойно жить и работать дальше…

10

Разговор напугал его, спору нет, и напугал предельно, так что даже и волосы на его голове вдруг поднялись торчком и затрещали-зашевелились от страха. Он никогда не видел Розовскую такой агрессивной и такой разъярённой ранее, прямо как дикую кошку в лесу, защищавшую свою норку, не знал и заранее предвидеть не мог такого дьявольского в ней напора и дьявольской же злости; как и стального, мстительного, кровожадного и неуправляемого её характера и темперамента. Она сегодня вела и разговаривала с ним так, что было понятно и дураку: она не шутит и не отступится. Потому что предельно обижена и обозлена, и захочет ему отомстить от души – по-полной, что называется. И у неё, богемной мадам, да ещё и еврейки по национальности, и вправду есть для этого все возможности: силы, деньги и связи… И что ему делать после объявленной ему войны? чем защищаться и как со взбесившейся супружницей сладить, откровенно изменившей ему, и уже не один раз по-видимому? – он не знал и не ведал. Совсем-совсем. Даже и приблизительно… И подсказать, и помочь ему в той критической ситуации было некому.

И унижаться перед ней не хотелось, понятное дело, закидоны и взбрыки её дальше продолжать терпеть, постоянные пьянки с загулами, скандалы из-за жилья, из-за прописки грёбаной, а теперь ещё и с любовниками измены. Да и было поздно уже, на брюхе-то продолжать перед нею ползать и лебезить, “терпилою”, “петушком” становиться: они минуту назад уже перешли ту черту, когда извинения ещё имели смысл и что-то могли изменить, по другому руслу пустить и поправить. Обратной дороги, увы, у него в наличие уже не имелось.

Но и не унижаться было нельзя – это тоже факт, – буром продолжать переть на супругу, гонор и норов показывать, спесь. Это было элементарно опасно – делать её своим кровным врагом, коварным, свирепым и без-пощадным. Со всеми вытекающими отсюда лично для него, Мальцева, трагическими последствиями.

Андрей хорошо понимал, что если и вправду примчится в Москву влиятельный отец Розовской, как Лилька пообещала, и набросится на него всеми своими деньгами, партнёрами, родственниками и связями – ему будет конец: они его в порошок сотрут, проглотят и не подавятся. И никто ему не поможет тогда, не спасёт – ни родители, ни милиция, ни друзья, ни столичные адвокаты с судьями, никто! Не спасут его даже и его крутые начальники с работы, все эти заслуженные и орденоносные деятели-конструктора: профессора, доктора, кандидаты и лауреаты, – которые к нему вроде бы хорошо относятся, опекают, советуют и подсказывают всю дорогу, “соломку” где надо стелют с первого рабочего дня, “наверх” потихоньку подталкивают – к должностям командным, к олимпу. Но толку-то от того, от той их необременительной и смешной опеки! Они сами – такие же, как и он, слабаки в сравнение с еврейской мафией, традиционно хорошо организованной и сплочённой, и капитальной, главное. Они сами в реальной жизни – дети.

И как ему от приезда и от расправы грозного тестя спастись, которого он, смешно говорить, и в глаза-то ни разу не видел? – Андрей не понимал, не представлял даже. Он был в полной прострации, в шоке…

11

С такими жуткими мыслями и страхом утробным, заячьим, он и вернулся домой, бледный как полотно, отрешённый, больной и потерянный; и – не выдержал, сразу же всё рассказал родителям с бабушкой, что ему разозлённая и взбесившаяся жена посулила, как и когда пообещала его извести. Рассказал потому, что почувствовал остро ещё на улице: это такие вещи трагические и особо-важные, как похороны, например, или та же болезнь хроническая, неизлечимая, которые не его одного, а буквально их всех касаются – бабулю, отца и мать. Сиречь самых близких, самых дорогих и желанных ему людей, единственных на целом свете, которых он безумно, всем сердцем своим любил и ценил, – и которых по-дурости молодой и неопытности подставил крепко и не шутейно, затащил в критическую ситуацию, грозившую обернуться трагедией, всеобщей большой бедой. О чём необходимо было домочадцев как можно скорее предупредить: для выработки ответных защитных действий, – что скрывать и таить было бы с его стороны преступно и легкомысленно.

Он рассказал сгрудившимся возле него родственникам про намерение Розовской позвонить и вызвать в Москву из Одессы крутого отца: чтобы вдвоём им было сподручнее скрутить норовистого муженька и “по заднице от души нашлёпать”. Про её угрозы его, Андрея Мальцева, даже и в тюрьму засадить в наказание за строптивость, за нежелание прописать жену и сделать её москвичкою, наконец, после четырёх месяцев совместной супружеской жизни. И рассказом этим своим по-детски трусливым, несдержанным и паническим он насмерть перепугал семью. Семья от услышанного оказалась на грани нервного срыва и помешательства, вся погрузилась в траур, в депрессию, в тихий ужас, таблетки принялась горстями глотать от сердца и от давления.

Все тогда сразу и дружно поняли главное, что в дом к ним и впрямь постучалась беда, огромная и настоящая, от которой – и это-то больше всего семейство Мальцевых нервировало и напрягало – непонятно было как прятаться и защищаться. И, главное, чем… Потому что это и не беда была уже, в строгом смысле этого слова, от которой можно бы и откупиться, – а настоящее стихийное бедствие, катастрофа сродни пожару, землетрясению или наводнению, от которых не существует защиты, не изобрели…

– Во-о-о, влип ты в дерьмо, внучок, во-о-о влип! По самые уши прямо, – после получасового затишья, наглотавшись таблеток и капель, через силу тогда прошептала-прошамкала слипшимися губами полуживая бабушка, выразившая общее смятение, в которое погрузились тем вечером Мальцевы. – В такую ведьму влюбился и в жёны взял, дурачок-простачок, в такую ведьму! – которую за версту тебе обходить было надобно, за десять верст… Она, я чувствую, пока всю кровушку из тебя и из нас не выпьет – не успокоится, гадина, и не отстанет. Я хорошо знаю таких вампирш, встречала не раз, и на всю оставшуюся жизнь запомнила. Они именно кровушкой чужой и питаются, чужими нервами и энергией. И здоровеют от этого, сучки поганые, долго и крепко живут: проблем никаких не испытывают до самой смерти… Да-а-а, дела! Как сажа бела. Впору бежать тебе, Андрюш, из Москвы и где-нибудь от неё прятаться… Иного выхода нету, не вижу я. Она ведь и вправду посадит тебя в тюрьму, без шуток, коли о том в открытую уже заявила: с неё, заразы, станется. Таким посадить человека, а то и вовсе его загубить – что через губу сплюнуть, или же на пол высморкаться. Посадит – и не заметит. Или, наоборот, возрадуется и возгордится, в ладоши от удачи похлопает…

– Только куда бежать? – вот вопрос, – глубоко задумалась старая, умишком своим дряхлеющим напрягаясь. – У нас вне Москвы и родственников-то не имеется. Да и тут их, по правде сказать, не густо, не табуны как у других. Спрятать тебя, заступиться, при случае, будет некому… Разве что в экспедицию какую завербоваться тебе, Андрюш, пока молодой и крепкий. На Север или на Дальний Восток, к примеру, на какую-нибудь полярную или научную станцию побыстрее уехать… А что? почему нет? Посылают же туда экспедиции. И деньги хорошие платят, я думаю. В моё время, помнится, молодёжь туда охотно ехала, и довольно часто…

Но последнее предложение бабушки не обнадёжило и не развеселило семью, от траурных мыслей не избавило и не успокоило. Наоборот, раздражило больше. Ибо родители вместе с Андреем быстро пришли к убеждению, что экспедиция – это не выход из положения, а лишь пустые, наивные и утешительные слова, которым цена копейка…

-…Тут ведь вот какая может ещё таиться опасной в будущем с Лилькою этой, будь она трижды неладна, стервозина, – минут через десять где-то нарушила гробовую тишину расстроенная мать Андрея, решившая внести и свои “три копейки” во всеобщий семейный траур и мрак. – Ты, сынок, неделю уже как с ней не живёшь совместно, живёшь у нас. Так ведь? Но с кем при этом живёт она, сучка развратная и похотливая, – одному Богу ведомо. Там у них в театрально-киношной среде нравы через чур свободные и либеральные процветают, я слышала: девки-актриски живут со всеми подряд как дворовые кошки – и с режиссёрами, и с операторами, и с актёрами, кто по пьяному делу под руку попадёт и рядом окажется. А потом рожают чёрт знает от кого. Они и сами, поди, толком не знают, дурочки, от кого у них дети и кто отцы. Одно слово – вертеп разврата!

