Моя Богиня. Часть первая

От автора

Роман-исповедь, роман-предостережение, роман-напутствие. Повествует о жизни и судьбе человека, историка по профессии, в молодые годы вдруг повстречавшего свою большую любовь, единственную и неповторимую, огромную как небо над головой и такую же точно чистую, которая потрясла, очаровала и околдовала его настолько, что он безропотно и фанатично, и с радостью превеликой посвятил любимой женщине жизнь. Всю – без остатка… Чем всё это в итоге закончилось? – читатель узнает, дочитав роман до конца. Он будет правдив и искренен от первого и до последнего слова…

«Страницу и огонь, зерно и жернова,

секиры остриё и усечённый волос –

Бог сохраняет всё; особенно – слова

прощенья и любви, как собственный Свой Голос».

                                                                        И.Бродский

«Имя где для тебя?

Не сильно смертных искусство

Выразить прелесть твою!

Лиры нет для тебя!…

Что песни? Отзыв неверный

Поздней молвы о тебе!

Ели б сердце могло быть

Им слышно, каждое чувство

Было бы гимном тебе!»

          В.А.Жуковский

«Видно было, как всё извлечённое из внешнего мира художник заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил его одной согласной, торжественной песнью… картина, между тем, ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление».

                                                                        Н.В.Гоголь «Портрет»

Глава 1

1

Весенняя, четвёртая по счёту сессия подходила к концу. Оставалось сдать всего два экзамена.

Студент-историк Максим Кремнёв, второкурсник Московского государственного Университета, уютно расположившийся за столом одной из комнат-читалок на первом этаже третьего корпуса ФДСа (Филиал Дома студентов МГУ), собирал последние силы в кулак, чтобы закончить учебный год достойно. Со стипендией – понимай, в советское время немаленькой. И потом, получив в зачётку печать об успешной сдаче положенных по программе предметов, простившись с инспектором курса, товарищами по группе и по общаге, уже в ранге третьекурсника спокойно уехать в стройотряд в первых числах июля. Уехать – и забыть там, на стройке, про душную, изнывающую от летнего пекла и зноя Москву, про утомительную учёбу, экзамены и ФДС, порядком уже надоевший; хорошо отдохнуть на природе в смоленской чудной глуши, развеяться и размяться с лопатой и топором в руках, помочь крестьянам по мере сил, денег подзаработать. Именно так он провёл летние студенческие каникулы в прошлом году – и не прогадал, не разочаровался в выборе. Так же точно спланировал сделать и в этом.

Далее надо сказать, в качестве поясняющего вступления, что весенняя зачётно-экзаменационная сессия традиционно была самой тяжкой и самой утомительной для студентов, на лихорадку больше похожей, на изнурительное самоистязание. Кто когда-то прошёл через университетскую пятилетнюю нервотрёпку – тот хорошо это знает, помнит и подтвердит, насколько горек и солон он, “хлеб студенческий”. Учебный год на первых двух общеобразовательных курсах и сам по себе был сложен и энергозатратен – отнимал уйму времени и сил у каждого, выжимал парней и девчат по-максимуму, от души, и одновременно приучал к кропотливой научной работе. Да ещё и преподаватели с ними, зелёными, пока что не церемонились, не щадили, не давали спуску и послаблений – за любую провинность и недочёт наказывали и отчисляли легко, без зазрения и угрызения совести.

Не удивительно, что в июне-месяце, итоговом в учебном годовом графике всех вузов страны, молодым студентам приходилось изыскивать последние энергетические и умственные запасы, “скрести по донышку” что называется, “по сусекам”. Чтобы, собрав резервы из “закромов”, быть в форме перед экзаменаторами, в тонусе, быть молодцами – бодрыми, памятливыми и трудоспособными. И, как следствие, пройти экзаменационные рифы без лишних проблем и потерь – не сломаться и “не упасть”, не оставить “хвостов” на осень. Что было делом крайне пренеприятным и очень и очень болезненным для всякого споткнувшегося студента, грозившим испортить заслуженный летний отдых потерей 40-рублёвой стипендии, на которую многие тогда дней 20-ть безбедно жили, это во-первых; а, во-вторых, к сентябрьским переэкзаменовкам надо было бы всё лето упорно готовиться, вместо того, чтобы отдыхать, а потом ещё и за преподавателями хвостом в сентябре бегать, упрашивать экзамен принять, когда другие уже дальше учиться начнут, которых потом догонять надо будет.

Но и это было лишь полбеды, или даже четверть. Ибо к неприятностям финансовым, умственным и психологическим, которые в целом переживались студентами с родительской помощью, легко могли бы прибавиться и настоящие беды, нешуточные и судьбоносные, в виде нависавшего над парнями-двоечниками отчисления из Университета и последующего осеннего призыва в Армию на действительную военную службу. Вот уж была бы беда так беда вселенского масштаба, по-настоящему страшившая всех! Делать этого, как легко догадаться, никому из парней-историков не хотелось, как, впрочем, и всем остальным студентам, – казённую солдатскую форму с большим опозданием надевать и два года потом болтаться в шумных бараках-казармах с неучами-балбесами вперемешку где-нибудь в Средней Азии или в Закавказье, превращаться там в этаких “белых ворон”, в изгоев, в недотёп-неудачников – лакеев хамоватых прапорщиков и офицеров, и стариков-сержантов.

Положение с моральным и физическим состоянием усугублялось ещё и тем, что за окном бушевал красавец-июнь всеми своими цветами и красками, страстями, запахами, прелестями и пороками, тревожа и испытывая молодые сердца, от дела сильно отвлекая их, от конспектов и учебников; а кипящее солнце на небе светило и буянило так дерзко, мощно и вызывающе всеми своими протуберанцами, накаляя окружающую атмосферу до невозможности, что в читалке было не продохнуть от духоты и жары: сладкая дрёма на экзаменуемых раз за разом могучей волной накатывала, с которой справляться уже не хватало сил. Им бы всем завалиться где-нибудь на припёке в зелени пахучей травы и позагорать, расслабиться и понежиться, на время отключить мозги, подремать в тишине и праздности, вольной жизни порадоваться, певунов-соловьёв послушать; ну и душистого кваса и пива вволю попить, поесть мороженого. А не изводить себя чтением нудных учёных книг, которых у каждого на столе было немерено и которые здоровья не прибавляли, ясное дело, тело не наливали соком; наоборот, всех худосочными делали, квёлыми, слабыми и нежизнеспособными.

А тут ещё и детишки местные, жители окрестных домов, под окнами фэдээсовских корпусов, что в начале Ломоносовского проспекта располагались рядами по соседству с кинотеатром “Литва” и гостиницей “Университетская”, – так вот детишки целыми днями без-прерывно баловались и шумели, поганцы. Стучали ногами, мячами и палками о стены и цоколь студенческих пятиэтажек, ругались, гоготали и спорили, в окна общаг озорно заглядывали, строили рожицы всем подряд, а то и вовсе непристойные жесты показывали, кричали матерные слова – не давали сосредоточиться и на материал настроиться, одним словом, дело с экзаменами до конца довести. Студентам было и грустно, и завидно глядеть на них, таких без-печных и беззаботных, и абсолютно свободных, главное. По этой причине студенты, к читалкам как клеем приклеенные, к учёбе, к сессиям без-конечным, считали себя чуть ли ни проклятыми каторжанами, несчастными, лишёнными молодости людьми!…

2

Предельно-измотанный и исхудавший герой наш, Максим Кремнёв, уже минут пять как сидел и смотрел в окно, со всех сторон обложенный толстенными и премудрыми учебниками и конспектами, притрагиваться к которым ему не хотелось жутко, про которые поскорее хотелось забыть… А там, за окном, хулиганистые сорванцы устроили очередную шумную разборку из-за ненароком спущенного кем-то мяча. Максим и смотрел, и ждал, чем та их ругань и возня закончится. Интересно было узнать: дойдёт у них дело до драки, до мордобоя? – квинтэссенции любых ссор и детских разборок…

И в этот-то как раз момент дверь в читалку распахнулась с шумом и внутрь зашли две девушки, по-домашнему просто одетые, которых Максим не знал, никогда не видел прежде… Это ему показалось странным, прожившему в третьем корпусе уже два учебных года и визуально знавшему практически всех жильцов, иногородних студентов истфака, всех хотя бы раз видевшему на улице или в столовой, в коридорах общаги или самого Университета, в читалке той же. А этих двух – нет. Странно!

Правда, когда он, сидевший у одного из центральных окон, повернул голову налево, на вход, то успел хорошо рассмотреть лишь профиль вошедших, а потом и спины, когда обе направились скорым шагом к первому столу у торцевой стены. Но даже и в этом случае он бы вошедших узнал, повстречай он их где-то раньше: зрительная память у него была отменная, это признавали все…

Со спины рассматривая незнакомок мутными от усталости и жары глазами, он лениво отметил для себя, что одна была высокой, крупной и статной; что голову её украшали густые тёмные волосы, на затылке умело стянутые в тугую тяжёлую косу, доходившую почти до пояса. Другая была поменьше и похудей, но такая же стройная и фигуристая; была блондинкой, с коротко стрижеными волосами. Вот и всё.

От скуки и от усталости, чтобы подольше растянуть перерыв, Максим принялся наблюдать уже за вошедшими, на них переключил внимание с уличных сорванцов, при этом стараясь понять, кто они – случайные гости или студентки истфака. К ним в корпус, надо сказать, много всегда приходило гостей – и с целью, и без цели: чтобы убить время, амурные дела покрутить, шашни и шуры-муры всякие. Обычное дело для молодёжи – пару себе искать. Тем более – в общаге, где всегда было весело и многолюдно как в том же муравейнике; где дискотеки и танцы следовали нескончаемым потоком в учебное время, привлекая гостей-москвичей, и имелись свободные, на крайний случай, комнаты и койки. Общага для молодых людей – рай, или же злачное место…

3

Наблюдая за девушками лениво, Максим видел, как они обе, остановившись у первого стола, облепили с двух сторон сидевшую там студентку и начали с ней энергично о чём-то шушукаться, от занятий её и всех остальных отвлекать. Шушукались они одни; причём – одновременно и на повышенных тонах, нарушая установившуюся тишину; поэтому сразу же привлекли к себе внимание всего зала, всех, кто сидел тут. Студенты подняли головы как по команде и, вторя Кремнёву, принялись за вошедшими наблюдать. Кто-то с улыбкой и симпатией, а кто-то – и раздражённо: в читальных залах не принято было шуметь.

Пару-тройку минут пошушукались меж собой девушки, посплетничали, вопросы какие-то жарко пообсуждали. После чего вошедшая в зал блондинка нагнулась и что-то сказала подругам такое, особенное и чрезвычайное, отчего троица вдруг дружно и громко захохотала на весь зал, чем заставила большинство присутствующих недовольно поморщиться и напрячься. А “старики”-третьекурсники и вовсе уже открыли было синхронно рты, чтобы сделать замечание и осадить хохотушек, сказать, чтобы те не забывали, где находятся, и всё такое.

Замечаний делать, однако ж, нарушительницам не пришлось: вошедшие и сами поняли, что прегрешили перед товарищами и поспешили быстро ретироваться, покинуть растревоженное помещение, мгновенно ощетинившееся против них десятками колючих глаз. И первой, низко нагнув голову и покраснев, побежала к выходу виновница шума блондинка, лицо прикрывая ладошкою на бегу – от стыда, смущения и волнения. А за ней следом пошла к дверям и подруга её крупнотелая и высокая, с могучей косой за спиной, именно пошла – не побежала, даже и не ускорила шага. Хотя со стороны было видно и невооружённым глазом, что даётся ей это её спокойствие нелегко, что и она была крайне смущена всеобщим переполохом и повышенным к себе вниманием, – и, тем не менее, уходила достойно при этом, не пряча лица и не переходя на постыдный бег, не пригибая по-детски голову. Глаза её были стыдливо опущены вниз – это правда, – щёчки горели румянцем, пухлые губки от волнения плотно сжались и напряглись. Но голова при этом, спина и шея держали прежнее царственно-ровное положение – смущению и испугу не поддались. Что свидетельствовало о благородстве и природном аристократизме девушки, хорошо знающей себе цену, и от этого даже и в критической ситуации не теряющей самообладания, не забывающей про достоинство и про честь…

4

Несколько секунд всего и было отпущено Максиму, чтобы успеть рассмотреть анфас выходившую последней красавицу. Но этого вполне хватило, чтобы у него сладко защемило в груди от восторженного волнения, а следом встревоженно затрепетало сердце, и всё вокруг заискрилось будто бы небесным золотисто-лазурным светом как высоко в горах – в его сознании, взгляде и ощущениях. Что-то глубоко близкое, тёплое и родное почудилось Кремнёву в образе незнакомки, случайно забредшей в зал и одним только царственным видом своим прогнавшей с души его навалившуюся хандру, усталость, апатию, скуку…

«…Интересно, кто она? – принялся гадать он сразу же после того, как за гостьей захлопнулась дверь, волнение унять пытаясь. – Москвичка или из общаги?… А главное, у нас учится? – или просто в гости к кому-то пришла, и не имеет к истфаку отношения?… Шикарная, надо сказать, дама! Высший сорт! Крупная, пышная, яркая, запоминающаяся! Молодая совсем, если судить по косе, чистая и никем ещё не тронутая и не целованная!… А какая дородная! какая стать! Красавица настоящая, кралечка, что не перевелись на Руси, на которую всю жизнь любоваться и любоваться – и всё равно не налюбуешься!…»

«…Да нет, наверное – гостья, – под конец отчего-то решил он с лёгкой грустью. – Иначе я бы её давно где-то увидел и запомнил: ведь два года уже здесь учусь. А мимо такой не пройдёшь, даже если и очень того захочешь…»

Он подумал так – и глубоко и протяжно вздохнул, выпрямился на стуле. Потом по-молодецки встряхнулся, как бы сбрасывая наваждение, а может – и сон внезапный, но чрезвычайно красочный и запоминающийся, широко зевнул и передёрнул плечами. После чего, улыбнувшись блаженно и счастливо, с жаром принялся опять за конспекты и книги, памятуя о предстоящих экзаменах. И надо сказать, что занятия его после этого пошли на удивление легко и споро, качественно и продуктивно – это факт! Виною чему был адреналин в крови, невольно “закаченный” незнакомкой…

Но Максим этого не осознал по молодости, не заметил и не оценил – про главного и единственного виновника таких его внутренних качественных перемен, воистину для него чудодейственных. А через полчаса он и вовсе забыл про девушку и мимолётную встречу с ней, погрузившись в историю Средних веков, которая была для него в тот момент во сто крат важней и дороже.