-…Вот и распутная Лилька твоя, сынуль, может запросто тебе такую же точно подлость устроить, такую с родами бяку, – болезненно поморщилась матушка, со вздохом заканчивая упавшим голосом начатую мысль, очень уж для неё страшную и тягостную. – От бородатого ухажёра своего понесёт, к примеру, с которым ты её неделю назад застукал, – и родит. А ребёночка на тебя свалит, законного супруга, алименты потребует и всё остальное, не приведи Господи. И поди докажи тогда, что не ты отец, что не живёшь и не спишь давно с нею. Как это докажешь, как?! Свидетели тогда на суде понадобятся – друзья, родственники, соседи, – чтобы подтвердили при всех, что ты у нас постоянно живёшь и с супругой не пересекаешься и не общаешься, не спишь вместе. А захотят они, соседи, родственники и друзья, в этом нашем семейном дерьме возиться? Большой вопрос. И скорее всего – отрицательный… И что тогда делать? – не знаю, не представляю даже, ума не приложу. Сплошной тупик какой-то, из которого нет выхода, не вижу.

– А если эта гадюка ребёнка родит, как ты говоришь, – немедленно вмешалась и подхватила мысль насмерть перепугавшаяся бабуля, ставшая чёрной как смерть от предположения дочери, предельно-растерянной, злой, – то тогда вообще нам труба, ребята, настоящий гроб с крышкою. С ребёночком на руках с ней, кормящей молодой матерью, уж точно не справишься: все права и законы будут на её стороне, все участковые, адвокаты и судьи. Тогда мы просто обязаны будем её в нашу квартиру впустить, сироту одесскую и бездомную, да ещё и студентку, живущую якобы на стипендию. И прописать, и комнату выделить – а как же! Дети и матери в нашей советской стране – дело святое, дело первостатейное! Государство за них горой! Нас всех тогда из квартиры чиновники приедут и выкинут к лешему, а её поселят в приказном порядке. Да ещё и прикажут пальцем её не трогать, не обижать. Это её-то, которую и так не обидишь, которая сама обидит кого хошь, с грязью, с дерьмом смешает!

– Она, поди, знает про это. Да, конечно же, знает – ушлая попалась гадина, хотя и молодая совсем! Поэтому так себя и ведёт; и развода тебе, Андрюш, ни за что не даст, хоть убей: будет сопротивляться и резину тянуть до последнего. Чтобы иметь все права на тебя и нашу жилплощадь… Да, заварил ты кашу, внучок, заварил, – обречённо затрясла седой головой убитая горем бабушка, которой будто бы смертный приговор вынесли примчавшиеся на вызов врачи или диагноз самый страшный поставили. – Эту кашу мы долго не расхлебаем, чувствую, если расхлебаем вообще… Ох, Господи, Господи! И за что мне, горемычной, такое на старости лет, такие перед смертью страсти-мордасти! Хоть бы уж умереть побыстрее что ли, – и дело с концом! Чтобы не видеть, не знать совсем предполагаемого позора и унижения…

Глава девятая

1

И тут в события снова вмешался Господь, Всевидящий Царь Небесный, приступив ко Второму Акту в деле спасения Мальцевых от потерявшей разум и совесть Розовской. Войну не на жизнь, а на смерть она объявила супругу в среду вечером. А уже в субботу утром Андрею на дом принесли повестку из райвоенкомата, вручённую под расписку матушке, согласно которой в ближайший понедельник в 9-00 он был обязан явиться в военный комиссариат их района для прохождения медкомиссии и последующего призыва в Армию, на действительную военную службу. Было понятно, что его забирают на фронт…

Шёл 1985 год, напомним. Советско-афганский вооружённый конфликт был в самом разгаре, или на пике своём. В войсках, участвовавших в боевых действиях на территории сопредельного государства, не хватало обслуживающего персонала – врачей, связистов, штабистов, инженеров ремонтных бригад для восстановления боевой техники, которая в условиях сухого и жаркого афганского климата постоянно перегревалась на солнце, забивалась пылью, песком и выходила из строя достаточно часто. И это помимо прямых боевых поломок и потерь, которые тоже были немаленькими. Повреждённую технику оперативно требовалось восстанавливать и чинить, по возможности не отсылая её на родину. А для этого требовались умелые рабочие руки, и светлые головы, плюс ко всему, чтобы руками теми командовать и управлять, строить ремонтные планы и схемы. Ввиду чего в стране, без широкой огласки и пропаганды, призывались и направлялись в Афганистан по указу главы военного ведомства тысячи офицеров запаса, военспецов так называемых, работавших на оборонных предприятиях и с техникой той знакомых. Весной 1985-го призвали на службу и старшего лейтенанта запаса Мальцева, выпускника МАИ, уже пять лет как трудившегося инженером-конструктором в ОКБ имени Микояна на Ленинградском проспекте, рядом с метро “Войковская”, и хорошо знавшего основные технические характеристики и устройство советских боевых самолётов и вертолётов. Это было его специальностью как-никак, он за то получал хорошие деньги, зарплату.

Андрей, безусловно, имей он тогда такое желание, мог бы и схитрить – и не являться на сборный пункт, не проходить медкомиссию. А вместо этого поехать к себе на работу в понедельник утром, объяснить там сложившуюся ситуацию руководству отдела и попросить у них помощи. И они помогли бы ему без проблем – в тот же день отослали бы в длительную служебную командировку на какой-нибудь подшефный уральский или сибирский завод с “особо-важным заданием”, где столичные военкомы не нашли бы его и с собаками и про него вынужденно забыли. Вычеркнули бы его, “откомандированного спеца”, из призывных списков после звонка родителей – и на других призывников нацелились бы, кто был попроще и почестней. Так многие ушлые дипломированные запасники в Москве тогда поступали – в те годы это был достаточно надёжный и проверенный способ молодым инженерам не служить, “косить от Армии” и от Афгана.

Руководству отделов и секторов столичных оборонных КБ и НИИ, “ящиков” так называемых, тоже было выгодно так поступать – сохранять таким хитрым способом на предприятии молодые перспективные кадры. Ведь отслужившие по контракту парни, прошедшие суровую школу войны, как правило не возвращались назад, на прежние места работы. Надломленные и состарившиеся, израненные и контуженые, смерти в глаза заглянувшие и поменявшие взгляды и приоритеты самым решительным образом, они кто куда разбредались. И это – в лучшем случае! – при условии, что они вообще возвращались домой живыми и невредимыми, а не калеками безнадежными и не в цинковых номерных гробах, что было делом достаточно частым. Несколько десятков тысяч мужественных и кристально-честных русских бойцов тогда на афганской войне полегло; уцелевших же парней-инвалидов и сосчитать невозможно. Вот сердобольные московские руководители и помогали своим молодым сотрудникам избежать призыва, возможных ранений и смерти. И осуждать их за это нельзя: дело это понятное и житейское…

Но герой наш, Мальцев Андрей, этого делать не стал – “косить” и “забивать на службу”, шкуру свою спасать, ловчить и выгадывать. В его положении выгодно было как раз на войну уехать, исчезнуть в далёком солнечном Афганистане с глаз долой, откуда Лилька его уж точно бы не достала – ни одна, ни с отцом, ни с милицией и адвокатами. Руки были бы коротки – офицера-героя, защитника Родины там ловить, судить и сажать в тюрьму, хаять, чернить и поносить.

Поэтому-то он, воспринявший призыв в Армию как спасительный Божий знак, с некоей внутренней радостью и облегчением принял повестку от матушки, когда вечером домой вернулся, с удовольствием прошёл медкомиссию за неделю, в назначенный срок явился с вещами на сборный пункт, простился с родителями и бабушкой сухо, что пришли его провожать. После чего уверенно сел в армейский автобус вместе с другими парнями, инженерами и конструкторами столичных КБ и НИИ, не испытывая особой тревоги за будущее, вообще не испытывая ничего, доверившись полностью Господу… Забитый великовозрастными призывниками ЛиАЗ повёз новобранцев к поезду Москва-Душанбе на Казанский вокзал, откуда в служебном душном вагоне они целую неделю потом добирались до места, ежедневно пьянствовали, играли в карты и домино, в окна часами смотрели, изучая родную страну, такую многоликую, без-крайнюю и прекрасную.