Через пару деньков он успешно сдал предпоследний экзамен, а потом и последний 27-го числа. И порадовался за себя, разумеется, сбросив с плеч тяжеленный груз в виде четвёртой по счёту сессии. После чего, на радостях напившись с друзьями пива в пивной возле китайского посольства, обмыв там удачно сданные экзамены и зачёты, он с чистой совестью умчался к родителям на побывку, а 2-го июля – в студенческий стройотряд, из которого только в 20-х числах августа возвратился…

5

Десять дней он, ударно потрудившийся на Смоленщине, отдыхал у отца с матерью в Рязанской области – отсыпался, отлёживался часами в родной дому, с одноклассниками по городу гулял, восстанавливал после стройки силы, уже физические; и в Университет приехал лишь 5 сентября, когда там уже начались занятия…

Но даже и после этого он не сразу втянулся в учебный процесс, как и большинство его товарищей по ФДСу. С неделю ещё у него ушло на раскачку, на праздные шатания по Москве, по которой он за лето порядком соскучился, на встречи с бойцами-строителями, с многочисленной общажной братвой, заводной на кутежи и гулянки! И только лишь с 13 сентября он, наконец, принялся за учёбу: на лекции стал регулярно ходить, на семинары, спецкурсы, в спортивную секцию ту же. Стеклянный Гуманитарный корпус рядом с проспектом Вернадского и Цирком стал для него с той поры постоянным местом обитания, куда он приезжал рано утром из общаги, а уезжал поздно вечером, когда заканчивался последний спецкурс или же тренировка в легкоатлетическом Манеже. Там он с первого в Университете семестра три раза в неделю серьёзно занимался спортом: был членом сборной команды своего факультет сначала, а потом и сборной МГУ…

6

17 сентября взявшийся за ум Максим стоял с приятелями в холле четвёртого этажа “стекляшки”, отдыхал между второй и третьей парами, ждал предупредительного звонка, чтобы идти в аудиторию на семинар по истмату и два часа кряду мучиться, просиживать напрасно штаны. Сидеть и изучать предмет, понимай, который сто лет был ему не нужен, который никому не нравился из студентов, но был обязательным по программе.

Вокруг было шумно и многолюдно, как и всегда в учебные дни, солнечно, жарко и душно; по длиннющему 100-метровому коридору учебного корпуса прохаживались взад и вперёд отдыхающие студенты, только добавлявшие шума, толчеи, духоты. Все – бодрые, загорелые, круглолицые и розовощёкие после летних каникул, на которых было приятно смотреть, встречать знакомые лица. Среди них было много товарищей – по курсу, спорту и общежитию, – кивавших ему головой в знак приветствия, подходивших и спрашивавших: «как дела? какие планы на вечер?»… Но были и незнакомые – сопляки-первокурсники, в основном, испуганно-восторженный вид которых забавлял Кремнёва, уже пообтёршегося на факультете за пару прошлых годков, порядком освоившегося, “пустившего тут корни” и пиетет к МГУ утратившего некоторым образом, как и внутреннюю гордость собою – и страх. Из-за чего его прежний блаженный восторг на лице во время занятий естественным образом улетучился, уступив место неизменному равнодушию, солидности и скуке – качествам, с которыми он до выпускного дня дотянул.

Но в тот момент настроение у героя нашего было самое что ни наесть возвышенное и благостное, самое праздничное, полное светлых грёз и надежд. Ещё бы! Сил было много в запасе – через край. Погода стояла чудесная, воистину золотая, до экзаменов было далеко-далеко, как до самой Камчатки. Так что “гуляй, парнишка, от рубля и выше!” – как в известной песне поётся, – лови золотые деньки! Для каждого студента осень – лучшее время в году, с которым ничто не сравнится, даже и чаровница-весна. Ибо её, весну, все пять университетских лет безнадёжно портили сессии. А два летних каникульных месяца студенты-историки работали, как правило, – на стройке ли в деревне, на раскопках, в плановых экспедициях или ещё где. Мало кто летом из них сибаритствовал, прохлаждался и дурака валял: лишь немощные индивиды со справками. Отдыхать и барствовать, жир наедать не позволили бы заведенные на истфаке порядки, которым студенты следовали неукоснительно…

7

Итак, настроение у прибывшего на учёбу Максима было по-юношески светлым, возвышенным и прекрасным, самой погоде под стать. Оно и ещё на вершок улучшилось и приподнялось, когда он в коридоре бригадира своего увидел, Юшутина Юрку, бородатого студента-четверокурсника, рубаху-парня и весельчака, с которым два лета подряд бок о бок в стройотряде в смоленской глуши трудился, которому симпатизировал. Он бросился бригадиру навстречу, крепко обнял того, стал с жаром про жизнь и дела расспрашивать, свои рассказывать новости и приключения, ближайшие планы на вечер. В том смысле, что неплохо было бы им после занятий встретиться и пивка попить, работу за пивом вспомнить, деревенское житьё-бытьё, которое не отпускало, хоть плачь, саднило и бередило душу, память сильно тревожило. Обычное дело, короче, для молодых мужиков, прошедших общие передряги и трудности. 

И вот во время того бурного и восторженного разговора с бригадиром в коридоре учебного корпуса устремившийся взглядом в толпу Максим вдруг неожиданно осёкся на полуслове, напрягся и замер, меняясь лицом как от удара в бок или сердечного приступа. А можно и по-другому сказать: что ему будто за шиворот стакан ледяной воды вдруг подошли и вылили их факультетские шутники, заранее не предупредив! Отчего его всего передёрнуло и бросило жар, потом – в холод, и стало уже не до Юшутина и воспоминаний.

А всё оттого, что в потоке прогуливающихся парней и девчат он вдруг ту самую незнакомку приметил, идущую им навстречу, которая так поразила и взволновала его в июне в читалке на пару с белокурой подружкой, и про которую он за лето не вспомнил ни разу – забыл. Сначала он именно почувствовал её по тому избытку нежности и теплоты, которое как от родной матери от неё в его сторону исходило, и которое он, оказывается, очень хорошо запомнил, всем встрепенувшимся естеством своим сохранил. И только потом уже, по мере её приближения, как следует её рассмотрел и узнал – и несказанно подивился увиденному и узнанному!

Это была она, безусловно она! – та самая гордая и неприступная, знающая себе цену девушка с длинной и тяжёлой косой за спиной, которая в июне-месяце так быстро, в один момент его очаровала-встревожила в общежитии! Перепутать было нельзя… И не она одновременно! – настолько приближавшаяся студентка изменилась разительно с той недалёкой поры, самым решительным и кардинальным образом.

Тяжёлой косы за спиной уже не было и в помине: богатые волосы были обрезаны летом и, парикмахером безжалостно укороченные, теперь едва доходили до плеч своими прядями-волнами, чуть подкрашенными золотистой хной для предания блеска. Стрижка изменила хозяйку принципиально, из девушки сделав женщину, как ни крути, молодую да раннюю дамочку-кралечку, почти что светскую львицу. Сознательно или нет – Бог весть! – но превращение было разительным и потрясающим для окружающих. Для Максима нашего – в том числе.

Этому же немало поспособствовала и одежда: хорошо подогнанный под фигуру брючный серый костюм и туфли на каблуках только усиливали впечатление у сторонних людей внезапного созревания и взросления юной дивы. Июньское простенькое одеянье, в котором она засветилась в читалке, и которое Кремнёву всё ещё хорошо помнилось, надо признать заметно молодило её.

Был и ещё момент, что остро в глаза бросался и как магнитом притягивал взор. Незнакомка и в июне не показалась Максиму маленькой и худосочной. Скорее наоборот… Теперь же она выглядела просто огромной в плотно-пригнанном одеянии и модных чёрных туфлях на каучуковой платформе, взрослой, дородной, солидного вида дамой, повторим, похожей больше на молодую преподавательницу, чем на студентку. Даже и пятикурсниц она своей солидностью и степенностью затмевала, видом и ростом, даже и их, которые, гулявшие рядом, по всем параметрам и раскладам проигрывали ей, смехотворно-маленькими со стороны казались, почти-что школьницами…

Ошалевшему от внезапной встречи Кремнёву кровь ударила в голову могучей страстной волной, мысли сразу же перепутались и разбежались от чувств, от волнения пересохло и запершило в горле, жаром вспыхнула грудь, очумело и яростно застучало сердце. Состояние было такое, будто Максим Матерь Божию вдруг в коридоре увидел, незаметно спустившуюся с небес и царственно шедшую ему навстречу в искрящемся облике незнакомки, пред светлым и духоподъёмным Ликом Которой ему сделалось по-особому сладко, остро и томно внутри, уютно, надёжно, тепло и светло; рядом с Которой летала и пела душа во всю свою ширь и мощь, открывались небесные голубые дали и было ничего не страшно…

– Я гляжу, Максим, ты нашёл тут у нас свою любовь, – ехидно оскалился бригадир, с любопытством поглядывая то на молодого товарища, потерявшего голову от внезапно вспыхнувших чувств, то на проходившую мимо студентку, обдавшую их обоих густым запахом чудных цветочных духов. – А чего! Правильно! Дело хорошее – лихую карамболь закрутить, пока есть силы и время, пока свободен! Тем более, с такой гарной дивчиной. С такой, Максимка, погулять-помиловаться не грех! Я б и сам с такой загулял. Да куда жену теперь денешь, старую перечницу!

– Перестань, Юр, шутить и прикалываться – какая любовь? – стыдливо стал отнекиваться Кремнёв, безуспешно пытавшийся сбить душевное наваждение и согнать красноту с лица. – Скажешь тоже! Просто симпатичная девушка, вот и всё. Впервые её у нас на факультете вижу…

Прозвеневший звонок прервал разговор, заставил приятелей по аудиториям разбежаться. Но, расставаясь, они договорились после занятий встретиться вновь. И тогда уже решить, где и как им совместно провести вечером время…

8

Занявший место за партой в аудитории 4-12, где проходил семинар, Максим все два часа потом не про исторический материализм, а про прекрасную незнакомку сидел и думал, безумно радовался, что встретил её опять, блаженно чувствуя при этом, как сладко стонет и рвётся в груди его осчастливленное молодое сердце.

«Значит, ты всё-таки наша, на истфаке учишься, – сидел и восторженно думал он, внезапной встречею очарованный, как и царственным видом девушки. – На каком курсе только, интересно знать? И где живёшь – в общаге или… или ты москвичка? А летом к нам просто в гости заглядывала, как другие, – подруг навестить, конспектами разжиться?… Может и так. Однокурсники-москвичи от нас не вылезают, как правило: каждую сессию в третьем корпусе с утра и до вечера отираются, черти, добирают знаний, ума… Ладно, выясним, время есть, обязательно выясним!… Я думаю, дорогая моя, не раз ещё с тобой встретимся: учебный год только начался, и всё ещё впереди… Однако ж, поразила ты меня сегодня, голубушка, как гром среди ясного неба; прямо до глубины души потрясла… Настоящая БОГИНЯ ты, честное слово, как есть БОГИНЯ!…»

9

По окончании занятий он встретился с бригадиром, как и обещал, и весь вечер просидел-пропьянствовал с ним в кафе на Мосфильмовской, куда постоянно ездили развлекаться студенты Университета, и гуманитарии, и естественники, куда и актёры “Мосфильма” нередко заглядывали “на огонёк”: Максим там многих перевидал за 5 студенческих лет, и народных, и заслуженных, и обыкновенных, за соседними столиками гужевавшихся. Там повара-узбеки готовили прекрасные лаваши, чебуреки, пельмени и беляши практически за копейки – и не бранили посетителей за принесённое с собой спиртное, не выгоняли вон и не пугали милицией. Вот университетская и мосфильмовская шатия-братия туда и наведывалась регулярно – отдохнуть, расслабиться и подкрепиться, переговорить по душам в тепле, светле и уюте, дела какие решить неотложные или ещё что. Дешёвых и уютных кафе в Москве не так-то много и было.

Максим с товарищем просидел-протрепался тогда до самого закрытия, до 22-00, и под конец от лишнего пива осоловел и поплыл основательно – потому что пить никогда не любил, избегал необязательных пьянок, занимаясь спортом. Но компания есть компания: за компанию, как в народе у нас говорят, даже и жид удавился. Не станешь же с хорошим другом чай сидеть и весь вечер пить, или минералку. Коль уж “назвался груздем – полезай в кузов”… Однако ж прекрасную незнакомку он из сознания даже и сильно выпивший не выпускал, как за случайно-найденный на факультете золотой слиток мысленно за неё держался. И тихо радовался при этом, без-престанно скалился как дурачок и носом по-детски хмыкал – Юрку Юшутина своим поведением поражал. Ибо такого без-почвенного кривляния с ним прежде не было, не водилось…

10

В следующий раз Максим увидел свою БОГИНЮ – именно так почтительно и величественно он её мысленно теперь принялся звать-величать – через неделю где-то, на первом этаже Учебного корпуса после занятий: она выходила с подругами из аудитории, где студентам-гуманитариям читались лекции профессорами – и историкам, и филологам, и философам, и психологам. И опять взбеленившийся и побледневший от страха и счастья Кремнёв был очарован её красотой до одури и головокружения, и сумасшедшего жара и стука в груди; опять он умом поехал. Величина воздействия девушки на его сознание и душу была запредельной и фантастической, почти что смертельной для человека. Будто бы он, студент-третьекурсник Кремнёв, потерявший разум и страх по какой-то причине, на университетский золочёный шпиль вдруг внезапно и самовольно забрался и секунду-другую там, шальной и восторженный, постоял с тамошними орлами рядышком; при этом и сам становясь орлом, лицо и грудь озорно и отчаянно под мимо плывущие облака будто бы подставляя, под шум эфира и ураганный ветер вокруг. И, одновременно, душою к Вечности прикасаясь как к золотой университетской звезде, уже и Творца-Создателя в небесном мареве будто бы различая.

Перегибов, натяжки и преувеличения в данном сравнении если и есть, то немного: всё оно так точно и было, Читатель, поверьте, – фантастический выброс эмоций и чувств из молодой кремнёвской груди при виде красавицы-незнакомки, которых на десятерых бы хватило…

Обожательница его после лекции прямиком направилась с подружками к гардеробу за плащами и куртками: третья, последняя пара закончилась, и большая часть студентов Дневного отделения собиралась домой, освобождая места для вечерников. Максим же пулей бросился к лифтам, чтобы подняться в учебную часть и посмотреть в расписании, какому курсу пару часов назад читалась в аудитории №ХХ лекция. Когда увидел, что второму, историческому, – удивился крайне: уж так не походила его незнакомка, его чаровница, его богиня на сопливую второкурсницу. Скорее, повторимся, на аспирантку, или молодую преподавательницу, только-только зачисленную на факультет…

11

С тех пор раз в неделю в определённый день он стал поджидать свою красавицу в вестибюле на первом этаже – и не заметил, как видеть её после лекций стало для него насущной необходимостью, жгучей внутренней потребностью даже, как для больного укол. Бывало, спустится быстро на лифте после третьей пары, встанет где-нибудь за колонной у раздевалок, чтобы не было его видно ни ей самой, ни своим приятелям-однокашникам, известным зубоскалам и циникам, и пошлякам, – и стоит ждёт, волнуется, когда его ненаглядная из лекционного зала выйдет, красотой его, убогого, одарит, тихим восторгом и счастьем.

Посмотрит на неё минут пять, полюбуется – как она одевается неторопливо, перед зеркалом царственно прихорашивается, как волосы и платок на груди поправляет изящно и грациозно, и потом с подружками в Главный корпус неспешно идёт или на автобусную остановку, чтобы домой ехать, – вся такая статная, величественная и прекрасная! Страх! После чего и сам из-за колонн появляется воровато, внутренней радостью наполненный до краёв как самовар кипятком перед чаепитием. И потом ходит какое-то время по первому этажу из конца в конец в сомнамбулическом состоянии – абсолютно дурной, блаженный, задумчивый и неработоспособный, будто бы зелья опившийся невзначай и приходящий в себя после этого.