В Таджикистане в марте было уже достаточно жарко. Но ещё жарче было в самом Афганистане, куда столичных военспецов доставили на военно-транспортном самолете. Старший лейтенант Мальцев по прибытии был направлен служить под Кабул, командиром ремонтной авиа-роты в составе авиаполка истребителей, что прикрывали небо афганской столицы от незваных гостей. В задачу механиков его подразделения входило обеспечивать без-перебойные и надёжные полёты советских Сушек и МиГов, которые требовалось ежедневно осматривать и проверять, проводить диагностику основных рабочих узлов и моторов, топливом заправлять, маслами и боеприпасами. В его подчинении ввиду этого находился склад с горюче-смазочными материалами (ГСМ) и запчастями, а также особо-охраняемый склад с ракетами воздух-воздух. Это было главное оружие лётчиков-истребителей, что в зелёных ящиках доставлялись с Родины под завязку гружёными транспортниками и за сохранностью которых ротный Мальцев был обязан зорко следить, выставлять круглосуточную охрану…

2

Афганская война, если коротко, в двух словах о ней рассказать попытаться, была и странная, и малопонятная для современников. Для всех: и для её непосредственных участников, храбрых воинов-интернационалистов то есть из Ограниченного контингента войск (ОКВ), и для простого советского обывателя на гражданке, наблюдавшего боевые действия в Афганистане как бы со стороны: из сводок теле- и радионовостей, из газет центральных. Её и войной-то, собственно, было называть нельзя, в прямом и строгом смысле этого слова. Потому что советским солдатам и генералам не давали там воевать (как потом и в Чечне), – только изматывали и позорили. А если точнее и определённее, – то по рукам и ногам вязали их всех, посланных на заклание бедолаг, кремлёвские партийные бонзы своим неусыпным контролем, нытьём, надоедливыми указами и постановлениями о каком-то мифическом сострадании, милосердии и гуманизме, о братстве и солидарности трудящихся всех стран. Что на войне, извините, где каждый божий день святые русские воины и афганские повстанцы нещадно убивали друг друга, звучало как издевательство. И такая “святоотеческая” опека Кремля была более на путы похожа, повторим, на унижение и уничтожение исподтишка доселе могучей и непобедимой Красной Армии, на подрыв её боевого и морального духа, прежде всего, связанного с Великими Победами прошлого! И на предательство собственных интересов ещё в угоду подлому и дикому Западу, зорко наблюдавшему тогда за нами и нашими боевыми действиями: как они в итоге сложатся.

А как по-другому ещё назвать афганскую военную авантюру, как?! – подскажите, дорогие мои читатели и друзья. Как получше и поточнее определить с исторической и геополитической точки зрения ту войну?! – абсурдную, дикую и провокационную с любой стороны, подлую и изменническую для советской страны и её народа! Войну, на которой на непокорных командующих и полевых командиров, пытавшихся воевать как надо: не жалеть противника и боеприпасы то есть, война есть война, защищать и беречь своих собственных солдатушек как зеницу ока на полях сражений, а главное, стремиться к итоговой Победе и миру, – так вот, на таких военачальников высшие партийные и пропагандистские власти СССР немедленно спускали свору борзых собак из подлого журналистского племени! И их, героев-афганцев, советских лейтенантов и майоров, полковников и генералов, обливали газетно-журнальным дерьмом и теле-помоями в случае неповиновения, а то и вовсе снимали с должности, с треском выгоняли со службы без поощрения и наград!

И чего удивляться после такой вакханалии, шедшей непосредственно из Кремля и всецело поддерживаемой СМИ, что советским бравым десантникам, танкистам и пехотинцам из ОКВ реально мало было чего позволено в Афганистане – как тем же заключённым в тюрьмах. Им дозволялось лишь тупо сидеть в гарнизонах в крупных населённых пунктах чужой и враждебной страны – и не высовываться, не бузить, не раздражать людей – местное население. Сиречь никуда не лезть, не ездить и не ходить – даже и на прогулку по рынкам и магазинам. Только сопровождать караваны с горючим, запчастями и техникой, оборонительные сооружения возводить, инфраструктуру налаживать, строить дороги, да поддерживать своим присутствием, а иногда и огнём лояльного нам Бабрака Кармаля и его трусливую армию, от которой было мало толку… Ну и пить водку ещё вместо воды и чая, колоться и загнивать, массово садиться на героин, морально деградировать и разлагаться. И раз за разом отстреливаться и отбиваться от наглеющих с каждым днём моджахедов, местных воинов-патриотов, все десять боевых лет упорно пытавшихся выгнать русских захватчиков-оккупантов со своей территории и решить все внутриполитические вопросы самим, без посторонней помощи и вмешательства. Что было делом понятным и естественным, оправданным и законным с их стороны: к афганцам, подчинённым Г.Хекматияра, Б.Раббани, Ахмат Шах Масуда и многих-многих других достойных полевых командиров, особых претензий не было.

Советские воины-интернационалисты хорошо понимали это – незаконность и неестественность своего пребывания на чужой земле, и справедливое к ним негативное отношение мирного населения. И оттого-то чувствовали себя скверно и неуютно в Афганистане, старались поскорее демобилизоваться оттуда и тихо возвратиться домой, с непопулярной, странной, чужой нам войны. По возможности целыми и невредимыми, разумеется…

Удручающую моральную атмосферу в частях Мальцев почувствовал сразу же, с первых афганских недель. Он воочию мог наблюдать без-пробудные пьянки, азартные игры на деньги и наркоманию, тотальную коррупцию и воровство жуликоватыми интендантами-евреями добротного армейского обмундирования, походного снаряжения и продуктов питания для солдат, а также предназначенных им денег: зарплат, надбавок и премий. И если боевых офицеров оборотистые тыловики всё ж таки побаивались в наглую дурить, обирать и обсчитывать, “опускать на бабки”, – то уж солдатушек-срочников и вольнонаёмных контрактников из рядового и сержантского состава они обирали цинично, безбожно, без-совестно и откровенно – по-полной и от души! Особенно – инвалидов! Безногих, безруких, безглазых уродцев-калек, морально и физически сломленных, горем убитых мальчишек, которые не могли взъерепениться и хай поднять, – но на лечение и реабилитацию которых, на протезирование, государство выделяло огромные денежные средства из казны, не жадничало, не мелочилось… Однако ж до изуродованных и покалеченных войной ветеранов-простолюдинов без офицерских звёзд на плечах, без мохнатой лапы и связей, подъёмные фронтовые деньги практически не доходили. Потому что их объегоривали буквально все – и интенданты боевых частей перед увольнением, и ушлые военкомы дома. Казнокрадство тогда процветало вовсю: в 80-е годы оно стало настоящим бичом Армии…

3

Но как бы то ни было, и как бы ни болела душа за страну и людей, свою службу по ремонту боевой техники ротный Мальцев нёс исправно, претензий армейским жуликам-казнокрадам не предъявлял, не ловил их за руку, на рожон не лез и смертельными врагами не делал. Это было крайне опасно в условиях боевых действий, за что там легко могли и убить свои же пулей в живот или спину… И водку он запоем не пил, как другие, не любил пить, и к ядрёному афганскому героину категорически не притрагивался, что даже и чудо-богатырей за каких-нибудь полгода всего легко превращал в тряпку. Хотя травку иногда покуривал по вечерам, «забивал кабульские шашки», как в части у них говорили. Это когда сигареты заканчивались, и негде было быстро купить; и “стрельнуть” было тоже не у кого.

В боевых действиях он непосредственно не участвовал, врать не станем, – но пару раз АКМ в руки брал и палил из него по людям, когда на аэродром “духи” неожиданно нападали, и необходимо было давать отпор – защищать себя, склады и боевую технику. Тогда ему и пришлось спешно надевать каску и бронежилет и помогать охранявшим самолёты десантникам громить врага, без-порядочно и неумело садить из окопов по бородатым афганцам короткими очередями; может быть даже и убивать кого-то из них, становиться настоящим солдатом, воином.

Руководство части по достоинству оценило его старание и дисциплину, моральную выдержку и профессионализм, и отсутствие вредных привычек, главное, что особенно на той войне почиталось, что было редкостью, – и в декабре 1985 года, присвоив ему очередное звание капитан и наградив медалью, перевело Мальцева в штаб авиационного полка, на аналитическую работу, где он и прослужил до конца марта 1986 года включительно.

В начале апреля положенный срок службы закончился, и его, уже в чине майора, демобилизовали и отправили опять в запас. Больше года в Афганистане никто не служил, плановой ротации подвергались все – боевые солдаты-срочники, кадровые офицеры и генералы; как и их многочисленная обслуга – вольнонаёмные контрактники-тыловики, сверхсрочники или же призванные из запаса люди…

4

В Москву опалённый войной и жарким афганским солнцем Мальцев вернулся во второй половине апреля, когда супруги его боевитой и духовитой, обещавшей его в порошок стереть, засадить за решётку за аморалку и отправить на Колыму, уже и след простыл, уже даже и помнить про неё забыли. И неожиданностью для него это не стало, нет. Ибо ещё год назад, в конце мая 1985-го, когда перепугавшийся насмерть Андрей уже полтора месяца как находился в Афганистане, он неожиданно получил от Лильки ценную бандероль. И в ней, помимо дорогих сигарет, банок с кофе, чая и шоколада, лежали ещё и пару вчетверо сложенных листов белой лощёной бумаги, на одном из которых было письмо от неё, написанное ровным аккуратным почерком.