Счастья полученного, дармового, аккурат на неделю ему и хватало, как правило, чтобы жить куражно, комфортно и весело, имея перед собой светлый девичий образ как некий жизненный ориентир и большое-пребольшое подспорье в учёбе и спорте. А потом в назначенный день и час он торопливо спускался вниз к знакомой аудитории и опять тайно свою богиню ждал – адреналином, энергией, верой вновь от неё заряжался, внутренней радостью, силой и жаждой жизни. И чем-то ещё таким, неуловимым, особенным и чудесным, чего ни понять, ни объяснить нельзя писателям и художникам: слов для этого ещё не придумали люди, и, вероятно, долго ещё не придумают, если придумают вообще. Это только одни влюблённые романтики-небожители – избранники Божии – интуитивным шестым чувством и ощущают смутно, ради чего они, собственно, и живут, за что, порой, даже и умереть готовы с высокопарной гордостью на лице и дорогим именем в памяти и на устах – без малейшего страха и содрогания, без сожаления за земную жизнь, пустую и без-смысленную без дорогого и горячо-любимого человека. Другим же – не влюблённым и не очарованным, не блаженным и не сумасшедшим, не избранным Богом людям – этого не дано узнать – к их великой грусти и сожалению. Потому что чувство это святое, горнее, не валяется на дороге – его ещё вымолить надобно и заслужить как самую дорогую в жизни награду, у которой нет, и не будет цены.

Этого, к слову, и сугубым прагматикам-материалистам категорически не дано понять – подобную платоническую любовь на расстоянии, над которой они потешаются и издеваются вечно, за извращенье считают её, за болезнь. Для таких отношения между мужчиной и женщиной сводятся исключительно к постели и сексу, к истошным стонам и крикам, содомии, наручникам, плёткам и акробатическим номерам, которых чем больше, тем лучше и качественнее любовь; а затухание которых свидетельствует лишь о её упадке. Так считают они – люди-прагматики, люди-материалисты, люди-дельцы, – и так они и живут. И только такую жизнь и такую телесную любовь и считают истинной, правильной и настоящей…

12

Подводя некий первый итог, скажем, что Университет для героя нашего с той поры превратился воистину в Божий Храм, куда он, как молодой дьячок, со всех ног будто на первую службу стремился, где забывал про земное и тленное, про людей, где предавался чистому созерцанию, раздумью высокому и молитве! А в целом – Богу! Прекрасная же незнакомка живую икону собою олицетворяла точь-в-точь в его воспалённом сознании, Марию Магдалину будто бы, жену Радомира-Христа, перед которой Максим Кремнёв еженедельно, затаив дыханье, после занятий незаметно стоял, неизъяснимый душевный подъём и восторг испытывая, икаровский порыв души. Счастливчику и везунчику, в такие духоподъёмные минуты ему не нужны были посредники-попы, как и раввины, ламы, муфтии или имамы. Начиная с третьего курса, с 17 сентября, он с Небесным Отцом-Вседержителем напрямую как бы уже общался – через Его светоносную, лучезарную Дочь и, одновременно, свою Богиню…

Иногда он встречал свою обожательницу и на этажах, с подружкой разгуливавшую между парами. Но такие встречи он не очень любил и старался куда-нибудь улизнуть по возможности. А если свернуть было некуда, спрятаться в аудитории или ещё где, – он всегда втягивал голову в плечи, как воришка пригибался к земле, робел и краснел густо, нервничал, завидя идущую ему на встречу красавицу, человеком-невидимкой старался стать, – чтобы ей глаза собой не мозолить, не портить впечатления и настроения. Потому что ему казалось с первого дня, что она была выше его на целую голову ростом; да и гораздо мощнее его, крупнее телосложением, духом, знатнее соц’положением; и как на букашку на него посматривает и улыбается. Или же – как на пустое место.

Ему это было больно осознавать – такую свою недоразвитость и убогость…

13

Возле колонн в вестибюле Учебного корпуса он караулил свою избранницу до середины ноября, пока её в общаге однажды не встретил в одной из читалок. Туда он и стал после этого регулярно ходить – на тайные свидания как бы. Что сильно облегчило ему жизнь – и упростило одновременно.

Случилось же это вот как. В середине ноября, вернувшийся вечером из столовой Максим, полежав с полчаса на кровати и отдохнув, нехотя поднялся, чтобы взять с полки учебник по философии и почитать его: начать готовиться к зимней сессии, таким образом, которая была не за горами. Но учебника на месте не оказалось: его кто-то из товарищей взял, соседей по комнате, и взял без спроса.

Недовольно поморщившись и выругавшись про себя, сгоряча чью-то матушку помянув беззлобно, посетовав на порядки общажные, архи-либеральные, где вещи ходят по кругу, минуя хозяина, и ничего никогда не найдёшь, где вечно всё пропадает, Максим направился в читальные залы на первый этаж – искать там друзей-однокашников и свой учебник. В один зал зашёл, в другой – всё без толку. И только в третьем, самом большом зале он на дальнем ряду у окна нашёл, наконец, Жигинаса Серёгу, своего задушевного “корешка” и давнего соседа по комнате, делово обложившегося книгами за столом, среди которых была и кремнёвская философия.

Подкравшись к дружку незаметно сзади, Максим для начала тому лёгкий подзатыльник отвесил для профилактики и ума, потом крепко схватил за ухо, как это обычно с хулиганами делают, после чего шепотом строго выговорил-предупредил, чтобы тот «не хапал чужого, ворюга, а имел своё». А то, мол, «я тебе кусь-кусь сделаю, гадёныш этакий, посажу “сливку” на щёку или ещё куда, повиднее и посмешнее». После этого он, забрав у Серёжки книжку, выпрямился, развернулся вполоборота и, довольный быстрой находкой, собрался было уже уходить из зала, как вдруг слева от себя, в трёх метрах всего, в углу у самой стены увидел свою обожательницу-незнакомку за первым столом, склонившуюся над конспектами…

И опять привычная лёгкая дрожь по телу, озноб и восторг душевный накрыли его волной, что сменились жаром как возле раскалённой печки. От волнения стало трудно дышать, мысли спутались и закружились как от внезапного взрыва хлопушки или петарды перед глазами… А ещё подскочило давление, вероятно, и голова закружилась и “поплыла” от потоков вскипевшей крови, от чувств, которые целый ураган внутри него взвихрили и закружили…

«Значит, ты всё-таки наша, здешняя, не москвичка, – радостно подумал Максим, осторожно направляясь к выходу и при этом не отрывая глаз от первого стола у стены, над которым в задумчивости склонилась его богиня. – Странно, а почему я тебя в прошлом-то году ни разу нигде не встретил, даже и здесь, в ФДСе? И зимой, и весной я в читалках сидел безвылазно, во всех по очереди; и в этот зал к приятелям забегал; да и сам здесь сидел пару раз летом, когда ты с подружкой сюда зашла в 20-х числах июня – но быстро вышла… Я ещё тогда подумал, помнится, что гостья ты, что просто к кому-то на огонёк забрела, – а оно вон как всё обернулось чудесно… Как же это ты смогла-умудрилась, голубушка, целый год здесь, в общаге, от меня незаметно прятаться – такая-то вся яркая и обворожительная?!…»

Очумевший и счастьем сияющий, он медленно вышел из душного, заполненного студентами зала, поднялся к себе на этаж, зашёл в комнату, лёг на кровать, держа в руке книжку. Но так и не раскрыл её: заниматься уже не смог, не хватало на это сил и желания. Он только лежал бревном, смотрел в потолок завороженно, усмехался краями губ – и всё про прекрасную незнакомку, не переставая, думал, себе её представлял, которую уже не нужно было в “стекляшке” теперь еженедельно выслеживать и поджидать, которая рядом совсем находилась, как выяснилось, жила с ним в одном корпусе.

Для него это был чудесный подарок Судьбы! И неописуемый праздник души и сердца одновременно!…

14

Минут через 20-ть восторженных и по-особому страстных мечтаний очарованный встречей Кремнёв не выдержал – спрыгнул с койки. В спешном порядке он переоделся в новый спортивный костюм с белыми лампасами на рукавах и штанах, в котором выступал исключительно на соревнованиях и который берёг, не таскал в общаге. Потом поправил волосы перед зеркалом, весь в струнку вытянулся и взбодрился, добавляя себе росточка и стати, – и прямиком направился на первый этаж: якобы навещать товарища.

Там он отдал Жигинасу книжку, сказав извиняющимся тоном, что философия-де сегодня не лезет в голову – совсем-совсем. И он решил поэтому на специальные курсы переключиться, которые были ближе душе и родней. «Так что читай и изучай, мол, ты, друг Серёга, ума-разума набирайся, а я сегодня не в форме, я сегодня дурной; прости, что планы твои нарушил, учебник нагло отнял, не держи зла на приятеля»… Короче, стоял и плёл Жигинасу всякую ерунду на ухо: так – для проформы больше и для затяжки времени. А сам все пять минут разговора только и делал, что на прекрасную незнакомку украдкой смотрел, всё любовался и восхищался ей, находившуюся от него в трёх метрах всего, через ряд и в самом углу у стенки. Сидела она за столом в простой светлой кофточке с короткими рукавами и в голубых трикотажных рейтузах, вся погружённая мыслями в книги, в работу, в лекции. Такая милая и родная уже, сердцу на удивление близкая и желанная! Женщина, которую он будто бы давным-давно уже хорошо знал, – но с которой почему-то вдруг взял и расстался однажды по какой-то непонятной причине…

Когда Максим наконец вышел из зала, – он ещё долго её себе потом представлял, над конспектами тихо склонившуюся. И умилённо радовался при этом, счастье душевное излучал, свет божественный, горний…

15

С тех пор раз в неделю он, переодевшись в чистое, стал спускаться вниз с какой-нибудь книжкой под мышкой, волнуясь, заходил в самую большую читалку в их третьем корпусе, садился там за свободный столик где-нибудь в центре, клал перед собой учебник, якобы для работы, – и начинал после этого богиней своей без помех и стеснения любоваться, которую с осени в Гуманитарном корпусе караулил, приписав к москвичкам её…

Его избранница сидела всё за тем же первым у боковой стенки столом, который за собой застолбила, на который даже и лампу поставила ближе к Новому году, чтобы не ломать глаза. Такое практиковали некоторые прилежные студенты – имели в фэдээсовских читальных залах персональные, так сказать, места, на которых потом целый год сидели по вечерам – занимались как за собственной партой в группе. Но для этого им, во-первых, надо было приходить туда каждый день – и сразу же после занятий, пока другие валялись на койках после обеда; а во-вторых, после ухода вечером в жилые комнаты спать ещё и оставлять на столах конспекты или не особо ценные тетрадки: давать этим знаки другим, что данное место занято, что тут работают постоянно, и не надо сюда садиться, когда вокруг столько свободных столов.

Сам Максим Кремнёв этим не занимался, не заводил персональных рабочих мест в общежитии: не любил навечно привязываться ни к каким местам и столам; наоборот, любил движение и перемены. Он был человеком ветреным и непоседливым по натуре, этаким перекати-поле. И любой застой был органически противопоказан ему, удручающе на него действовал… К тому же, три раза в неделю по вечерам он серьёзно занимался спортом, как уже говорилось, выступал за сборную факультета и МГУ, и в общажные читальные залы заглядывал редко в учебные дни, от случая к случаю. Как правило, он в Учебном корпусе любил сидеть и работать допоздна, где куча книг по всем направлениям и тематикам была под рукой, а сами залы были огромными, светлыми и просторными, не чета фэдээсовским, куда было тошно ходить, где постоянно приятели отвлекали… Туда он перебирался лишь во время сессий, когда неохота было собираться и в Гуманитарный корпус ехать с Ломоносовского проспекта, время и силы на переезды тратить, дёргаться и уставать.

Избранница же его, наоборот, была трудоголиком и домоседкой, похоже; любила постоянные обжитые места, и везде поэтому старалась свить своё гнёздышко, привыкнуть к нему, пусть и временному, чтобы чувствовать себя расслабленно и комфортно. Начиная со второго курса, она, пообвыкнув в общаге и ощутив себя уже полноправной студенткой, как раз и облюбовала угловой стол у торцевой стены в самом большом зале их жилого корпуса: так можно было предположить. Чтобы быть подальше от вечно хлопающей входной двери и шатающихся туда и сюда студентов, к которым она сидела спиной и никого не видела. Облюбовала, по-хозяйски обставила передний стол под себя – и никому уже его не уступала в течение учебного года. А где она занималась на первом курсе? – Бог весть. История о том умалчивает…

16

Повадившись ходить в этот зал раз в неделю вечером после занятий, Максим пристраивался за свободным столиком в центре напротив двери, редко кем занимаемым, и тихо сидел там какое-то время, подперев рукой голову и замерев, – жадно пожирал свою богиню глазами, любовался, радовался и восхищался ей, царственным видом её умилялся. И, одновременно, как бы “заряжался” от неё словно от живой батарейки – фантастическим её трудолюбием и упорством, усидчивостью, работоспособностью и чистотой, которые обильно струились от девушки в мiр лучами искрящимися и невидимыми. Ему так сладко было следить со стороны, как она напряжённо книги читает изо дня в день, терпеливо копается в них, критически анализирует – и через этот анализ азы Большой Истории познаёт, запечатлённые на бумаге картинки прошлого. Или старательно и дотошно, как и все отличницы, конспектирует мысли великих в своих тетрадках – чтобы понадёжнее их понять, запомнить и уяснить, “разложить в голове по полочкам”. И потом уже те знания применять, когда настанет срок, – устно или письменно передавать потомкам в ранге молодого учёного.

В особо-сложных местах она откладывала авторучку в сторону, поднимала голову кверху и, уставившись глазами в стену, надолго задумывалась, подбородок, щёки, носик пальчиками теребя, до сути авторской докопаться пытаясь, до Великой Истины. Вся такая возвышенная, любознательная и прекрасная, да ещё и умненькая вдобавок, каких в стране не много, поди, и найдёшь, каких и в мире-то единицы водятся.

Наблюдая со стороны за девушкой, на чистого ангела больше похожей, или на херувима, каким-то непостижимым образом попавшего к ним на истфак, мысленно общаясь с ней, некий телепатический контакт устанавливая, или внутренний канал связи, Максим и сам высоко поднимался мысленно и креп душой, чистоту с красотой от богини сердца перенимая. Развратником, циником и пошляком он и раньше не был – избавил его от этого Господь Бог, оградил от грязи и мерзости житейской! Теперь же, после встречи девы-красавицы, так поразившей его и, одновременно, очаровавшей, он скабрезных мужских разговоров в комнате прямо-таки на дух не переносил – закипал ненавистью от них в два счёта.

Не удивительно, что он запрещал дружкам-однокашникам говорить про девушек разные гадости при нём, грязь на них по вечерам лить, обзывать похотливыми и глупыми тёлками, развратными самками или сосками,или ещё даже грязней того и пошлей. Чем вызывал непонимание и удивление у одних, ехидные и недоверчивые смешки, а у других и вовсе лютую злобу. Такие циники судили всех по себе, разумеется, поэтому и не верили Максиму ни грамма и презирали одновременно. Считали его чистоплюем законченным и лицемером, неискренним воображалой-клоуном, пошлым актёром, у которого-де, кроме дешёвых театральных понтов, ничего больше нет за душой, не водится. И человек он поэтому дрянной, ненадёжный и мутный…

17

А однажды, перед Новым годом уже, перед началом зимней зачётной сессии, если точнее, очарованный третьекурсник-Кремнёв, влюблённый в свою БОГИНЮ по уши, решился на отчаянный шаг – поиграть в разведчика. Или – в шпиона, как кому больше нравится. Памятуя, что стол его обожательницы всегда был густо завален черновиками и конспектами, менее ценную часть которых она всегда оставляла на ночь в зале, оберегая от посторонних стол, он поздно вечером, после ноля часов уже, когда большинство студентов спало, поднялся с постели, оделся и спустился по лестнице вниз, на первый этаж, где кроме дремавшего старика-вахтёра из студентов никого уже не было. Там он осторожно зашёл в пустую и гулкую читалку, включил в зале свет, сощурился от неожиданности, потом осмотрелся и отдышался, успокоил себя, как перед ответственной операцией… Убедившись, что зал был абсолютно пуст, он тихо пробрался и присел к столу у стены, за которым полгода уже восседала его обожательница.