«Добрый день, дорогой мой муж Андрей, сбежавший от своей любимой жены так скоро и неожиданно! – с издёвкой писала Розовская. – Ты напрасно спрятался от меня, любимый, да так далеко ещё, да в таком смертельно-опасном месте, на ужасной войне, – что мне тебя, трусишку нестойкого, право слово, жалко. Особенно жалко горемычных родственников твоих, к которым я заезжала на днях, чтобы узнать твой адрес. Они места себе не находят, бедные, знай и помни об этом, ежевечерне слёзы на кухне льют – мечтают увидеть тебя здоровым, целым и невредимым. Так что береги себя, родной, не доводи до беды и горя бабушку, папу и маму.

Но я о другом хочу сообщить: о состоянии и самочувствии домочадцев ты и без меня, надеюсь, в основном всё знаешь, получая от них регулярные письма в конвертах. Я же хочу написать о себе, сообщить очень важную для меня новость: я скоро выхожу замуж за любимого человека. Поздравь меня мысленно и порадуйся за жену, Андрюш, не будь бякой и букой. Жениха моего зовут Марком. Он – известный театральный режиссёр и удивительный, добрейшей души человек: ты его, мельком, правда, но видел однажды, когда меня с ним застукал и убежал, расстроенный, дверью хлопнув. Я очень его люблю, поверь, безумно, безмерно, до одури и помешательства! Хотя он и старый уже вроде бы, по возрасту – мой папа. Но зато страшно талантливый, страшно! И очень сильно любит меня, заботится как о маленькой, хвостом за мной целый день ходит и ходит, как котик мартовский, когда бывает дома, целует меня без конца, с головы и до пят облизывает, что и мыться после него не надо, в ванную заходить. Мне это так нравится, знаешь, – снова маленькой девочкой себя ощущать. Не думала никогда, не подозревала даже, что для женщины это высший кайф – через замужество возвратиться в детство. С тобой, дорогой, у меня подобного чувства не возникало ни разу. Прости! Но это не твоя вина, не думай и не злись – не надо, не порть себе настроение и боевой дух! Мы просто с тобою разные люди, на генетическом уровне разные. Сиречь не созданы друг для друга, не рождены, увы, – звёзды тому виною, небо.

Меня куда-то не туда занесло, в какие-то метафизические дебри. Прости ещё раз за это моё философское отступление! – волнуюсь очень, вот  что ни попадя и плету. Ну а теперь спускаюсь на землю и сообщаю тебе, дорогой, или же повторяю, точнее, что мы с Марком решили пожениться. Да, так уж вышло, родной, – не обижайся и не ревнуй. Пожалуйста! Пойми всё правильно и по-мужски, что это – жизнь! в ужасных и, одновременно, счастливых своих проявлениях, где свадьбы чередуются с разводами – и наоборот.

Вот и с тобой я должна развестись – так вышло, Андрюш, так Господу Богу угодно! – а с Марком – соединиться. Но сделать нам это надо (я о женитьбе) как можно скорей: Марку предложили выгодный контракт во Франции, и он намеревается туда ехать, естественно, оформляет загранпаспорта и визы, вещи собирает и упаковывает, картины и книги. Разумеется, что я хочу поехать туда вместе с ним – и непременно в качестве законной супруги, а не сожительницы. Поэтому ты должен немедленно дать мне развод, Андрей, не мешать нашему с Марком счастью, не вредничать, не доводить дело до скандала и до суда. Не надо, пожалуйста! Умоляю! Это будет так утомительно и противно с любой стороны, так мелко, низко и унизительно одновременно! – что не хочется даже о том говорить, пачкать грязью бумагу. Пойми, дорогой, если только захочешь понять, если найдёшь для этого мужество, силы, что наш скороспелый брак с тобой был ошибкой, недоразумением, бредом даже! Ибо мы чужие, разные и абсолютно далёкие люди – во всём (опять скатываюсь на метафизику, на Божий Промысел, будь он неладен). Я и сама это только теперь поняла, когда по-настоящему близкого и любимого человека встретила, единоверца-единомышленника к тому же, без которого жить не смогу, без которого умру, наверное…

Андрей, дорогой. Теперь о главном. Вместе с письмом я кладу в бандероль казённую бумагу от нотариуса, которую ты должен быстренько подписать и сразу же переслать мне назад заказным письмом, чтобы бумага с твоим согласием на расторжение брака дошла обязательно и как можно скорей. Надеюсь, ты исполнишь мою последнюю к тебе просьбу без промедления и капризов, в память о нашей прежней любви. А ещё помни, что ты офицер, Андрюш, офицер боевой, к тому же, – не канцелярская крыса, не интендант, не сволота в кителе офицера. И такие понятия, как гражданский долг, офицерская совесть и честь для тебя просто обязаны быть непреложны и святы.

Ну, вот и всё, кажется! Всё, что хотела сказать, – сказала: не перепутала и не упустила. Целую тебя крепко-крепко и жду от тебя письма! Не затягивай с ответом, Андрюш, прошу, умоляю тебя! Пойми, что для меня это очень и очень важно: вся моя судьба от тебя и твоего ответа теперь зависит!

Ладно, хватит. Не буду больше тебя отвлекать и повторяться об одном и том же. Служи достойно и береги себя, лишь скажу ещё раз. Дуриком не подставляйся под пули и под снаряды. Твоя Лиля Р.»…

А на другом листе, фирменном гербовом бланке, было на машинке напечатано заявление в одну из нотариальных контор города Москвы, в котором Мальцев и Розовская просили нотариуса, некую Морозову Ю.Е., расторгнуть их брак по обоюдному согласию и без взаимных претензий. Лилькина подпись там уже стояла. Стояло и число.

Быстро пробежав обе бумаги глазами, побледневший Андрей скривился ревниво и грозно, досадливо тряхнул головой, с себя оцепенение сбрасывая; потом носом обиженно хмыкнул, воздух из груди выдохнул с шумом и злостью великой, задумался, вдаль глаза устремил, желваками угрожающе при этом играя – и одновременно дивясь проворности и оперативности бедовой супруги своей, её фантастическому умению-хватке околдовывать и порабощать мужиков, менять их с лёгкостью, как носовые платки, большие дела как семечки в жерновах проворачивать… Он постоял в растерянной задумчивости с минуту, нервно сигарету выкурил до самого фильтра… и потом склонился и подписал, испытывая лёгкую дрожь в руках и душе, что всегда предшествует расставанию…

На следующий день, не мешкая и не меняя планов, даже и не пытаясь напоследок нагадить жене в память о недавнем нелицеприятном прошлом, когда сломя голову от неё убегал, боясь возмездия за строптивость, скандала, суда и позора, он пошёл и отправил бумагу с разводом заказным конвертом обратно в столицу. Он даже не стал передоверять это плёвое дело солдатам, которые могли бы письмо и потерять: случалось у них и такое частенько из-за регулярных попоек. Зная это, он не поленился, сходил на почту и лично отправил пакет. И пакет скорёхонько и прилетел в Москву дня через три авиасообщением.

Получив желанный развод, его обрадованная супруга вторично выскочила замуж, теперь уже за модного, раскрученного и денежного режиссёра Марка Евсеевича Гурвица, и через неделю укатила с ним в Париж на постоянное место жительства. Через восемь месяцев она родила там ребёнка, дочку Аду. И по рассказам её столичных друзей была очень горда и счастлива в новом браке, работала в театре мужа директором и продюсером, купалась в славе, золоте и шоколаде, была у тамошних критиков в почёте и на виду…

5

Когда вернувшемуся с войны Мальцеву всё это рассказывали по секрету их общие друзья и знакомые весной и летом 1986 года, – он слушал те их байки “подчёркнуто-доброжелательные” с неизменной досадой и грустью в душе, хотя свою грусть и скрывал, пытался скрыть за равнодушной маской прошедшего суровую афганскую школу воина-интернационалиста. А потом и вовсе старался их избегать, разговоры дружеские, или, при необходимости, затыкать рассказчикам-доброхотам рот грубым окриком: «хватит, хватит вам эту слащавую тему мусолить, она не интересна мне», – чтобы не бередить, не рвать душу ревностью. Ведь Лильку он по-прежнему продолжал любить – и не желал ей зла, которое неизбежно рождали в душе досужие сплетни и пересуды. Как ни крути и ни хай, и сам себя ни обманывай и ни кривляйся, – но она была его первой по сути женщиной, кто сделала его мужиком; и, одновременно, властелином сердца и бурных ночных утех – пусть и на очень короткое время, до обидного короткое.

Зато за полгода их совместной супружеской жизни она одарила Андрея таким количеством острейших чувственных наслаждений, эротических выбросов и страстей, самых умопомрачительных и нереальных, – которых после неё ему уже не дарил никто! Даже и близко! С другими женщинами его интимная сфера была гораздо скромнее и уже, увы, скучнее, преснее, беднее и однообразнее.

Розовская же в любви была настоящий уникум, феномен, неутомимая и неуёмная фантазёрка-искусница. А ещё – бурлящий похотью и страстями вулкан, без-перебойная и хорошо-отлаженная секс-машина, никогда не знавшая запретов, усталости, неудобств, стыда и границ, в постели выжимавшая и выматывавшая его максимально – как только работа в шахте.

И поэтому только она одна регулярно снилась ему в эротических снах в Афгане, продолжая и там до одури целоваться и миловаться с ним, “трахаться” до упаду.

“Оголодавшему” на войне, до ужаса одичавшему и озверевшему в отсутствие женской любви и ласки, ему нестерпимо хотелось дома её назад возвернуть, отогреть рядом с ней зачерствевшие после всего пережитого сердце своё и душу…

6

Приехав домой после службы, Андрей на прежнюю научно-исследовательскую работу в свой бывший отдел возвращаться не захотел – решил отдохнуть до Нового года, выспаться на родительской мягкой постели, сил и здоровья набраться, отпуск дембельско-фронтовой отгулять, ему положенный и заслуженный. Да и менять боевых кабульских друзей на “сопливых” приятелей институтских, изнеженных, избалованных и хитро-мудрых, этаких рафинированных хомячков, «жуков и крыс тыловых», как воины-афганцы их меж собой называли, было крайне-тяжело ему, психологически – в первую очередь. Повоевавшему и смерти в глаза заглянувшему, отправлявшему на Родину цинковые гробы в немалом количестве со стаканами водки на крышках – “груз 200” так называемый, – ему, майору-гвардейцу и орденоносцу, без-печная столичная жизнь уже в ином стала видеться свете – пустом, без-смысленном и безыдейном, ненатуральном, потешном и насквозь фальшивом. В чём, кстати сказать, он когда-то супругу свою шалопутную обвинял. В такую жизнь ему не хотелось вписываться категорически, добровольно себя губить.

К тому же, и денег он привёз из Афганистана немерено в сравнение с заработками столичных инженеров – причитающееся годовое жалование офицера, плюс премиальные и боевые, – что мог бы долго на них праздно жить: столько бы он в своём КБ и за несколько лет не заработал.

В это-то отпускное время, свободное и счастливое для него, он почти ежедневно встречался с однополчанами, офицерами и солдатами из бывшей кабульской авиачасти, как и он уволившимися в запас и болтавшимися в Москве без дела. Пьянствовал с ними сутками напролёт в ресторанах, банях и на квартирах, вспоминал войну и убитых боевых товарищей, матерился грязно и грубо в сильном подпитии, плакал от горя, целовался с друзьями в засос – и прежнее брежневское руководство нещадно клял, пославшее их на бойню… А протрезвев, телевизор регулярно смотрел и газеты читал запоем, следил за политикой партии и нового её лидера Горбачёва, от которого поначалу многого ждал и на лучшее, как и все, надеялся.

Но тот, законченный краснобай и пустышка, лакей мировой закулисы, мировых финансовых спекулянтов с Ротшильдами во главе, дёшево всех в итоге надул, обвёл страну и народ вокруг своего поганого пальца. С трибуны говорил одно в течение семи лет, засранец купленный и балаболка, красивое, яркое и привлекательное для народа, а делал, как и Никитка Хрущёв, обратное – анти-имперское, безответственное и деструктивное, анти-патриотическое в основе своей, анти-русское. И это приводило лишь к всеобщему хаосу и бардаку, к ослаблению, а потом и к развалу могучего сталинского Советского Союза, что случилось уже при Борисе Ельцине. Боевому офицеру Мальцеву, не порывавшему с Армией связь, с пылающим, обугленным Афганистаном – где продолжали находиться и гибнуть некоторые его сослуживцы, воевавшие там непонятно за что и кого, да ещё и получавшие на Родине информационно-пропагандистские оплеухи, – ветерану-Мальцеву это особенно остро и ярко бросалось в глаза во второй половине 1980-х, больно било по сердцу и нервам – такая насквозь лживая, двойственная и гнилая горбачёвская политика.

Рядовой состав и сержанты, офицеры и генералы из Ограниченного контингента войск, как действующие, так и ветераны-запасники, довольно быстро почувствовали, что новый Генсек не их человек, не отец родной для Солдата, какими были на фронте те же генералы Родионов или Дубынин, легендарные командармы 40-й. И о нуждах истекающей кровью Армии он не заботится, не радеет совсем, не печётся. И вооружённый конфликт не останавливает, и воевать как следует не даёт, и порядок не наводит в воюющих частях и в тылу, не налаживает без-перебойное снабжение и оснащение посланных в Афганистан военных качественным оружием и боеприпасами, как и новейшей современной техникой, отвечающей вызовам времени. Отчего невозвратные боевые потери при нём только множились год от года, как и количество раненных и калек. Как и казнокрадство и плутовство интендантов, к слову, почувствовавших слабость Центральной власти и кинувшихся во все тяжкие за спинами воевавших солдат. Они, жуликоватые и плутоватые армейские снабженцы, прапорщики и офицеры, пускали налево всё, что только можно было пустить; уже даже и боевое оружие противнику продавали из-под полы за валюту, из которого “духи” потом убивали и калечили советских десантников и пехотинцев. Ну и куда такое годилось, куда!

Они-то, нечистые на руку тыловики, и плодили своим воровским поведением в различных частях и соединениях Вооружённых сил страны всеобщую злобу с ненавистью, разложение, загнивание и бардак, тотальный пессимизм и уныние, наркоманию, пьянство, азартные игры и упадок нравов. А блудливый и словоохотливый Горбачёв в это время по миру с любимой супругой мотался, премии и медальки там собирал как дурачок махорку, красиво и пафосно тусовался за государственный счёт, Запад на все лады славил. Армия Михаилу Сергеевичу была не люба, не интересна, не важна и не нужна: это было видно и невооружённым глазом. Она для него, чистоплюя плешивого, Богом меченого, с первого дня была словно бельмо в глазу, или как кость в горле…

7

Правда, в начале 1989 года он наконец-таки смилостивился и прекратил войну, вернул измученные, смертельно-уставшие части на Родину – подальше от пуль и снарядов душманов. Радуйтесь, мол, солдатики, бравые песни горланьте во всю свою мощь – и его, миротворца и гуманиста “Горби”, громко повсюду славьте, пойте осанну ему… Да только вот не успел ещё последний воин-интернационалист пересечь афгано-советскую границу по мосту «Дружба» 15 февраля, пленённых товарищей на произвол судьбы подло бросив в чужой и враждебной стране, на растерзание озлобленным боевикам по приказу генерала Б.Громова, последнего командующего 40-й, самого из всех худшего, масона высокого посвящения, как утверждали, – как на Армию опять налетели враги – уже внутренние, “родные” якобы. Перед ними финансовые воротилы Запада поставили другую задачу, не менее важную в стратегическом плане, – морально добить уцелевшие боеспособные части, дезорганизовать и дискредитировать их в глазах общества по самое “не балуйся”. Целая доктрина была разработана за океаном по уничтожению могучей советской военной машины ещё сталинского образца, которая, доктрина, планомерно и предельно напористо претворялась в жизнь. И всё при том же обласканном и зацелованном Западом “Горби”.

Первым делом на Армию тогда языкатые журналисты набросились из гнусного и мерзопакостного “Огонька”, из газет “Аргументы и факты”, “Московские новости”, “Московский комсомолец”, “Комсомольская правда”, “Известия” и других, из популярной телепередачи “Взгляд” – все эти молодые да ранние, предельно-амбициозные бездари, трусы, ничтожества и сопляки с мозгами курицы, дешёвка на армейском жаргоне, отбросы человеческие, мусор, изгои, жаждавшие больших барышей, почестей и славы! Они-то и принялись откровенно и подло Армию унижать и пинать, подрывать престиж и авторитет воистину-каторжной и святой во все времена армейской суровой службы.

Её, если уж быть совсем точным, уже и в Афганистане потихоньку и исподтишка клевали: уже и тогда называли воюющую родную Армию чуть ли ни виновницей третьей мировой войны, которая, мол, на пороге; и всё – из-за советского бездумного милитаризма якобы и откровенно-захватнической политики. Упрекали, что она-де высасывает все силы из общества, все ресурсы, нагло сжирает весь стратегический национальный запас страны. Уверяли, ничтоже сумняшеся, что Армия – источник гниения, насилия и пороков, что она – тормоз развития и прогресса; ну и остальную и прочую на военных вешали дребедень.