Состояние было такое внутри у Максима, будто бы он в гости к ней тайно зашёл в отсутствие самой хозяйки, дух и тепло её вокруг себя ощущая, видя на столе её вещи. Как самые дорогие реликвии он осторожно стал рассматривать и перебирать оставшиеся бумаги девушки, исписанные ровным почерком, что вызвал у него, писавшего всегда как курица лапой, глубокое почтение и восторг, и ещё большее чувство любви и нежности к своей богине…

«Отличница с первого класса, как пить дать! – с гордостью подумал он. – Только отличницы все так ровно и красиво пишут!»…

И вот во время того тайного осмотра он наткнулся на черновик курсовой работы, на первой странице которой было аккуратно выведено ФИО хозяйки – Мезенцева Татьяна Викторовна, Исторический ф-т МГУ им. Ломоносова, 202 группа…

Так вот Максим и познакомился, наконец, с БОГИНЕЙ СЕРДЦА. Пусть пока и заочно, через её конспекты. Но хоть так.

Ему почему-то страшно понравилась сразу звучная фамилия девушки, что была производной от названия старинного русского купеческого города в Архангельской области, Мезень, расположенного на правом берегу одноимённой речки; понравились имя её и отчество. Смутило только одно обстоятельство, да и то не сильно. По внешнему виду его обожательница Татьяна больше напоминала южанку, жительницу Крыма, Кубани или же Ставрополья: была такая же смуглая, темноволосая, сочная и наливная, будто бы на благодатной южнорусской земле выросшая и в таком же чудесном климате. А оказалась северянкой на деле, если из фамилии исходить, которые не просто же так людям даются, по которым можно род, характер и качество человека легко проследить…

18

Время, что провёл в МГУ третьекурсник-Кремнёв с ноября по июнь следующего календарного года включительно – и про это можно с уверенностью написать, не погрешив против истины, – было для него самым эмоционально-ярким за 20-ть прожитых лет, чувственно-острым и по-настоящему праздничным, воистину райским. Рядом с ним нежданно-негаданно вдруг объявилась чудная девушка, родная душа, Мезенцева Татьяна Викторовна, которая своим постоянным присутствием незримо, но мощно его возвышала над студенческой рутиной и повседневностью, очищала, одухотворяла и освящала одновременно, бодрила, укрепляла, поддерживала и осчастливливала! Как бодрит, поддерживает и счастливит любого парня только лишь родная матушка – или та же сестра, по-настоящему любящая и заботливая. Для Максима Татьяна стала с тех пор лучшим и надежнейшим ориентиром жизненным и маяком, путеводной звездой и ангелом-хранителем одновременно, без которого простому смертному не в радость и не на пользу жизнь, без которого, как легко можно предположить, и на небесах будет тошно и страшно. Сама того не ведая и не понимая, и уж точно – не чувствуя, она будто белые крылья свои над ним широко распластала в качестве божественного покрывала, за которое не проникали в душу Кремнёву смятение, неудачи, паника, чернота и грязь, невзгоды, страхи и сомнения.

Очарованный и влюблённый, он, одевшись в парадное в общежитии, спускался со своего этажа вниз, тихо входил в полюбившийся читальный зал и до конца третьего курса, включая сюда и экзаменационный июнь, жаркий и муторный во всех смыслах, сидел там где-нибудь позади Мезенцевой неприметно. Сидел – и подолгу смотрел-любовался ей: как она думает и работает, постигает азы Науки; или просто мечтает, головку набок склонив, отдыхает от книг и конспектов… И так ему сладко и томно было, повторим, спокойно и хорошо на душе от её милого профиля и поведения! – что лучше этого что-либо и придумать было нельзя. Потому что лучше любовного созерцания дорогого тебе человека на свете и нет ничего, не придумали…

Под давлением его пристальных, страстных и предельно-восторженных глаз Таня иногда вздрагивала, напрягалась и поворачивала назад голову. И сама впивалась в него пронзительным умным взглядом, выдерживать который у Максима никогда не хватало сил: настолько глаза Мезенцевой были огненны и глубоки, черны, жутки и бездонны, столько жизненной силы излучали в мир, мудрости, ума и воли… Он нервничал, ёрзал на стуле и быстро опускал голову, открывал книжку или тетрадь на первой попавшейся странице и начинал там якобы что-то читать, водить по страницам пальцем… А когда успокаивался и выпрямлялся – видел, что богиня его опять работала как ни в чём не бывало, будто меж ними и не было ничего, никакого визуального контакта и соприкосновения…

Чтобы не смущать больше девушку взглядами жаркими, через чур внимательными, не отвлекать и не злить её, не тревожить, он тихо поднимался и уходил к себе на этаж; или же в другой зал перебирался во время сессии. И потом долго ещё не мог успокоиться, взять себя в руки – на учёбу настроиться, на чтение нужных книг. Что было, то было!

Но проходили дни, и он, соскучившийся и опустошённый, рутиной придавленный и измученный, опять спускался в знакомую комнату на первом этаже – чтобы от Тани “подзарядиться” и возгореться душой, чтобы священный огонь внутри него не затухал никогда, и даже и не уменьшался ни качественно, ни количественно. Посидит, бывало, порадуется как ребёнок, счастья в себя зачерпнёт полной мерой – и потом счастливый и гордый на учёбу и тренировки ходит несколько дней подряд, светлый девичий образ мысленно перед собою видя, боготворя и любя его, с ним свою молодую жизнь сверяя…

19

Подобное райское время Кремнёва продолжалось до конца третьего курса. Или, до последнего успешно-сданного экзамена 6-ой университетской сессии, если совсем точно, когда он периодически в фэдээсовскую читалку заглядывал и Татьяною там любовался, её божественной красотой, статью, усидчивостью и трудолюбием.

Но после экзаменов он умчался опять в стройотряд на всё лето с товарищами. А, начиная с четвёртого курса, он переехал на жительство в Главное здание МГУ согласно внутренним правилам, в одну из четырёх университетских башен в зоне “В”, убогий ФДС и его тесные жилые и читальные комнаты навсегда покинув.

Ездить в старую общагу на Ломоносовском проспекте на кратковременные тайные свидания с Мезенцевой стало ему, старшекурснику, уже и не солидно как-то, и не с руки: и физически тяжело, и заметно для окружающих. И тогда он опять взял за правило свою БОГИНЮ после лекций стоять и ждать в вестибюле Учебного корпуса: чтобы встретить её у раздевалки тайком, как раньше, и душою в небо взлететь и возрадоваться, поволноваться и полюбоваться как прежде её чарующей красотой, которая с возрастом не убывала.

Но и это ему не часто теперь удавалось, увы. Перейдя на четвёртый курс, он и в Учебном корпусе редко уже появлялся, редко на лекции и семинары ходил – охладел, а потом и вовсе “забил” на учёбу – как они, студенты, тогда выражались, – по примеру своих товарищей. В основном работал с научным руководителем приватно, в “стекляшке” или у него дома, писал курсовые сначала, потом – диплом, по Москве регулярно мотался да в общежитии дурака валял: читал художественную литературу запоем, смотрел телевизор, или просто лежал и с дружками часами болтал, жизнь обсуждал бренную. А по вечерам продолжал активно заниматься спортом: на беговой дорожке дурь из себя выгонять, – вот и все его на четвёртом курсе житейские дела и заботы…

С Татьяною Судьба свела его близко в конце четвёртого курса, во время 8-ой по счёту экзаменационной сессии. Но об этом рассказ – впереди…

Глава 2

1

Перед тем, как двигаться дальше, надо нам с вами, дорогие читатели и друзья, в общих чертах познакомиться с главным героем повести, Максимом Кремнёвым. Коротко рассказать о нём: кто он был таков? откуда родом? Как поступил в Университет и почему поступил? почему решил стать именно историком, а не кем-то ещё – врачом, инженером или авиатором? С каким настроением в МГУ учился в окружении своих друзей? к чему все пять студенческих лет стремился? какие планы строил?… Без всего этого трудно будет понять мотивов его дальнейших крайних и дерзких поступков – и рядом с Мезенцевой Татьяною, и без неё. Как и того, разумеется, почему так трагически сложилась в итоге его Судьба, изначально не самого глупого и недостойного человека…

Итак, родился он в середине 1950-х годов в провинциальном русском городке Касимов на северо-востоке Рязанской области, что раскинулся на левом берегу Оки на высоких холмах. Помимо своей древности и красоты, Касимов ещё известен и тем, что близ  него находится Окский биосферный заповедник.

Родители Максима были самые что ни наесть простые и незнатные люди, люди совсем не богатые. Батюшка, Кремнёв Александр Фёдорович, работал мастером на заводе; матушка, Кремнёва Вера Степановна, после окончания медицинского училища в конце 1940-х, трудилась медсестрой в городской больнице, в хирургическом, самом муторном и колготном отделении, самом непрестижном и энергозатратном. Максим был у Александра Фёдоровича и Веры Степановны вторым по счёту ребёнком: первый их сын, Василий, родившийся в начале 50-х годов, умер во младенчестве от воспаления лёгких. Максим узнал про умершего братика поздно, когда в 8-м классе уже учился: родители почему-то такое событие от единственного сынишки долго и упорно скрывали, психику его берегли.

Понятно, что чета Кремнёвых как зеницу ока берегла единственного сына, души в нём не чаяла и отдавала своему Максимке лучший всегда кусок, а сама остатки за ним доедала… Так в родительской заботливой любви и ласке он и рос молодцом, активно занимался спортом с ребяческих лет, в школе хорошо учился. Хотя математику с физикой, химию ту же не очень-то жаловал за сухость и бездушность их, за холодный расчёт: был по натуре романтиком, или чистым гуманитарием. Книжки художественные очень любил читать с биографиями путешественников и мореплавателей, разведчиков и полководцев, деятелей науки; в девятом классе уже полностью перешёл на ЖЗЛ и перечитал всё из этой серии, что попадалось под руку. Регулярно посещал школьную и районную библиотеки с пятого класса, набирал там стопками разных авторов и читал их запоем дома, что было и не оторвать, переживал за главных героев сильно, не по-детски мучился и страдал, всем сердцем хотел помочь. Учителя истории и литературы по этой причине были им очень довольны, ясное дело, в пример одноклассникам ставили – такого любознательного не по годам, образованного и начитанного… И в иностранных языках он преуспевал: они также ему легко давались. В школе он блестяще изучил немецкий язык, например, разговаривал на нём свободно, а, поступив в Университет, – знание английского в свой арсенал добавил, хорошее, прочное знание, которое ему впоследствии пригодилось.

Любовь же к истории ему привил их директор школы, Зотов Вадим Андреевич, пожилой уже человек пенсионного возраста, великий патриот своей страны, матушки-России, преподававший им этот главный гуманитарный предмет в выпускных классах. В их школе он директорствовал с середины 1960-х годов, с момента прихода к руководству ЦК КПСС Брежнева Л.И.; а до этого, как шушукались горожане, он работал в Рязанском обкоме партии с 1939 года, всю войну и после был там секретарём по идеологии… Но в 1949-м он был арестован по «Ленинградскому делу», когда Н.С.Хрущёв, переведённый с Украины в Москву, очищал с Маленковым, Берией и Кагановичем вертикаль Власти от державников-патриотов; был снят с должности и даже находился под следствием какое-то время, а потом – в ссылке около 15 лет где-то в Архангельской области. В середине 60-х, однако, его, чудом выжившего в той передряге, реабилитировали и вернули в Рязань. Но не в партийный обком уже, где всем продолжали заправлять анти-русисты-хрущёвцы, а в провинциальный Касимов, и назначили там – по его непременному желанию потрудиться ещё на благо и пользу стране – директором второй средней школы, где и учился с первого класса Максим. Да ещё и позволили ему преподавать историю детям, памятуя о его университетском образовании. В далёкие 1920-е годы Зотов закончил истфак МГУ и очень гордился всегда своими глубокими знаниями по данному предмету и своим дипломом.

Про Московский государственный Университет Вадим Андреевич неизменно с пафосом и жаром детям рассказывал на уроках, со старческим блеском в глазах – и про старое здание на Маховой, где сам когда-то учился, и про новое на Ленинских горах, чудо мировой архитектуры, где он никогда ещё не был, не довелось, но куда всё собирался попасть на экскурсию. Заверял учеников раз за разом, что МГУ – лучший вуз не только в СССР, но и в мире. Куда лучше и ценнее Гарварда, Кембриджа, Сорбонны и Оксфорда! И что ежели кто из них хочет что-то по-настоящему глубоко и правильно узнать и понять для себя, получить фундаментальные знания по каким-то отдельным предметам – тем надобно поступать непременно туда, всенепременно! Ибо с Университетом и тамошними преподавателями-великанами, научными и культурными традициями и первостатейными и по-настоящему уникальными образовательными программами, по его глубокому убеждению, ни один вуз не справится и не сравнится…

2

Под воздействием таких наставлений впечатлительный Максим и заболел МГУ. А вместе с ним – и родной историей. Директор их и историком был знатным и грамотным, должное ему надо отдать: умел учеников зажигать красочными рассказами про боевые и трудовые подвиги земляков и соотечественников, заставлял питомцев гордиться великим прошлым своей страны, делал их патриотами и бойцами, без-страшными стояльцами за Святую и Великую Русь.

Не удивительно, что в начале десятого выпускного класса набравшийся храбрости Максим подошёл после очередного урока к Зотову и поделился с ним сокровенным: что мечтает по окончании школы, получив аттестат, поехать в Москву – чтобы попробовать поступить в МГУ и стать студентом-историком. Спросил у Вадима Андреевича совета: сможет ли он осуществить задуманное? достоин ли этого? хватит ли у него силёнок, знаний, ума? Или же это всё его фантазии и блажь ребяческая? всё пустое?

– Конечно достоин, конечно! – с жаром ответил директор, светлея лицом и душой. – Езжай Максим, коли так для себя решил, езжай и не сомневайся, и о плохом не думай! – выбрось такую пагубную привычку! Твоих мозгов и знаний хватит на десятерых, поверь, а возможности у любого человека запредельные, почти что космические! Прожив долгую и достаточно трудную жизнь, я это хорошо понял. Главное, верить в себя, безгранично и твёрдо верить, что нужен тебе МГУ и важен, что ты по-настоящему хочешь творить и двигать вперёд науку! Что ты – Творец, одним словом, Вершитель жизни и истории, а не дерьмо, не попка, не пыль придорожная! А МГУ и создан был Великим Сталиным для таких – для Творцов и Великанов Духа, для Созидателей!… И тогда, при такой-то вере и при таком настрое великом и всесокрушающем, любые двери перед тобой откроются, подчёркиваю – любые! И все твои недоброжелатели струсят и разбегутся прочь! Потому что тогда Сам Господь-Вседержитель поможет тебе на облюбованную вершину забраться. А Он, как известно, не знает преград и поругаем ни кем и никогда не бывает

– Именно так, Максим, и устроена наша жизнь – просто и сложно одновременно. И двери в большую науку, как и в политику, литературу и искусство, лишь перед фанатами открываются, перед безумцами-трудоголиками. Запомни это как дважды два, как великие строки Пушкина или Лермонтова того же. Как и то ещё, что дорогу осилит только идущий, духом крепкий и бодрый, отчаянно-смелый, волевой, боевой… А будешь сидеть и скулить, и жевать сопли по-бабьи, безвольно вертеть по сторонам головой и в себе и своих возможностях и способностях сомневаться – с места не сдвинешься и ничего не добьёшься в итоге, профукаешь жизнь. Превратишься в слабака-неудачника, в тряпку, в изгоя – и начнёшь водку с горя пить, заполнять собой психушки и медвытрезвители… Не надо этого делать, Максим, не надо, прошу тебя. Вниз скатиться легко – подняться трудно, если вообще возможно… Так что вперёд, дружище, только вперёд! – к вершинам Мирового Знания и Духа! И с песнями, главное, с приподнятым настроением и головой! – как мы в последнюю войну воевали, из-за чего и выиграли ту войну, смертельного врага в пух и прах разбили! Ведь смелого даже и пуля-дура боится, знай, и штык-молодец не берёт!!!…

Вдохновенная проповедь старого учителя не пропала даром – убедила и окрылила ученика по максимуму, твёрдо настроила ехать и поступать в Московский Университет, и ничего в столице нашей Родины не бояться. Получив аттестат на руки, Максим и поехал – и поступил, стал студентом истфака; хотя конкурс на факультет при нём совсем не маленьким был – четыре с половиной человека на место! Много было и холёных и чопорных москвичей, которые, соответственно, пролетели…

3

Поступив на исторический факультет, Максим два первые года учёбы старательно, порой фанатично даже, здоровью в ущерб, закладывал общеобразовательный фундамент будущей своей профессии историка: регулярно лекции посещал, семинары, спецкурсы, а вечером из читалок не вылезал, занятия в которых прерывали лишь занятия спортом. Учился хорошо, на четыре и пять; всегда получал стипендию. А летом в стройотряд постоянно ездил, откуда тоже деньги хорошие привозил – помогал этим отцу и матери.

Но на третьем курсе у него начались проблемы с учёбой, замешанные на сомнении в правильности выбора жизненного пути, и он к Истории, как к предмету, как к одной из ветвей гуманитарного Знания, день ото дня холодел, пока не остыл совсем. Потому что ближе к 5-му курсу понял, что ошибся с будущей профессией, сильно ошибся. И надо будет её менять. А на что – непонятно…

4

Виною тому было несколько причин. И первая, главная из них – товарищи по общаге, по комнате в частности, хохлы по национальности, которые попались ленивые и без-путные на удивление, тупые и абсолютно бездарные как и все малороссы, истинные сибариты-корытники, плохо на Кремнёва действовавшие с первого дня своей природной никчёмностью, разгильдяйством и пофигизмом. Им, как выяснилось довольно быстро, был нужен лишь престижный университетский диплом для будущей комфортной жизни на Украине, но не сами знания и профессия, к которой они ни тяги, ни почтения не испытывали. Так и учились пять лет кое-как – отстранённо и наплевательски.

Но самое большое влияние на его пессимистическое настроение на старших курсах оказал всё-таки Елисеев Сашка – крепыш и красавец из Горького (Нижний Новгород ныне), прекрасный товарищ, отменный спортсмен, который, будучи чистокровным славянином-русичем, был единственным исключением из только что названной категории студентов-олухов и раздолбаев. Он-то как раз раздолбаем не был, скорее даже наоборот; был на год старше Максима и целый год до этого проучился на философском факультете Горьковского университета, куда без труда поступил. Поступил туда именно потому, по его словам, что захотел стать самым умным человеком на свете, философом – понимай, умнее и мудрее которых, грамотнее и эрудированнее нет никого в природе. Так он в школе всегда считал, потому и факультет выбрал соответствующий.

Но проучившись в родном Университете год, полностью разочаровался в своих детских грёзах, посмотрев на философию и философов изнутри – с изнанки то есть, а не снаружи. Убедился на горе себе, что все они, советские философы-“мудрецы”, “чмошники настоящие и шарлатаны” – точные его слова, – деятели, или псевдоучёные так называемые, кто всю жизнь переливают из пустого в порожнее без зазрения совести и воду в ступе толкут. Вот и все их достоинства и отличия! До смерти талдычат про мифического Сократа, Платона и Аристотеля по шаблону, сыплют заученными цитатами из них, что кочуют из книжки в книжку, – и в ус не дуют; и более не знают ничего и не хотят знать. Зачем? – коли им денежки и так платят… «Хорошая для бездарей и м…даков кормушка, не правда ли, пацаны, для дипломированных и остепенённых бездельников – чужие мысли цитировать изо дня в день, как за красочную ширму за них прятаться, скрывать своё патологическое ничтожество и паразитизм?!» – это опять прямое его выражение, которое Кремнёв потом долго помнил.

А Сашка был не из тех, не из породы нахлебников и паразитов, и не хотел воду в ступе всю жизнь толочь, учёного клоуна из себя строить и узаконенного дармоеда. Он был правильным парнем, совестливым, был молодцом; и мечтал прожить отпущенный Богом срок с пользою для себя и для государства…

5

Поэтому-то он, разочаровавшийся в философии и философах полностью и окончательно, и не стал сдавать весеннюю, вторую по счёту сессию, забрал документы из деканата, послал к чертям родной Горький и отчий дом, приехал и поступил в Московский Университет, гремевший в советские годы. Но уже на исторический факультет поступил – чтобы понять для себя, что же это такое, Большая История, и годится ли она для него в качестве призвания.

Но и на истфаке он разочаровался в итоге, хотя и понадобилось ему для этого на год больше по времени, чем это случилось дома. И здесь ему категорически не нравились люди – и студенты и преподаватели, все! – которых он додиками считал, которых до глубины души презирал, “оторванных от жизни и от земли чистоплюев”, и практически не общался. А главное, он перспективы для себя не увидел в будущем – потому что понял, что в большую науку без связей и блата ему не попасть. Да и есть ли она в природе – большая и серьёзная наука? Не миф ли это? не обман людей? не дьявольская ли пропаганда? или же очередное псевдонаучное надувание щёк и переливание из пустого в порожнее в угоду кому-то, но только уже на исторической, а не на философской почве?… На эти краеугольные для себя вопросы он ответа за два студенческих года не получил – и расстроился сильно, затосковал. Потому что преподавать историю в школе после истфака или заживо гнить в архивах или музеях страны вместе с жирными и тупыми бабами, сиречь превращаться в никчёмного обывателя, он не был готов и под страхом смерти – этому всё его буйное естество противилось!!!…

6

Весной второго курса он, всё для себя опять тщательно взвесив и хорошо обдумав, перестал ходить на занятия, готовиться к четвёртой сессии, как все. А в мае он пришёл в деканат твёрдой поступью и забрал документы. И опять был отчислен – уже с истфака. После чего он сухо простился с товарищами по комнате, собрал вещи быстро и поехал на электричке в родную Максиму Кремнёву Рязань, где без труда поступил в воздушно-десантное училище, чтобы стать в будущем офицером-десантником.

Товарищи по комнате, и Максим в их числе, всю весну уговаривали его не делать этого, а попробовать куда-нибудь ещё поступить – в технический вуз Москвы, допустим, или медицинский тот же. Армия, убеждали хором, она Армия и есть. Там все по Уставу живут, по команде начальников; процветает пьянство и грубость нравов, без-культурье, рукоприкладство и блуд с чужими жёнами от избытка сил… Но Сашка был непреклонен, говорил, что ни инженером и ни врачом он становиться не намерен. Потому что отлично знает, что это такое – насмотрелся, мол, на родителей своих, и их ошибки повторять не хочет.

Он рассказывал весенними вечерами, пока ещё не уволился, пока в комнате жил, про своего отца, инженера-конструктора из горьковского оборонного НИИ: как сидит его батюшка вот уже 20 лет за одним и тем же столом – да с бабами вместе, штаны протирает; целыми днями гоняет чаи от скуки, сушки жуёт и жуёт, толстеет и вырождается от них и сидячей работы, качества мужские теряет, достоинство, волю и силу. А с ними вместе – и жизни смысл, в себя самого веру. Дома ноет и жалуется постоянно, что, мол, не ценят его, не любят, не продвигают по службе; что люди в отделе говно, как и сама профессия инженера, которую он себе совсем не так представлял, когда в институте учился. «Короче, всю жизнь общается с бабами мой папаня, бабью работу делает, – зло резюмировал Сашка тот свой рассказ, – и сам при этом как баба стал, что и смотреть на него со стороны тошно. Я, пацаны, таким вырожденцем и нытиком быть не хочу, таким слизняком толстожопым. Уж лучше сразу повеситься или застрелиться…»

– Становись тогда доктором, Сань, – уговаривали его товарищи, жалея его, стараясь ему помочь. – Медицина – уважаемая профессия. Будешь в тепле и светле, в белом халате ходить: молодых медсестёр трахать и подарки от родственников пациентов брать, деньги в конвертах. Поди, плохо! Отучишься 6 лет, получишь диплом на руки, и станешь жить – не тужить. Это гораздо лучше, во всяком случае, чем в кирзовых сапогах всю жизнь по плацу и полигонам топать, в кителе и гимнастёрке жариться, да перед м…даками в генеральских погонах гнуться и голенищами шаркать.

– И врачом я быть не хочу, пацаны. Категорически! – решительно обрывал всех Елисеев на полуслове, морщась. – У меня мать врач, гинекологом в женской консультации давно уже лямку тянет. И я знаю, что это такое – на половые органы всю жизнь глядеть, на гениталии: матушка отцу иногда рассказывает о своих ощущениях, когда он её нытьём достаёт и жалобами на профессию. Рассказывает, как ей “приятно” до ужаса выискивать там, у молодых и пожилых баб, мандавошек или молочницу в вагине, эрозию шейки матки или миому с кистой, фибромы разные – опухоли то есть. Удовольствие, я вам скажу, не для слабонервных людей, не для нытиков и эстетов. И это при условии, что пациентка чистоплотная попадётся и сообразит подмыться перед приёмом, тот же лобок побрить. Но в большинстве случаев приходят такие чухолы дикие и неопрятные, что и передать нельзя – немытые и небритые, вонючие как бомжы или те же цыганки! Они месяцами в душ не заглядывают, дуры страшные, у них там опарыши по манде ползают или ещё кто. А запах из влагалища такой ядовитый прёт, зловонный и сногсшибательный, что и противогаз не спасает! Бедная матушка моя потом аппетит на несколько дней теряет из-за этих похотливых шалав, тупых, безмозглых и нечистоплотных: во время завтрака или ужина всё их “мочалки” мокрые перед глазами видит – и непроизвольно сблевать пытается от тошноты, от позывов рвотных… А представляете, пацаны, если тебя, к примеру, после мединститута направят работать проктологом. В чужие сраные задницы каждый божий день заглядывать и копаться там – геморрой у пациентов выискивать или рак прямой кишки. Красотища!!! Нет уж, парни, извините! Но не говорите мне про врачей, не надо! Плавали – знаем! Слесарем-сантехником и то уж лучше работать: там ты свободен весь день, хотя бы, по улице ходишь, гуляешь, свежим воздухом дышишь, песни поёшь; и говна там гораздо меньше, чем у врачей, мерзости и вшивости разной, заразы…

Так и не уговорили товарищи-студенты Сашку: ушёл он весной от них на боевого офицера учиться: «чтобы не было мучительно больно под старость, – как он на прощанье сказал, – за без-цельно прожитые годы». И больше они про него ничего в течение 5 лет не слышали…

7

Примеру Елисеева решил последовать и Серёга Жигинас, осенью третьего курса даже решивший сменить факультет – перейти с истфака на психологический.

Жигинас приехал учиться в Москву с Западной Украины, с Тернополя в частности, был ровесником Кремнёва, учился средне первые два курса, без старания и огонька, хотя и без двоек. Именно ради престижного диплома учился этот вертлявый и хитрый парень, не ради знаний…

А осенью 3-го курса, вернувшись с каникул, Серёга вдруг заявил всем в комнате, что История – это, мол, всё говно, дело неинтересное и без-перспективное. И он решил поэтому факультет и профессию поменять – перейти учиться на психологический, более в плане трудоустройства и престижа выгодный.

И уже на другой день, не долго думая, он пришёл в деканат псих-фака, поздоровался и представился, лукаво улыбнулся с порога, и затем объявил о своём желании перейти к ним, стать психологом то есть… Руководители факультета ничего не имели против такого желания и согласились его принять. Но при этом доходчиво разъяснили, что на первых двух курсах студенты-психологи проходили несколько базовых дисциплин по психологии и медицине, которые Жигинас пропустил. И ему надо будет обязательно прослушать их и потом до-сдать. А для этого надо начать учиться не с третьего, а лишь со второго курса, то есть потерять один год послеуниверситетской жизни. И это было их непременным условием, которое не обсуждалось.

Серёга расстроился от услышанного, духом упал; сказал, что надо подумать… И ушёл… И пока доехал до общаги, до третьего корпуса ФДСа, к психологическому факультету как-то быстренько охладел: решил продолжить учёбу на историческом, чтобы год не терять и закончить учёбу вместе со всеми. Парень он был пустой и слабый, ничем особенно не интересующийся и не загорающийся ни от чего. Куда ветер дул, как правило, туда и он летел, расправив крылья, напоминая этим дорожную пыль или пух тополиный.

Ну а дальше… дальше про него и рассказывать, собственно, нечего по причине его пустоты. Он и раньше учёбою не горел, как другие, не напрягался особенно, голову не ломал – был от рождения законченным себялюбцем, чревоугодником и сибаритом. После же неудачного похода на псих-фак он к Истории охладел окончательно и без-поворотно: занимался ею ровно настолько, чтобы получать стипендию – не больше того. С какими знаниями пришёл в МГУ, с такими же и ушёл после 5-го курса фактически, ничего нового в свою интеллектуальную копилку не прибавив.

Да ему это и не надо было, если из биографии его исходить. Потому что он всю жизнь потом дурака провалял на родной Украине, за чужие спины там умело и ловко прятался, кактусы сотнями разводил на продажу, а в 90-е годы в правозащитную деятельность лихо и по-хозяйски вписался, потом – в политическую и просветительскую, о чём рассказ впереди… А пока скажем лишь, что после облома с психологией он целиком и полностью переключился уже на туризм: три последние курса всё свободное время пропадал в московском городском тур-клубе где-то на Планерной, регулярные совершал походы на байдарках с одноклубниками, молодыми столичными парнями и девчатами, рабочими и студентами, крутил амурные дела, укреплял здоровье…

8

Третьим товарищем Кремнёва, с кем он прожил в одной комнате все 5 лет, спал на соседних койках, ужинал каждый день за одним столом, ссорился и мирился, пил время от времени пиво с воблою, был Меркуленко Николай, чистокровный хохол-малоросс, уроженец Астрахани. Колька, как и Елисеев Сашка, был на год старше Максима и Серёжки, на год раньше окончил школу и приехал после этого поступать на исторический факультет МГУ. Но не поступил сразу – получил на сочинении двойку, как он сам говорил. После этого он вернулся к себе домой, не солоно хлебавши, и целый год там где-то работал – зарабатывал необходимый стаж.

Армия ему не грозила: он был белобилетником, как и Жигинас. У обоих было очень плохое зрение: минус семь или даже восемь. А у Жигинаса ещё и косоглазие, и астигматизм имелись в наличии, плюс к этому, – глазных хворей полный букет. Поэтому оба сразу же были освобождены медкомиссией от тяжёлых строительных и сельхоз-работ; и от военной кафедры – тоже, к которой Максим Кремнёв и другие здоровые студенты были причислены, начиная со второго курса. Все они, физически-здоровые парни, три года потом регулярно ходили туда в военных рубашках и галстуках, коротко-стриженные, бритые и подтянутые, постигали азы военного дела, пока уж не сдали гос’экзамен в конце четвёртого курса и не получили звания лейтенантов запаса. Тогда-то военка для них и закончилась к великой радости, и можно было надоедливую форму снять и отпустить длинные шевелюры и бороды, у кого они были.