С весны же 1989 года к этому клеветническому анти-армейскому набору добавились ещё и протекционизм, что якобы процветал в советских войсках пышным цветом, карьеризм вперемешку с очковтирательством, незаслуженные повышения в должности и награды. Писали, что там уже, дескать, плюнуть в штабной курилке нельзя, чтобы не попасть на сапог сродственника-протеже какого-нибудь зажравшегося генерала или адмирала: сына ли, зятя ли, либо племянника… Всё это безусловно имело место быть, как и повсюду в стране, – но не в таком гротесковом виде, в каком армейское кумовство – которое тяжело отличить, согласитесь, от наследственности и традиции, от семейной древней профессии Родину защищать! – подавалось народу…

Представляете, каково было выслушивать чуть ли ни ежедневно такую мерзость и гнусь про себя, про свою смертельно-опасную работу и сослуживцев бывшим воинам-интернационалистам, поучаствовавшим в афганском вооружённом конфликте по приказу командования и чудом уцелевшим в нём. Очень тяжело! невыносимо даже! Поверьте! У многих мужественных мужиков, прошедших огни и воды, изрезанных осколками вдоль и поперёк в глухих афганских ущельях и насквозь прошитых пулями, от безысходности опускались руки и горькие слёзы обиды текли из глаз! Боевые профессиональные офицеры со стажем уходили в глубокий запой, потом подавали рапорта и увольнялись к чёртовой матери! Бежали со службы как угорелые, понимай, куда их глаза глядели!

Про молоденьких солдат-срочников и говорить не приходиться, что чувствовали и испытывали они, когда им, вернувшимся с фронта, в военкоматах и ЖЕКах чиновники открыто смеялись и плевали в лица, взашей выталкивали из кабинетов, бросая брезгливо вдогонку как самым последним сутяжникам и попрошайкам:

«Мы вас туда не посылали, слышите! И не надо претензии нам предъявлять, к нам сюда постоянно шляться за помощью и за справками, за пособиями по инвалидности! Идите, вон, и костыли и деньги на лечение и реабилитацию просите у тех, кто эту войну затевал! Пусть они с вами нянчатся и разбираются, ветеранами и калеками, а мы не хотим! Нам это всё не надо, такая лишняя головная боль и геморрой на заднице!…»

Про все эти без-конечные унижения ветеранов-афганцев Юлия Друнина, великая русская поэтесса и человек, замечательное стихотворение написала по горячим следам, которое Мальцев увидел однажды в газете «День», раз всего пробежал глазами – и тут же и запомнил слово в слово. Так оно ему понравилось и полюбилось сразу же, за живое его зацепив своей голой обострённой правдой. Вот оно. Послушайте и подивитесь, уважаемые читатели и друзья, красоте и точности слова.

                                               Там было легче!…”

                                           Как ни странно,

                                           Я понимаю

                                           Тех ребят,

                                           Кто, возвратившись из Афгана,

                                         “Там было легче”, – говорят.

                                          “Там было легче, –

                                           Одноглазый

                                           Спокойно повторял земляк, –

                                           Поскольку ясно было сразу:

                                           Вот это – друг,

                                           А это – враг”.

                                      Я так вас понимаю, дети, –

                                           На бэтээрах колесить

                                           Сподручней всё ж,

                                           Чем в райсовете

                                           Благодеяния просить.

                                           А этих сытых военкомов,

                                           Что оскорбить посмели вас…

                                           Боль в сердце.

                                           В горле ярость комом.

                                           И не поднять

                                           Тяжёлых глаз.

                                           Но не теряйте гордость, дети.

                                           В житейской темноте всегда

                                           Пускай до старости вам светит

                                           Солдатской верности звезда.

                                           А больше вас утешить нечем…

                                           И так понятно слышать мне:

                                         “Там было легче, было легче,

                                           Да, было легче на войне!…” 

Всё то, что написала в стихотворении глубокоуважаемая Юлия Владимировна, отставной гвардии майор Мальцев мог самолично видеть и слышать от своих собратьев-однополчан, которых встречал в Москве и которые ему вечно жаловались на притеснения и унижения со стороны бездушных столичных чиновников, на без-совестные с их стороны надувательства и поборы. Особенно в этом плане было жалко 20-летних калек – безногих или безруких молоденьких инвалидов-уродцев, которые месяцами вынужденно обивали пороги различных инстанций и кабинетов, безуспешно пытаясь выбить себе удобные импортные протезы или деньги на них, потому что не могли без искусственных рук и ног в новую жизнь вписаться. Таких Андрей без помощи не оставлял – откладывал в сторону все дела и заботы, пьянки, проблемы семейные, и мотался с бывшими сослуживцами по разным местам, ругался там со всеми подряд, за грудки кого надо брал, материл нещадно и грубо по-матушке, по столу кулаком громыхал грозно, ломал казённые авторучки и карандаши. Всё было! Отставал от врачей и чиновников только тогда, когда солдат получал положенное.

Беда только в том заключалась, что всем обиженным и нуждающимся один он помочь и подсказать не мог, как того хотел: обманутых ветеранов-афганцев по всей стране было очень и очень много. И количество изуродованных войной бедолаг год от года только лишь увеличивалось вплоть до вывода войск, когда и был положен конец издевательствам и надругательствам над солдатом…

8

И тогда он, по совету родственников однополчан, решил подключить к святому делу солдатской взаимовыручки и взаимопомощи своих боевых друзей, офицеров-запасников из столицы и области. Чтобы попробовать организовать вместе с ними новую общественную благотворительную организацию – Союз воинов-афганцев, – которая и должна была взять на себя, по задумке, все хлопоты и заботы о возвращавшихся с войны бойцах, наладить процесс по их гражданской реабилитации и адаптации. Занимался он созданием Союза около трёх лет, с осени 1986-го по лето 1989 года включительно, стоял у истоков этой организации вместе с Радченко и Лиходеем, другими неравнодушными людьми. Поначалу они с друзьями все расходы по аренде офисов и помещений, закупке мебели и бумаги оплачивали из собственного кармана, из тех немаленьких личных сумм, привезённых из Афганистана. Даже машины собственные использовали на первых порах для различных встреч и поездок.

Но потом, когда их организацию (СВА) наконец официально признали и зарегистрировали в Минюсте, им вместе со свидетельством о регистрации был выдан и банковский лицевой счёт, на который они уже законным путём получали денежные средства на развитие и жизнедеятельность от правительства. Сначала – от московского, а потом и вовсе от союзного. Это дало им возможность заниматься благотворительной помощью и поддержкой возвращавшихся с войны инвалидов-калек уже на официальном уровне. А не подпольно и не корыстно якобы, для собственной славы и выгоды, в чём их потом подозревала и упрекала подлая либеральная пресса.

Многим они сумели тогда помочь с больницами, госпиталями, трудоустройством, с хорошими протезами теми же. Чем потом очень и очень гордились, получая благодарные письма от ветеранов-однополчан, корявые и безграмотные, как правило, но очень и очень светлые и искренние…

Глава десятая

1

Однако же Мальцев этого уже не застал – официального признания властями Союза воинов-афганцев. Как и превращения его в достаточно крупную и авторитетную общественно-политическую организацию будущей новой России, России Бориса Ельцина, которое состоялось в 1990 году, перед самым крахом СССР фактически. За год до этого, летом 1989 года, Андрей покинул набиравший силу и политический вес коллектив, где работал за спасибо, по сути, за доброе слово от ветеранов; или за самую скромную плату – если уж быть совсем честным и точным. Покинул же он организацию потому, что решил заняться бизнесом, куда его позвал давний друг, Беляев Колька…

С Беляевым Мальцев познакомился в восьмом классе, на первом уроке алгебры в московской физико-математической спецшколе, что на Динамо, куда они оба успешно сдали экзамены летом 1972 года, после чего их вскорости и зачислили. Оказавшись за одной партой по воле случая, они познакомились и подружились в первый же день, после чего стали не разлей вода, как в таких случаях говорят про тесные взаимоотношения, – настолько обоим было легко, хорошо и комфортно друг с другом.

Здесь было важно и то ещё, что и родители у них были инженерами, с равным социальным статусом и положением, то есть, одинаково их обоих воспитывавшие, уму-разуму обучавшие; и родились они почти в один день: Колька – 3 октября 1958 года, Андрей – 4-го… Не удивительно, что и мировоззрение у них было схожее из-за влияния одних и тех же звёзд нашей земной галактики, одинаковые характеры и наклонности, способности и привычки, что позволило им сделаться самыми близкими в новом классе и школе людьми, почти что родными братьями. И для обоим это было и полезно, и важно, и крайне необходимо на будущее. И вот почему.