Что про Меркуленко можно и должно сказать ещё, чтобы правильное представление о нём люди могли составить, взявшиеся читать роман? Что был он круглый и патологический двоечник и нетяг – это если про человека говорить мягко и аккуратно, без бранных и обидных слов, – неуспевающий с первого курса студент: университетские острословы “крепышами” таких называли, – для которого любая сессия ввиду полного отсутствия интеллекта и извилин в мозгу превращалась в великую муку и пытку. Зачёты он, как правило, по нескольку раз пересдавал, бегал по факультету в декабре и мае взмыленный, возбуждённый и злой – и матерился, был вечно недоволен преподавателями, которые якобы его ущемляли. А все экзамены он заваливал регулярно и основательно, к чему и сам привык, и преподавателей приучил, и друзей по группе и по общаге. Зимние сессии для него заканчивались в марте обычно, когда все нормальные люди уже к весенним готовились; а весенние – в сентябре, уже после летних каникул. Пересдачи экзаменов были для него нормой, или обычным делом, как для хромого и убогого костыли. Стипендии по этой причине он в Университете ни разу не получал, но зато регулярно ездил в стройотряд в качестве комиссара, этакого духовного предводителя, агитатора масс – компенсировал там финансовые потери, что добавляет ему чести.

Но несмотря ни на что, он продолжал учиться, руки не опускал: до ужаса упорным парнем был этот тупой хохол, будущую выгоду от диплома нутром чуял. Ходил на лекции вместе со всеми, на семинары и спецкурсы – ничего из положенного не пропускал. Был предельно-дисциплинированным, хоть и невзрачным и ненужным студентом все пять лет, достаточно ответственным и покладистым в общежитии.

Одна была у него беда, повторим, но зато какая! – полное отсутствие памяти и мозгов. Поэтому, что он слышал от преподавателей и профессоров в Университете – то сразу же и забывал. Причём – начисто! Знания ему в одно ухо влетали будто бы – и сразу же вылетали в другое, долго в его пустой голове не задерживаясь, не цепляясь там ни за что: не было там у него борозд и извилин, ячеек и кладовых для сбора и хранения информации…

9

Не удивительно и закономерно даже, что как только подходили сессии – у него начинался психоз, истерика настоящая, бурная, с которой он так и не научился справляться вплоть до получения диплома. Сидит, бывало, в читалках сутками перед экзаменами, сидит и сидит усердно, пыхтит как паровоз, тужится, всё из себя выжимает до капли; что-то там конспектирует и запоминает как деловой, нервно листает страницы из конца в конец, кривится и морщится. Пар от него, бедолаги, как из бани зимой так и клубится, так и прёт, что со стороны аж страшно становится посторонним людям! А потом заявляется вечером в комнату через четыре дня с ворохом книг и конспектов под мышкой, бросает их к себе на кровать с размаху и заявляет дрожащим голосом, готовый вот-вот разрыдаться:

«Всё, мужики, завтра пару опять получу! Ни х…ра не помни и не знаю!!!»

«Да как же это ты не помнишь-то, Коль? – начинали утешать его товарищи по общаге. – Ты ж столько дней в читалке сидел и книжки читал усиленно. Неужто в голове ничего не осталось, не отложилось хотя бы на троечку?»

«Да в том-то и дело, что ничего! – чуть не плача, отвечал Меркуленко. – Все даты в голове перепутались от напряжения, все имена и события в кучу сплелись, что и не распутать теперь, не вспомнить нужное! Одна каша какая-то и осталась, от которой голова гудит и раскалывается, что даже чуть-чуть тошнит. Знал бы, ядрёна мать, что с изучением Истории такие проблему будут, – куда-нибудь ещё поступил, на тот же филологический ф-т. Там, говорят, на порядок легче учиться; и мужиков, как я слышал, преподаватели там на руках носят – потому что мало там мужиков».

На другой день, с трудом проснувшись и продрав глаза, он шёл сдавать предмет в самом болезненном и мрачном настроении – и получал законную двойку в ведомость, как легко догадаться. Потому что ни на один вопрос не мог ответить толком, ни на один: всё безнадежно путал, чудил и перевирал, ошибался и спотыкался как маленький…

10

На старших курсах с ним и вовсе курьёзные стали происходить вещи: он здорово пристрастился к снотворному, к наркоте – понимай, потому что перед экзаменами совсем перестал спать: нервы его от постоянного страха и неуверенности, от хронических неудач становились ни к чёрту. Лежал, бывало, всю ночь перед очередной сдачей – и не мог сомкнуть глаз, трусливого зайчика напоминая! Из-за этого он нервно ворочался с боку на бок, скручивая простынь жгутом, стонал, зубами скрипел, нещадно про себя матерился – и на будильник украдкой смотрел, стоявший рядом на тумбочке и тикавший безмятежно и как ни в чём не бывало, безжалостно отбиравший у него этим своим тихим тиканьем драгоценное ночное время, время отдыха… А под утро, измучившись от без-сонницы, он тяжело поднимался с кровати, злой, чумной и больной, с красными как у рака глазищами, тупо смотрел на часы, которые уже ненавидел, на спящих товарищей и на звёзды – и ничегошеньки не соображал. Хоть плачь! Потом надевал тапочки и тихо шёл в коридор, бродил там часами как привидение, в окна дико смотрел, и жалостно одновременно, в душе от нечего делать мылся. И потом возвращался в комнату воспалённый и чёрный как смерть, нехотя одевался через какое-то время, больной и разбитый вдрызг, раздрызганный и разобранный, брал сумку с вещами и уходил в стекляшку с видом каторжника, при этом на лунатика больше похожий, чем на студента.

Ну и какие экзамены, скажите, с таким-то пагубным настроением и такой головой, когда глаза его сами собой закрывались в аудитории, а в мозгах всё звенело, искрилось и кружилось как после инсульта, что и билет прочитать затруднительно было и как следует его понять; не то что с преподавателем побеседовать тет-а-тет и что-то путное выдавить из себя, чтобы тот понял и поверил, и поставил что-нибудь выше двойки!

Вот он и повадился бегать к невропатологу перед сессиями, выписывать наркоты себе для подмоги и улучшения сна. Выпьет таблетку, бывало, часов в одиннадцать вечера – и лежит потом, ждёт, бедолага несчастный, одеялом с головой укутавшись, когда сон на него навалится богатырём, отключит ему мозги и сознание… Но ждёт так настойчиво и так нервно при этом, будто приговора суда, что опять категорически не может заснуть: не помогает ему таблетка, истерику… Тогда он вскакивает в час ночи и пьёт ещё одну. И опять ждёт – и опять без толку… Потом вскакивает и пьёт ещё и ещё. И так – до пяти или шести часов утра глотает и глотает рекомендованную ему дрянь, пока уж его не срубает от четвёртой или пятой по счёту таблетки, срубает намертво… В восемь утра трещит-разрывается будильник у него над ухом – но он не слышит его, он в отключке, в глубоком наркотическом сне. Только храпит что есть мочи как загнанный кем-то конь, что даже стены трясутся, и пена изо рта вытекает…

Тогда поднимается Жигинас с кровати, и тоже злой как собака, не выспавшийся. Ему-то совсем не надо было так рано вставать и слушать нудный будильник: у него экзамен на другой день по расписанию. Поднимается, подходит грозно, нервно выключает звонок; после чего начинает грубо пинать без-чувственного товарища ногою в бок с чувством глубокой брезгливости.

«Вставай давай, дятел, а то экзамен проспишь и пару свою не получишь! – орёт ему в ухо. – Сейчас воду буду тебе за пазуху лить, если не встанешь, гад, будильник о голову разобью, а потом в задницу тебе вставлю!…»

«Задолбал меня уже этот Меркуленко со своим снотворным, честное слово! Покоя от него нет! – это Серёга начинает беседовать уже сам с собой, ни к кому конкретно не обращаясь и продолжая ногой больно ширять Кольку в бок. – Нажрётся таблеток с вечеру как наркоман, а утром лежит и балдеет, сука, не слышит ни х…ра – как тетерев-глухарь на току! И ни х…ра не соображает вдобавок! Летает где-то там в облаках, в райских кущах – и радуется при этом… Как через час экзамены сдавать будет с такой-то гнилой башкой, придурок чёртов, ума не приложу?! – когда он и экзаменатора-то за столом не увидит от пяти таблеток феназепама! Прямо перед ним разляжется и заснёт, положив голову на билет и зачётку, да ещё и захрапит на всю аудиторию! Во-о-о! юмор-то будет!… А потом ходит и ноет, дубина стоеросовая, что преподаватели у нас говно, придирчивые через чур; что не понимают его и не ценят, незаслуженно ему двойки ставят! А чего ему ставить – такому?! Разве только колы!…»

11

Спрашивается, дотошный читатель может законно поинтересоваться мысленно или вслух: а зачем, на кой ляд надо было этому патологическому и законченному “крепышу” Меркуленко с такими-то “недюжинными способностями” в МГУ обязательно поступать, самый крутой и энерго-затратный вуз страны в советское время? Круче не было! Зачем надо было мучиться там все пять лет, трепать себе нервы, снотворное глотать пачками на старших курсах, гробить здоровье этим, психику нарушать, которая не восстанавливается, как известно? – если мозговые извилины у него напрочь отсутствовали с рождения, элементарные задатки к научной деятельности, к кабинетной интеллектуальной работе, к аналитике той же. Если его интеллект был почти на нуле! Пошёл бы этот дебильный товарищ учиться куда попроще и поскромней, где ум и память не требовались, и где учёба в радость бы ему была – не в тягость. В тот же кулинарный или торговый техникум, например, – самое место для таких мальчишей-крепышей, халявное, сытное и доходное.

Отвечу на это читателям так – прямо и честно отвечу, без обиняков и оглядок на прошлое, прожитое рядом с Колькой, которое всё ещё помнится хорошо, до мельчайших деталей и подробностей. В том-то и дело, дорогие мои читатели и друзья, что не хотел Меркуленко куда полегче и попроще пойти, категорически не хотел! – потому что имел человек амбиции, да ещё какие! Как у того же слона или у носорога! И хорошо понимал, хохол, так ему все школьные годы казалось, и так его воспитали родители, вероятно, что диплом МГУ будет сродни дворянскому званию и откроет для него такие знатные и крутые двери и блатные места, даже и в высокопарной Москве, куда без университетского образования его и на порог не пустят. Откуда можно будет до пенсии на всех свысока смотреть как с Останкинской телебашни, палец об палец не бить – и быть, тем не менее, в чести, достатке и в шоколаде. Это ж заветная мечта всех хохлов во все времена – залезь москалям на шею и сибаритствовать.

В этом плане они с Жигинасом были как две капли воды похожи, или два брата-близнеца, из одного яйца вылупившиеся: при минимальных способностях и возможностях оба носили в себе какие-то совершенно дьявольские амбиции с неограниченным и немыслимым самомнением вперемешку. Мечтали втайне красавицу-Москву покорить, наверх социальной лестницы надурнячка забраться. И потом безраздельно царствовать на вершине Власти, возле большого КОРЫТА, рыгать и давиться икрой, сливочным маслом и салом, горилкою опиваться, любовниц без счёта менять; и при этом безмерно гордиться собой, а хозяев-москвичей презирать и третировать. Есть для этого потенциал, нет – не важно! Забраться наверх всеми правдами и неправдами – и навечно закрепиться там хозяевами-господами. И гори потом всё синим пламенем, как говорится, лети в тартарары! Праздным и без-печным хохлам всё будет до лампочки и до фени!!!

Это тайная мечта помешанных на себе и своей исключительности малороссов, повторим, известна давно – поработить в союзе с ляхами богатейшую Московию, чтобы сладко сосать её соки, жить за её счёт. И с тех стародавних пор, с 15-16 вв., она не меняется ни сколько – и сегодня твёрдо стоит на повестке дня: и хохлы и ляхи ею прямо-таки одержимы…

12

Потому-то они, людишки киевские, чревоугодливые, с такою-то их паразитической психологией, ничего путного у себя и построить не могут уже не одну сотню лет, вылезти из окраинного (в прямом и переносном смысле) и зависимого положения, из рабства и принуждения. То под нами – великими асами, тартарами и великороссами – вечно лежали этакими жирными и ленивыми кабанами, ни на что не годными и не способными, – только горилку вёдрами жрать и любимое сало шмотками лопать; то – под хазарами и византийцами до и после крещения. А потом и под поляками пару веков нежились во времена Речи Посполитой, под которых опять всё залезть норовят, уже в постсоветскую эпоху, черти ленивые и никудышные.

При Романовых, правда, при царе Алексее Михайловиче главным образом, они всё же поработили нас: была в нашей общей Истории такая гнусная и подлая эпоха! Евреи гетману Богдану Хмельницкому тогда дали строгий наказ: поддержать прикормленных и ожидовевших Романовых на Троне, ставленников Сиона в Московии. Хохлы и поддерживали дружно – и церковники, и казаки, и многочисленные царедворцы, – и не пожалели о том. Сладко и вольно жили за наш русский счёт целых 300 лет в облике русских священников, помещиков и дворян, деятелей культуры, и нас же презирали при этом, паршивцы этакие.

Зато при Ленине и при Сталине особенно (и того и другого хохлы люто ненавидят все) они уже на брюхе ползали перед треклятыми москалями, могуче поднявшимися с колен. Пахали как проклятые на стройках социализма, восстанавливали из руин государство, воевали в Великую Отечественную на фронтах войны – и матерились тайно, исходили злобой и желчью от этого общего дела, копили разрушительную энергию в себе. Она-то при малороссе-Брежневе – великом развратнике и кутилке, кто как раз и забил под завязку страну Советов братьями-хохлами на всех значимых партийных и государственных уровнях, – так вот, украинская разрушительная энергия при нём набрала максимальные обороты и силу. И чего удивляться, что озлобленные хохлы-коммунисты и гос’управленцы брежневских распутных времён и убили в народе веру в справедливый, передовой и гуманный ленинско-сталинский советский проект, потопили Советскую Социалистическую Россию в воровстве, разврате и пьянстве, где с ними могли посоперничать лишь евреи, давнишние их единомышленники и друзья.

После крушения СССР взъерепенившиеся и возгордившиеся хохлы из-под нас вылезли вроде бы, стали самостоятельными – ура!!! Но только на пользу-то это им не пошло – парадокс, да и только!!! Всё богатейшее и ценнейшее советское наследие они у себя там пропили и прожрали быстренько, растащили по разным углам и по хатам, разворовали и распродали – угробили, одним словом! А теперь вот думают, обнищавшие и оголодавшие, ломают голову ежедневно, под кого бы им опять залезть – под Европу, Америку или Китай… или опять под Россию-матушку всё же, – кому из мировых Держав продаться подороже и поверней. Чтобы чью-то сиську сладко опять сосать – и ни о чём не думать, не печалиться!

Словом, пустые они все, малороссы-хохлы, без-путные, бездарные и никчёмные. Все, до единого! Кремнёв в Университете это отлично понял, прожив с ними бок о бок пять студенческих лет, наблюдая и изучая их заинтересованно и внимательно…

13

Вот великоросс Елисеев был не такой, с иным совершенно отношением к жизни, с диаметрально-противоположным мировоззрением. Почувствовал, что История как наука не для него, не его это путь и профессия – и забрал документы сразу же, не стал морочить голову себе и другим, бока отлёживать пять лет и ждать удобного случая и тёплого места. Понимай, категорически не захотел, парень, плодить нахлебников-дармоедов в родной и любимой стране: пошёл служить в Армию, делом большим заниматься.