Мальцев был единственным ребёнком в семье и постоянно нуждался в друге, которого у него не было ни в прежней школе, ни во дворе. Одни товарищи-одногодки или погодки вертелись рядом, с которыми он вечно цапался и ругался, что-то считал и делил, сходился и расходился, по месяцу не общался, не разговаривал, менял одних на других. И всё без толку. С Беляевым же у него ругани и скандалов, расставаний и размолвок не было почти: настолько удачно и точно они подходили один другому.

Для добродушного и мягкого как пластилин Кольки дружба с Андреем также была клад – и крайне-важной, и крайне-необходимой. Он хотя и имел родную сестру Машу, но та была аж на восемь лет моложе его, то есть совсем-совсем маленькая и глупенькая. Поэтому в друзья и помощники ему никак не годилась. Колька тоже поэтому был один и давно уже нуждался в друге…

2

Вот они и сдружились сразу же, за один день, душами приклеились-прикипели. И, крепко схватившись за руки, пошли после этого по детской жизни вдвоём, не расставаясь надолго и почти не ссорясь. Разъехавшись после уроков по своим домам и делам, они весь вечер потом названивали друг другу и часами болтали о разном, о самых что ни наесть пустяках. И всё никак не могли расстаться и наговориться. И по выходным встречались частенько, и в гости друг к другу ездили регулярно, делились секретами самыми сокровенными, книгами, одеждою и едой. Всё готовы были один другому отдать – до последнего! – ничего не было каждому для друга жалко.

Их родители, Мальцевы и Беляевы, не могли нарадоваться на них. Через сыновей и сами быстро познакомились и подружились, встречаться стали по праздникам, в Серебряный бор семьями ездить, отдыхать и купаться там, в волейбол играть. И изо всех сил старались сохранить взаимную симпатию и привязанность сыновей, понимая с высоты прожитых лет, насколько для них обоих это будет в дальнейшем важно – добрая дружеская взаимовыручка и поддержка.

Родителям это удалось вполне: дружбу детскую, скороспелую сохранить, которая им всем так нравилась. С родительской и собственной помощью сыновья соединились и сдружились накрепко, можно сказать – навек. И так и вступили потом во взрослую самостоятельную жизнь “братьями-близнецами”, по которой и пошли след в след и нога в ногу, ни разу не сбившись и не свернув на сторону с обоюдовыгодного пути…

Закончив спецшколу с одинаковыми оценками, они решили оба поступать в МАИ, рядом с которым жили, и на один факультет – самолёто- и вертолётостроения. Сдавали вступительные экзамены, сидя рядом, и даже и там получили одинаковые оценки, с которыми их и приняли на первый курс. Там их обоих зачислили в одну учебную группу по просьбе родителей, где они и просидели за одним учебным столом пять студенческих лет. Вместе слушали лекции, ходили на семинары, сдавали регулярные сессии. Только вот в стройотряд Колька с Андреем не ездил по причине болезни: у него было слабое зрение со школьных лет, “-4”, с которым врачи-окулисты не рекомендовали ему большие физические нагрузки, неизбежные на любой стройке.

Окончив МАИ и получив дипломы инженеров на руки, они устроились работать оба в ОКБ им.Микояна, что на Ленинградском проспекте базировалось, через дорогу от их института: это было их обоюдное и незыблемое желание, опять-таки, трудиться вместе. И даже и там они попросили начальство направить их в один сектор, и там оба по-прежнему продолжали сидеть на соседних столах все пять лет, то есть рядышком, решали одни и те же задачи, в колхозы и на овощебазы вместе ездили, ходили по вечерам в ДНД. И длилась такая идиллия до конца марта 1985 года – пока Мальцева не забрали в армию, которая на целый год разлучила их…

3

Но не всё, впрочем, у друзей складывалось полностью одинаково, как под копирку. Были и некоторые различья в судьбе, в личной жизни в частности. Так, Колька Беляев не выдержал и женился на пятом курсе на сокурснице Вере, доброй и скромной студентке-хохотушке, которая Мальцеву очень нравилась как человек и с которой у него были самые добросердечные, самые приятельские отношения. Вера быстренько родила Кольке сына Славку, которого они очень любили оба, не чаяли в нём души.

У самого же Андрея семейная жизнь не складывалась – категорически! – о чём уже подробно говорилось выше. Сначала его напугала, и сильно, сырлипкинская Наташа Яковлева в 1976 году, милая и добрая вроде бы девушка. Но тот его деревенский испуг был ничто, цветочками в сравнение с тем, как девять лет спустя его напугала Лилька Розовская, бедовая одесситка. До жути прямо и страха утробного, до побега в пылающий Афганистан, который его только и успокоил.

После неё, после развратной и хищной Лильки, Мальцев дал себе твёрдый зарок похотливых одиноких красавиц с наадреналиненными глазищами за версту обходить, и не допускать с ними никаких общих дел. Тем паче – дел любовных, интимных. И если он и встречался с представительницами противоположного пола один на один для плотских пошлых утех, когда совсем уже становилось невмоготу по пьяной куражной лавочке, и разбуженная природа и страсть крайне нуждались в сексе, – то делал это исключительно с замужними дамами. С теми, как правило, кого хорошо знал по школе и институту, и кто прописки и женитьбы от него впоследствии не потребовал бы…

4

Далее скажем, продолжая про Андреева задушевного друга рассказ, что Колька оставался работать инженером-конструктором в ОКБ им.Микояна до лета 1989 года – то есть даже и после того там инженерную лямку тянул парень, когда демобилизовавшийся из Афгана Мальцев не захотел возвращаться на прежнее место службы. Ни при каком условии и уговорах начальства! Тошно стало ему штаны там сидеть протирать и болтаться без дела сутками, муторно и тошно! Вместо этого он, как отмечалось выше, пустился на вольные хлеба, оставив наперсника-Кольку одного в отделе коптиться… Но даже и после этого, когда их жизненные стёжки-дорожки временно как бы разошлись, они продолжали регулярно встречаться, перезваниваться по телефону, дружить. Отсутствие общей работы, таким образом, не сильно разъединило их и одного от другого не отдалило.

А летом 89-го судьба вторично связала их крепким рабочим узлом: уволившийся с госслужбы Колька сделал предложение Андрею заняться совместным бизнесом, которое Мальцев охотно принял и никогда не жалел о том…

В бизнес их обоих невольно втянула Колькина сестра Маша, вышедшая год назад перед этим замуж за одного шустрого и насмешливого журналиста Ёсю – так он сам себя всегда представлял при знакомстве, лукаво при этом хихикая. В действительности звали его Иосиф, фамилия его была Хинштейн, и работал он в газете «Известия» корреспондентом около восьми лет, был ровесником Андрея и Кольки фактически.

И вот в декабре 1988 года этого шустрика, пройдоху и весельчака-Ёсю направили специальным корреспондентом в Бонн. И там он, помимо главной своей работы по написанию очерков, репортажей и корреспонденций для газеты, развил такую бурную деятельность по наведению деловых и торговых мостов между Россией и Германией, что даже и прагматичных и расторопных немцев этим своим подвижничеством удивил. Не самых робких и сонных в бизнесе людей, как хорошо известно. Помотавшись по разным немецким компаниям без стеснения, оборотистый Ёся заручился согласием их хозяев на оптовую поставку товаров в Москву, самых разных и качественных. А им пообещал взамен обеспечить в Москве обширные рынки сбыта и выгодные условия для продаж. И самые умопомрачительные навары, главное.

Для этого он весною 89-го примчался на несколько дней домой и встретился первым делом с шурином. Ему вкратце и рассказал свой план по наводнению Москвы, а потом и России качественным немецким ширпотребом, электронной и бытовой техникой, игрушками и инструментами, продуктами питания теми же – пивом, сыром и чипсами, кондитерскими изделиями, мясными и рыбными консервами. Всем тем, одним словом, чего в Германии якобы было немерено, от чего там прилавки трещали и ломились уже. А “сердобольный” и “отзывчивый” хлопотун Ёся захотел, чтобы ломились они и у нас – при правильном подходе к делу, разумеется… После чего он предложил шурину стать его торговым представителем в России, в задачу которого, по задумке, должно будет входить, если в общих чертах, принятие товара, размещение его на складах и торговых точках и последующая продажа, розничная торговля то есть, с отчислением вырученных денежных средств западногерманским хозяевам за определённый процент. Шурин, по мысли и плану Хинштейна, должен был взвалить на себя всю российскую часть Дела – не много, не мало. И за это Ёся обещал его завалить такими деньжищами, каких и в богатой Москве мало кто ещё видел и в руках держал.

Колька подумал-подумал – и согласился. И сразу же встретился с Мальцевым и ему рассказал про план, про намерение уволиться из КБ, где ему давно уже всё обрыдло, – чтобы заняться торговлей с немцами. И тут же с жаром предложил Андрею поддержать его в начинании, его полноправным партнёром сделаться, совладельцем будущей торговой компании, на что он сильно надеялся и рассчитывал изначально, с чем к Мальцеву и пришёл.