И сколько было у них в МГУ таких правдоискателей-Елисеевых, по-настоящему умных, талантливых и честных ребят, высоконравственных и предельно-совестливых, менявших факультеты и специальности без сожаления, как и жизненные пристрастия и приоритеты. А часто вообще уходивших в другие вузы Москвы – попроще и поскромней, но зато им по духу близких. А всё потому, что великороссы не привыкли ни у кого на шее сидеть и жить за чужой счёт – потому что ВЕЛИКИМИ родились, за весь Божий мiр в ответе…

14

Но сейчас не об этом речь, не о великорусском МЕССИОНИЗМЕ, а о Меркуленко Николае, университетском товарище Кремнёва и соседе по комнате и по койке с первого дня обучения. Так вот, первые четыре года учёбы Максим как соседом был в целом доволен им: парень он был дисциплинированный и ответственный, не агрессивный и компанейский, законы общежития знал хорошо и выполнял исправно – ближнему сознательно не вредил, не досаждал собой, не мешал отдыхать и учиться. Пьянок и дебошей не устраивал, срамных баб не водил и не трахался с ними на глазах у всех, наплевав на товарищей. Было у них и такое непотребство в общаге, хотя и не часто.

Раздражало в нём только одно: какое-то его холуйское отношение к сильным мира сего, умным, богатым и знатным, и в первую очередь – к москвичам, перед которыми он в три погибели готов был гнуться, чтобы им угодить, оставить о себе хорошее впечатление на будущее. И, наоборот, ещё больше злило и даже бесило порою его вызывающе-наглое отношение к слабым, к иногородним студентам как правило, которых он вечно третировал и унижал, и делал это прилюдно и откровенно, с неким высокомерным пафосом даже… Но лично Максима это Колькино качество не касалось: он слабым по жизни не был. Поэтому-то они и ладили четыре года, жили тихо и мирно в целом, редко ругались и цапались меж собой по-крупному. А мелочи здесь не в счёт: мелкие ссоры случаются даже и между близкими родственниками.

И только в последний выпускной год в их отношениях произошёл серьёзный разлад, после которого они решительно и навсегда расстались – так, будто бы знакомыми никогда и не были раньше, на других планетах будто бы родились. И Университет их пять лет не связывал.

Это был ещё один парадокс – под названием “дружба и братство народов” или “интернациональная солидарность трудящихся всего мiра”, – с которым Максим в Университете вплотную столкнулся, который широко ему глаза открыл на голос крови и на людей, насельников нашей планеты, на симпатии и взаимоотношения их друг с другом, вытекающие из национальных признаков. И, одновременно, заставил сильно сомневаться в пресловутом советском интернационализме и космополитизме, что упорно насаждались Властью! Но об этом рассказ впереди…

Такие вот были у Кремнёва на истфаке друзья – бездари, двоечники и нетяги по преимуществу! Это надо признать и сказать честно, не взирая, увы, на общее прошлое… Понятно, что они не добавляли ему оптимизма, и стремления к знаниям не поддерживали никак и никогда, не настраивали на позитивный лад собственным видом, примером и поведением. Скорее наоборот, день ото дня они только гасили и убивали священный в его молодой груди огонь своим природным делячеством и пофигизмом…

15

Но более всего от Истории и от науки, как это ни покажется странным читателям, отваживал Максима, сам того может даже не ведая и не желая, его научный руководитель – Панфёров Игорь Константинович, 33-летний доцент факультета, кандидат исторических наук. К нему под крыло Кремнёв попал вынужденно, выбрав кафедру Русской истории весной второго курса. И вот на первом собрании кафедры в сентябре, когда преподаватели рекламировали и презентовали себя студентам-третьекурсникам, ещё горевший мечтой о большой науке Кремнёв возжелал попасть под опеку самому заведующему их кафедрой, известному университетскому профессору М.Т.Белявскому. Но Михаил Тимофеевич не взял Максима, побеседовав с ним несколько раз и критически оценив, по всей видимости, его научный потенциал, способности и эрудицию.

И тогда расстроившийся Максим выбрал молодого, неопытного и неавторитетного Панфёрова в качестве руководителя – как запасной вариант. И не прогадал, как это потом уже выяснилось. Наоборот – выиграл даже во многих отношениях, кроме сугубо научных, карьерных. И этим лишний раз подтвердил известную на Руси пословицу, что не бывает в нашей тягостной жизни земной счастья и добра без худа, без горя и слёз – удач, а без кромешной тьмы – света. Панфёров оказался отличным и покладистым мужиком на поверку, пусть даже и с минимальным преподавательским опытом и стажем работы, компанейским, живым и доступным в любое время, честным перед самим собой и студентами. Он уже тем был хорош и ценен для подопечных, что корифея-небожителя из себя никогда не строил, в отличие от профессоров старой школы, а со студентами был неизменно ровен, добр и прост, терпелив и деликатен; проверками и дополнительными заданиями не допекал, не заставлял их всех быть гениями и отличниками… Он и сам к науке так относился – с неким внутренним юмором, со скепсисом даже; жилы из себя не рвал, не лез вон из кожи, не подличал и не истерил, как другие, не толкался локтями, козни коллегам не строил, чтобы на исторический Олимп как можно быстрей забраться и усесться там поверней; и потом, став крутым академиком и лауреатом, начать уже разговаривать с окружающими через губу, гонором фонтанировать, спесью; уму-разуму всех, как грудничков, учить, задирать ежедневными нотациями и наставлениями; и при этом на людей как на навозных червей глядеть, как на свою дармовую обслугу.

Да и сам Кремнёв, в отличие от Белявского, чем-то понравился Панфёрову, пришёлся по сердцу – что было уже хорошо, когда твой наставник тебя уважает. Потому и относился он три последующих года к ученику самым бережным и заботливым образом: и с курсовыми всегда помогал, не надоедал со спецкурсами, домой приглашал не единожды, разрешал пользоваться личной библиотекой, оставшейся от деда и отца… И с дипломом он сильно помог Максиму, весь пятый курс бывшему не в себе из-за любовных дел, – самолично доработал его диплом, написанный кое-как, без огня и души, довёл до ума и блеска…

16

И при этом при всём именно он, Панфёров Игорь Константинович, повторим это, стал с первых месяцев знакомства невольно отваживать ученика от большой Истории, от серьёзного и дотошного занятия ей. Своим насмешливым отношением, прежде всего, к юношеским наивным порывам Максима стать непременно и поскорей корифеем, светилом и великаном, или даже новым российским Ломоносовым.

Опишем коротко, в двух-трёх словах, как это происходило.

Задумал вот, например, Максим написать реферат по истории Смутного времени, чем, собственно, и занимался на истфаке Панфёров, на чём кандидатскую защитил. Засел за книги в читалке, с неделю их перелистывал-теребил. Ну, то есть сделал всё честь по честь, парень, по-взрослому, что называется. Перечитал целые главы из Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского по данному периоду, титанов дореволюционной исторической мысли, как им внушали на лекциях профессора, цитат оттуда целую кучу выписал и потом к себе вставил. Чтобы показать всем на кафедре свою дотошность и образованность, свой профессионализм, и отшившего его профессора Белявского этим как бы чуточку пристыдить, в него в сентябре не поверившего… И когда реферат начерно был готов, он отдал его Панфёрову для критического разбора, замечаний и оценки. И потом стал с замиранием сердца ждать, что тот скажет.

Через неделю где-то Игорь Константинович вернул ему рукопись с минимальными правками и доработками, и заявил, зевая, что после переписи можно отдавать её в печать машинисткам: всё, мол, нормально, всё тютелька в тютельку, сгодится для первого раза. После этого он добавил сонно, без огонька, что потом, мол, даже можно будет выступить с докладом на кафедре по данной теме, показать себя профессорско-преподавательскому составу во всей красе, заявить о себе как о молодом учёном на будущее: он, мол, договорится… И всё. Разговор на том как-то сам собою затих, и уже готов был и вовсе закончиться: наставник собрался домой уходить, и уже было взял портфель в руки…

17

Максиму, признаемся, сильно тогда не понравилась реакция учителя: не такого он ожидал, совсем не такого. Ведь это был его первый научный труд по сути, отнявший у него целую неделю времени и много сил: он выложился по максимуму, от души. И с полным правом надеялся и на реакцию соответствующую от наставника, на щедрую похвалу в свой адрес и всё такое, на комплименты даже, как это было в школе, когда он педагогов знаниями поражал. А тут всё было с точностью до наоборот: ленивая скука и равнодушие на панфёровском худом лице. И никакой похвалой, даже и минимальной, тогда и близко не пахло…

Кремнёву это было крайне-неприятно всё – видеть равнодушную мину и скуку в учительских прищуренных глазах, как и его сонное зевание под конец словно бы после просмотра скверного и пошлого фильма. Что только лишний раз подтверждало правоту ранее забраковавшего Максима профессора Белявского, сильно усомнившегося в его интеллектуальных способностях и возможностях…

– Вам что, категорически не понравилась моя работа, да? – покоробленный и духом упавший, напрямую спросил тогда Максим учителя, пряча реферат в портфель.

– Почему ты так решил?… Нормально всё, успокойся, парень, – снисходительно ответил Панфёров, усмешливо кривя губы и по-доброму на ученика глядя… и потом, чуть помедлив, добавил, подыскивая правильные слова: – С цитатами ты только переборщил, Максим, перестарался по молодости и наивности… Так вот, хочу сообщить тебе на будущее, ну так, в качестве доброго совета, что от Карамзина и Соловьёва, Костомарова и Ключевского, мысли которых ты в каждую страницу вставляешь с гордостью, уже порядком устали все нормальные и здравые люди, волком воют; я, признаюсь тебе, устал, и здорово. Как вижу их очередную цитату в тексте – мне аж дурно становится. Честное слово! Ну, сколько можно пилить, всегда про себя думаю, эти их исторические опилки нам, славным великороссам, самой древней и самой творчески-одарённой нации на Земле, как попкам повторять их бредни?! Противно до глубины души, Максим, дорогой, поверь, этих мафиозных романовских деятелей мусолить и мусолить вот уже 200 лет, на все лады их пошлые версии-копии русского прошлого славить, которым копейка цена!!! Ну их всех к лешему с их историческими анекдотами и баснями, ко всем чертям! Забывать их сказки надобно поскорей, сдавать в утиль: они своё подлое и гнусное дело по оболваниванию славяно-русского населения сделали. Хватит головы нам, современным гражданам-россиянам, ими морочить, хватит! Сыты их историческими баснями уже – по горло!… И при императорах их крутили в нашей стране из раза в раз как те же пластинки заезженные, – но тогда хоть это было понятно и объяснимо. Ибо деньги хорошие профессорам и издателям, и своим холуям-борзописцам платила Династия, которую они на все лады и наперегонки прославляли, поддерживали и возвеличивали своими трудами; как щедро платили цари и многочисленным эпигонам этих четырёх псевдоучёных “китов”. Но ведь Карамзина с Соловьёвым и Костомарова с Ключевским и теперь всё ещё продолжают тиражировать и крутить до идиотизма и тошноты, уже и в советские времена, когда самих Романовых нет давно! когда их свергли и густо облили грязью пришедшие к власти большевики!!! И следить за слащавыми псевдоисторическими панегириками в их адрес уже вроде бы как и некому стало… Ан-нет: романовских идеологов и пропагандистов всё продолжают славить у нас учёные дяди как вершину исторической мысли; славят и славят как заведённые, славят и славят! С ума можно от этого сойти, полезть на стенку! И конца и края, что характерно, этому тупому их славословию что-то пока не видно. Парадокс, да и только!… Вот, как я погляжу, и ты туда же, на ту же гладкую дорожку встал – заезженную и замусоленную до невозможности, но чрезвычайно выгодную и прибыльную во всех смыслах, денежную. И толи по наивности это сделал: сильных мiра сего в мягкое место лизнул, – что безусловно простительно и можно ещё исправить, время есть, – толи сознательно… Но тогда, если верно последнее, тебе уже ничто не поможет, и дело твоё как учёного – труба. Крепко запомни это, парень…

– Ну и в завершение я тебе скажу то, Максим, что вам не рассказывают на лекциях профессора – боятся за свою работу и карьеру, за жизнь даже. А именно, что были у нас в России и другие историки, и много, с иной точкой зрения на мировой исторический процесс, полярной взглядам и мыслям всех этих романовских ловкачей-трубадуров. Люди с ЧЕСТЬЮ и СОВЕСТЬЮ, что крайне важно, в отличие от того же Карамзина, которые не продавали МИРОВОМУ РОСТОВЩИКУ свою душу, талант и разум. Но их не признают за учёных закулисные деятели, категорически не признают! – смеются над ними, обзывают их потешниками-маргиналами! Потому что их ПРАВДЫ-МАТКИ боятся пуще смерти самой. Запрещают их цитировать и пропагандировать, и даже рекомендовать читать… Поэтому-то вы, молодые студенты-историки, их даже и не знаете, не говорят вам про них на лекциях наши светила, держат их имена в тайне. Про простых обывателей и не говорю: их знания по родной Русской Истории самые что ни наесть примитивные, на уровне таблицы умножения… Обидно, честное слово, если покруче и позлее не сказать! И когда только этот бардак на Руси закончится? когда мы свою великую и героическую Историю начнём, наконец, не прятать под полом, а изучать? ровняться на неё, гордиться ей? ежедневно черпать из неё ВЕЛИКОЕ ЗНАНИЕ и БОГАТЫРСКИЕ СИЛЫ? Которые из карамзинских, соловьёвских и костомаровских пошлых сказок не почерпнёшь ни за что: они последние силы, веру и разум отнимут!!!…

18

То же самое, точь-в-точь, было потом и с курсовой работой, которую третьекурсник Кремнёв написал и предъявил учителю для проверки в мае, перед зачётной сессией: та же скука в глазах и на лице Панфёрова, скепсис и недовольство ссылками на Карамзина, пусть уже и самыми минимальными. Учёного мужа, то есть, которого, как ещё с реферата почувствовал Максим, Игорь Константинович вообще не любил и не ценил, не считал за историка…

– Ну а кого же тогда надо читать и цитировать, подскажите, в курсовые работы вставлять? – не выдержал и напрямую спросил расстроенный ученик своего скептически-настроенного наставника. – Ведь на лекциях профессора нам только Карамзина с Соловьёвым и Костомаровым и называют, как правило, старательно изучать их рекомендуют, ровняться на них во всём, им только одним и следовать в работе и изысканиях. Даже и Ключевский, как я понимаю, у них не в чести: мало кто из лекторов на него ссылается…

19

Вот тогда-то Панфёров и пригласил Максима к себе в гости, предложил посетить его добротную трёхкомнатную квартиру в сталинском доме в начале Ленинского проспекта, сплошь заставленную старинными дубовыми стеллажами с книгами, такими же древними и почтенными, как и стеллажи. Их ещё дедушка Игоря Константиновича, как выяснилось, собирал, тоже профессиональный историк с дореволюционным стажем, а потом и отец – доктор исторических наук и профессор МГПИ. Все эти редчайшие и без-ценные книги Панфёрову по наследству и достались, которыми он и сам пользовался регулярно, и рекомендовал и позволял студентам читать. Но только у него дома…

Помнится, поражённый обилием и качеством книг Максим невольно глаза по-совиному вытаращил и даже поперхнулся в первый момент, рот раскрывая от изумления и восхищения, лишь только порог учительской квартиры осторожно переступил – и огляделся испуганно и восхищённо. Ещё бы! В квартире старинные кондовые шкафы с золочёнными книжными корешками за дверными стёклами находились повсюду, во всех комнатах и коридорах, как в книгохранилище; пухлые дореволюционные фолианты были навалены стопками и поверх шкафов до самого верха, наподобие могучих атлантов подпирая собою 4-метровые потолки. А книги были страстью Кремнёва с детства: он в библиотеках, районных и школьных, от восторга буквально с ума сходил, трясся нервной дрожью. И будь у него тогда такая возможность, перетащил бы все казённые книги к себе домой, предварительно соорудив самодельные полки вдоль стен их убогой хрущёвской квартиры. Расставил бы их по тематикам – и любовался бы на них денно и нощно, брал в руки по очереди, по корешкам и обложкам их нежно гладил, как гладят родители только грудных детишек своих.