Андрей улыбнулся, обрадовался предложению – и дал согласие, не раздумывая, с другом Колькой плечом к плечу снова встать и опять пойти нога в ногу по жизни и по работе: для него это было счастье великое, непередаваемое… А согласившись, привлёк к этому новому и чрезвычайно-перспективному делу своих корешков-афганцев, которые им и первые бизнес-связи успешно помогали налаживать, и торговые и складские помещения подбирать. Да ещё и обеспечили в будущем надёжную охрану арендованных магазинов и складов из без-страшных воинов-интернационалистов, – что тоже было немаловажно, без чего им не дали бы развернуться в Москве, в два счёта обобрали бы и прихлопнули злые люди…

5

И дела у них споро пошли, начиная с лета 1989 года, что стало отправным пунктом для зарождавшегося ново-Российского бизнеса и частнособственнической инициативы. Правительство Горбачёва разрешило тогда своими указами частное предпринимательство и торговлю в СССР, с выходом на международные рынки; даже и огромные суммы денег на развитие и поддержку деловых людей выделяло щедро: без-процентные ссуды по сути, которые через три года сгорели и обесценились из-за инфляции и шоковой терапии. Так что государство те кредитные деньги первым предпринимателям подарило фактически, не имея возможности их назад возвернуть. Очень повезло молодым и проворным заёмщикам тех воистину золотых переходных лет, кто не побоялся тогда у Центрального банка ещё существовавшего СССР огромные рублёвые суммы брать и быстренько открывать на них большие и малые предприятия, банки, покупать загородные дома и квартиры.

Но в 1989 году про будущие экономические турбулентности и катаклизмы, про галопирующую инфляцию, катастрофический обвал рубля и розничных цен, что было тесно и напрямую с приходом в Политику и во Власть Е.Гайдара и А.Чубайса связано – младореформаторов так называемых или же просто жуликов, ставленников мировых финансовых воротил, – про весь этот кошмар и ужас никто ещё в России не подозревал и даже и не догадывался, ясное дело. Как никто не думал и не верил из простых граждан, из обывателей, что так круто и в одночасье советская тихая и кондовая жизнь вскорости переменится, и устоявшийся быт человеческий перевернётся вверх дном. После чего, как в первом советском гимне пелось, знаменитом «Интернационале», случится сказочное превращение: «кто был никем, тот станет всем»… Простые советские люди, повторимся: фабрично-заводские рабочие, служащие и инженера, учителя, учёные и врачи, продавцы и чиновники, – про это ничего совершенно не знали и не могли знать. По определению, что называется. Ибо разрушительные реформы гайдаро-чубайсовские готовились втайне от народа и далеко от страны: где-то в горах Швейцарии, в Альпах, в закрытых тамошних элитных масонских ложах и клубах. Это – общеизвестно.

Поэтому и рисковать не хотели люди, естественно, судьбу кардинально менять и в новое дело вписываться – торгово-предпринимательское, кооперативное, – которое многих тогда пугало своей неизвестностью как та же пучина морская или омут речной, куда по собственной воле прыгать желающих не много нашлось – «дураков нема» было.

Молодые и здоровые советские мужики и бабы с образованием и головой предпочитали поэтому продолжать сидеть и бить баклуши в уютных и тёплых НИИ или иных каких левых конторах и учреждениях, коих было в Советском Союзе перед концом тьма тьмущая, больше чем грязи! Там они все получали за своё хроническое безделье, за вёдра выпитого чая и жопочасы приличную по тем временам зарплату – за красивые глазки, по сути, за воздух! На неё они регулярно и с удовольствием ездили отдыхать в горы и к морю по нескольку раз в год, без-печно ходили в походы, театры, музеи, кино – и в ус не дули, как говориться, голову ничем не ломали, не мучили, берегли здоровье, нервы и силы. Именно так тогда и жила многочисленная советская интеллигенция, точно так. Хорошо жила, согласитесь, сладко!… И менять такую привольно-без-печную жизнь она не собиралась. Зачем? на кой ляд надо было, действительно, добро от добра искать?!…

6

Однако же, «кто не рискует, тот и не пьёт шампанского и коньяку», не участвует в праздничном дележе, кутеже и разврате! Это и правильно, и справедливо, и абсолютно честно и верно по сути своей. «Риск – благородное дело». И должен, просто обязан в случае успеха вознаграждаться “снятием сливок” с нового и опасного Дела. Тут уж «или грудь в крестах, или голова в кустах». И по-другому никак нельзя. По-другому просто не будет желающих что-то перспективное и полезное затевать, раздвигать горизонты и земли открывать новые, обывателю-лежебоке праведный путь указывать, или же направление. Мальцев с Беляевым рискнули летом 1989 года: поставили на кон будущую жизнь свою, не думая о последствиях, о полном провале затеи и нищете! – и выиграли, получили большую награду финансово-материальную. Даже и многократно большую той, о чём они тайно мечтали оба, на что настраивались и рассчитывали на старте.

Первым их бизнес-проектом стал столичный магазин ГУМ, где им выделили под торговлю несколько павильонов на первом этаже первой торговой линии, с окнами на Красную площадь, Кремлёвские стены и Мавзолей. И дело там пошло на ура: немецкие высококачественные товары с прилавков покупателями буквально сметались… Выручка была колоссальная, которую они ежедневно с охраною возили в банк и переправляли потом в Германию хозяевам-производителям, предварительно переведя рубли в доллары по тогдашнему курсу… После ГУМа на очереди был ЦУМ и Петровский пассаж, где им тоже с радостью выделили павильоны, и они и там развернулись во всю ширь и мощь, откуда выручку мешками выкачивали, уставая её перекладывать и считать…

Ну и пошло и поехало, что называется: «пошатнулась и сдвинулась с места гора, и понеслась вниз с грохотом и со свистом». Почуяв немалую выгоду и быстро войдя во вкус стихийной российской торговли, немецкие промышленные компании к ним в очередь уже выстраивались ближе к Новому 1990-му году, наперебой рекламируя и расхваливая свой товар. Беляев с Мальцевым были первыми, таким образом, кто познакомил московских не избалованных западно-европейским импортом жителей с германской национальной продукцией, произведённой на фирмах Bosch и Siemens, Blaсk & Dесker и Fa, Marc O’Polo, Play Mobil, Adidas, Puma, Salamander, Hogl, Gabor, Bugatti, Janita, Peter Kaiser, Pedag, Pioner, Zenden и многих-многих других, всевозможные инструменты и канцтовары, игрушки, косметика, одежда и обувь которых покупателям очень нравились, за которыми люди выстраивались в очереди, из рук друг у друга рвали, так что продавцы уставали за день на склады без-престанно звонить и потом получать и раскладывать привезённые коробки с товаром.

Получая приличный процент от продаж, Андрей с другом Колькой богатели и поднимались прямо-таки на глазах, как пухнет только лишь дрожжевое тесто; не знали, куда и девать на первых порах заработанные сумасшедшие деньги. Сами оделись, обулись с иголочки, потом родственников упаковали в импортное шмотьё и тряпьё; потом купили машины немецкие, элитные, бытовую технику… Но денежки-то, всё равно, пёрли и пёрли как из прорвавшейся трубы вода. Куда их было девать? – не солить же!…

И тогда, подумав-подумав и всё тщательно взвесив и посчитав, они сподобились на отчаянный шаг: обзавелись дорогими элитными квартирами в самом центре столицы, недалеко от Кремля. Понимай: решили парни шику дать “назло всем врагам и радость мамам”! Колька купил себе апартаменты в Брюсовом  переулке. Андрей – поблизости от него, в Газетном: в знаменитом композиторском доме, известном всей культурной Москве. Оба после этого автоматически перешли в самую высшую социальную категорию – столичной элитой заделались, сливками обществ, знатью. И такое частенько бывало в те перестроечные времена…

Гайдаровскую шоковую терапию наши друзья встретили очень даже спокойно, если с радостью не сказать. В то время, когда вся страна погрузилась в панический ужас, оставшись без сбережений, копившихся десятилетиями, и не знала, бедная, что делать в новых социально-экономических условиях и куда бежать, где от либерально-рыночных реформ и лихих младореформаторов прятаться, – Мальцев с Беляевым, жившие уже по-новому, по-демократически с лета 1989-го, и получавшие зарплату в валюте, в долларах США, только потирали руки от стихийного обвала цен и катастрофической девальвации рубля. Преумножали свои богатства вместе с кремлёвской мафией – и тихо умилялись при этом.

Баснословно обогатившись за воистину чёрный для населения 1992 год, они оба купили себе загородные дома на Рублёвке, перевезли свои сем