А как он завидовал одноклассникам, помнится, в домах у кого были личные томики Пушкина, Лермонтова и Льва Толстого, допустим, Блока, Шолохова и Есенина, и даже собрания сочинений целые красовались в шкафах, о которых он и его простые родители могли лишь только мечтать, на которые у них никогда не было лишних денег. Поэтому-то Максим и загадал, когда был маленьким, что как только повзрослеет и подрастёт, и денежками собственными разживётся, – то обязательно накупит себе много-много разных книг, и художественных, и научных, и по искусству: соберёт свою собственную огромную библиотеку, словом. Что впоследствии и произошло: он осуществил задуманное…

20

Случилось это, однако, до обидного поздно: уже под старость и перед самой смертью. А тогда, в квартире учителя, 20-летний студент-историк Кремнёв впервые в жизни увидел и даже подержал в руках дореволюционные без-ценные бумажные реликвии с трудами В.Н.Татищева, Н.С.Арцыбашева, А.Д.Черткова, Е.И.Классена, И.Е.Забелина, В.В.Стасова и С.И.Верковича, – узнал про сочинения авторов, понимай, про которых им не говорили на лекциях профессора, не заикались даже…

– А Вы читали все эти книги, да? – с придыханием и восторгом в глазах спросил Максим улыбающегося наставника, счастливого обладателя такого сказочного богатства, машинально поглаживая при этом пальцами по золочёным корешкам старинных изданий, что плотно забили собой прогнувшиеся полки шкафов, внимательно разглядывая и стараясь запомнить истёртые временем фамилии; чтобы потом в библиотеке их заказать и познакомиться по возможности, ума-разума от них набраться.

– Да, читал, конечно же; и теперь регулярно продолжаю читать, новые знания там выискивать, цифры и факты, которые пропустил или не понял прежде и которых там – тьма тьмущая, как рыбы в море или ягод в лесу, – ответил довольный восторженным видом гостя хозяин. – И тебе, Максим, их прочитать и понять советую, законспектировать основные моменты на будущее, пока ещё живёшь и учишься в Москве, пока в провинцию не уехал. Там такой возможности у тебя не будет, поверь, – потому что там нет таких книг и в помине. Их и в столице-то не каждый историк ещё имеет, и даже и не большинство. Потому что все эти авторы до революции только и издавались, да и то до смешного мизерными тиражами и на частные пожертвования меценатов: государство стояло в стороне. Дедушка мой, когда молодой ещё был, их по лавкам бегал и собирал, по книжным развалам – и потом сыну, отцу моему оставил в наследство. А отец – мне… Советская же власть их не жалует и не выпускает – принципиально. Как, кстати, и Соловьёва с Ключевским, и Костомарова с Карамзиным. Но последних четырёх, романовских прихвостней и лизоблюдов, особенно-то и не жалко, честно тебе скажу.

– А почему нам про них на лекциях ничего не рассказывают профессора? – даже имён и фамилий этих старых русских историков не упоминают! Я, по крайней мере, ни разу ни про кого от преподавателей наших не слышал, хотя лекций стараюсь не пропускать без причины, – продолжал удивляться словам учителя Кремнёв, расширенных и горящих глаз от стеллажей оторвать не в силах.

– Да потому что все они ПРАВДУ порабощённому русскому народу несли своими писаниями и научной работой, – последовал быстрый ответ, который был давным-давно припасён у Панфёрова и, вероятно, уже не раз слетал с его уст в разговорах с учениками. – Потому что открывали глаза на мiр и его устройство, поднимали с колен, умным и духовно-зрячим народ свой делали. Не уставая, рассказывали денно и нощно про его, народа российского, при Романовых подъярёмного, несомненное ДУХОВНОЕ ВЕЛИЧИЕ и ДРЕВНОСТЬ, ПРИРОДНУЮ МУДРОСТЬ, СИЛУ, СТОЙКОСТЬ и КРАСОТУ, ТВОРЧЕСКУЮ ОДАРЁННОСТЬ и ПОТЕНЦИАЛ, КОСМИЧЕСКИЙ РУССКИЙ ЯЗЫК и КУЛЬТУРУ ВСЕМИРНУЮ, ДУХОПОДЪЁМНУЮ, НАУКУ и ТЕХНИКУ. Уверяли, что от нас, древних славян-русичей, всё потом на планете Мидгард-земля и пошло, как производное и второсортное: цивилизация и государственность, те же европейские языки… А РУССКАЯ ПРАВДА, Максим, запомни это крепко-накрепко, парень, она никому и никогда не нравится – потому что глаза больно колет. Кичливому и голодному Западу, в первую очередь, Европе той же, которая при Романовых тихой сапой нам на шею залезла, и потом делово и властно хозяйничала у нас 300 лет, жила за наш Русский счёт привольно, сытно и сладко. Именно она, нищая Европа, династию Романовых для этой цели на Русский Престол и поставила – своих прикормленных холуёв, которых Русская Церковь и прежняя знать прямо-таки на дух не переносили. Она же, католическая и протестантская Европа, долго потом их поддерживала и помогала удержаться у Власти и не слететь с Трона, когда наш народ и бояре их свергнуть пытались весь 17-й век, начиная со Смутного времени и кончая Разиным, Соловецким бунтом и Хованщиной… Сначала – поддерживала при помощи глупых и алчных хохлов, для чего даже лакомую Малороссию позволила отщипнуть от Польши царю Алексею Михайловичу: хохлы вперемешку с поляками и составили тогда костяк и фундамент романовской светской и церковной власти… А потом, при Петре Первом уже, в дело порабощения Московии вмешались немцы-остготы. Они-то, учитывая опыт Смутного времени – когда попытавшихся силой захватить нас поляков всех до единого перерезали и перевешали возле Кремля восставшие москвичи, – так вот, приехавшие с Пётром Алексеевичем колонизаторы с берегов Одера и Рейна благоразумно и перенесли столицу России на холодные Невские берега – от греха и патриотической и православной Москвы подальше. Знали германцы по опыту прошлого, учли, что Москва переварит и перемелет любой интернационализм и космополитизм, любое прямое вооружённое нашествие одолеет. Потому что Москва – духовная столица мiра, и одна из четырёх древних столиц Святой Руси, где любая иноземщина, материализм и делячество категорически не приветствуются и не приживаются – народом выплёвываются в два счёта и изгоняются вон как проказа. Всё это хорошо известно тому, кто хочет исподволь мiром править: закулисные мiровые владыки, должное им надо отдать, сведущие и грамотные, расчётливые и думающие товарищи. С головой и со знаниями у них всё в порядке, с подрывным опытом… Вот и перебрались заезжие немцы по указке своих вождей на чухонские гнилые болота и хляби, новую столицу России там для себя построили по европейскому образцу – чтобы успеть унести ноги, в случае чего, и через Финский залив и Балтику домой целыми и невредимыми возвратиться. Ведь все наши императоры-самодержцы с той Петербургской поры – и мужики и бабы – были уже чистокровными германцами-лютеранами.

– Они-то и выдумывали нашу с тобой Историю, Максим, как до них – хохлы, предварительно всё древнерусское и древнеславянское величайшее историческое и культурное наследие вымарав и истребив, пройдясь по нему “катком” и “бульдозером”. И это – не оборот, не фигура речи! Именно так, по-варварски, оно всё на нашей с тобой земле и было. Наше родное вымарали и разрушили до основания, черти поганые, спрятали концы в воду, а взамен насадили своё, им близкое и желанное, очень выгодное. И историческое прошлое – в том числе… Похабную, надо заметить, они нам сотворили Историю, ЛЖИВУЮ, ПОДЛУЮ И ГНИЛУЮ, КАРЛИКОВУЮ и РАБСКУЮ, от которой тошно и муторно делается до сих пор любому грамотному и думающему русскому человеку: материться хочется всякий день, а жить и работать – нет.

– Хохлы нам внушали через свой поганый «Синопсис» сотню лет, что всё, мол, из Киева к нам на Север и Восток пришло, “матери городов русских” – и религия, и наука, и культура, и языки, и государственное строительство. Представляешь!!! А до них, до хохлов, мы якобы дикими и некультурными были – по лесам и пещерам голыми бегали с медведями и волками наперегонки, потом воняли все как один, чесноком и луком. Так всё именно и написано в их «Синопсисе», («Синопсис, или Краткое описание о начале русского народа») – компилятивном обзоре истории Юго-Западной Руси, составленном во второй половине 17-го столетия и впервые изданном в 1674 году в типографии Киево-Печерской лавры. Автором этой псевдоисторической и псевдонаучной ахинеи-белиберды предположительно являлся архимандрит лавры Иннокентий Гизель. И в 18-м веке, между прочим, при Петре Первом и его ближайших последователях, «Синопсис» был главным и самым распространённым историческим сочинением в России, на котором воспитывалась вся Российская знать и их дети…

– Но после Петра Алексеевича уже немцы на нашей Святой земле за дело круто взялись, за рычаги Власти, и норовистых хохлов от просвещения и управления страной чуток отодвинули. Церковь им на кормление только лишь одну и оставили в безграничное и безраздельное пользование: и этого-де хватит с них, ленивых и похотливых увальней, и этого жирно будет.

– В церквях и монастырях у нас с тех стародавних пор одни лишь пузатые хохлы и хозяйничали без малого 300 лет в ранге митрополитов, епископов и архимандритов, как липку нас обдирали в храмах и обителях – и в ус не дули. А чего им дуть-то, чего, при таком материальном и денежном изобилии?!… Потому-то русский простой народ-труженик, глубоко-верующий и ПРАВОСЛАВНЫЙ с рождения: то есть славящий ПРАВЬ, или ЗАКОНЫ СВАРОГА, чтущий ДРЕВНИЙ КОСМИЧЕСКИЙ ВЕДИЗМ – ВЕРУ БОГОВ и ГЕРОЕВ, – потому-то народ и ненавидел романовско-никонианскую Церковь лютой устойчивой ненавистью, которую было не избыть, не измерить! Творимый попами разврат и разбой на Русской Святой Земле, корысть, делячество, рабство и унижения надёжно копились в закромах Русской народной Души, невидимо переплавлялись там во вселенскую злобу и ярость, в жажду мщения. И одновременно – подходили к точке внутреннего кипения!…

– При освободителях-большевиках взорвавшийся справедливым возмущённым буйством народ получил, наконец, возможность расправиться с РПЦ самым свирепым и без-пощадным образом – из-за засилья там хохлов-мироедов именно: глупых, жадных, тупых и зажравшихся – и абсолютно безнравственных и без-совестных как на подбор, циничных, – что долгие годы хитро прикрывали светлым именем Христа свои подлые мiрские делишки…

21

– И пока наши “братья”-хохлы, Максим, через религию нас удерживали в узде, зомбировали, обдирали и жировали, да ещё и через тупых и развратных императриц это успешно делали, у которых они, племенные бычки от природы, вечно были в любовниках, – немцы тайно творили на Русской Земле нужную и выгодную им “Историю государства Российского”. Где уже будто бы только они одни нашими благодетелями и учителями были, а не кто-то другой – те же хохлы с византийцами, или литовцы с ляхами. Какой там! Про эту историческую мелюзгу летописцам приказано было забыть – про всех, кроме немцев. Потому что именно они, германцы-остготы, славные почитатели одноглазого Одина и, одновременно, технологический, материальный и научный остов Европы, будто бы и принесли сначала в Киев через Рюрика и его братьев, а потом и к нам, в северо-восточную Святую Русь, государственность, науку и культуру. А до этого у нас, восточных славян-русичей, будто бы и не было ничего – одно лишь чистое Гуляй-поле, дикость, паскудство и варварство…

– Трафарет или клише, каркас или МАТРИЦА такого вот подлого и унизительного, до обидного ничтожного и короткого Русского исторического прошлого придумывались и формировались в тиши европейских и петербургских кабинетов псевдоучёными дядями из тайных масонских лож Запада при Петре Первом, Анне Иоанновне, Елизавете Петровне и Екатерине Второй… А дальше уже русские масоны – Карамзин, Соловьёв, Костомаров и Ключевский, – как дети малые или лакеи придворные при должностях, эти чуждые и тлетворные для россиян чёрно-белые контуры-картинки лже-Истории только сидели и раскрашивали семью цветами радуги. А потом презентовали и рекламировали свои “шедевры” как последнее слово в науке. Им только это и было дозволено за большой гонорар, за огромные тиражи и звание “великих историков”, только лишь это…

———————————————————

(*) Историческая справка. Справедливости ради надо отметить, что и сами Романовы не сидели сиднем, и тоже приложили руку к формированию Русской исторической МАТРИЦЫ – оставили свой след. Так, в 1619 году патриарх Филарет (Фёдор Никитич Романов) – отец первого царя из Династии, Михаила Фёдоровича, вернулся из Польши домой. И уже в 1630 году по его инициативе и поручению придворные летописцы принялись сочинять историю Смутного времени под названием «Новый летописец» (данный труд вошёл в 14-й том Полного собрания Русских летописей, где его можно прочитать и познакомиться). Это была своеобразная АГИТКА для потомков, лично скорректированная и раскрашенная Филаретом, где будущим поколениям россиян сообщалось на полном серьёзе, что до Романовых якобы был бардак в стране и государстве, а после восшествия их на Престол в 1613 году в Московии, а потом и в России началась т.н. эра милосердия. Потому что Романовы – это, дескать, освободители, Демиурги Истории, носители Света, Добра и Счастья, и, одновременно, борцы против Тьмы!!! Так именно и надо понимать их воцарение в России!!!…

Эта-то агитка Филарета и стала впоследствии каноническим образцом или калькой, с которой российские учёные дяди списывали историю Смуты. Это делали и Соловьёв, и тот же Платонов. Копируют агитку и современные полностью подконтрольные Сиону историки, кому Истина и даром не нужна, кто в науку пришёл за деньгами и славой…

———————————————————

– Больше всего, безусловно, повезло здесь Николаю Михайловичу Карамзину, – отдышавшись и переведя дух, продолжал наставлять Панфёров своего молодого студента, столбом застывшего перед ним и всем естеством во внимание обратившегося. – Он был первым в этом холуйском ряду и “молярно-раскрасочном” деле, и единственным, кто был удостоен даже и звания придворного историографа от императора Александра. Василий Никитич Татищев (1686 – 1750), автор первого капитального труда по Русской Истории, при Дворе не состоял и лакеем Романовых не был. Он писал свою «Историю Российскую» по собственному почину и воле, то есть без-платно и без всякой надежды увидеть её в книжном виде при жизни, что собственно и произошло. А «История…», что приписывают Ломоносову, скорее всего была подменена после его смерти и принадлежит кому-то из немцев – то ли Байеру, то ли Миллеру, то ли Шлёцеру: уж больно она похабная и лакейская получилась даже и на беглый взгляд, не свойственная ни бунтарскому духу Михайлы Васильевича, ни магистральному направлению его исследований, ни его писательскому стилю… Карамзин же был осыпан деньгами и милостями сверх всякой меры и Александром Первым и Николаем Первым, и, будучи живым и здоровым, был прославлен ими обоими как главный историк Империи и безоговорочный авторитет! А его «Историю государства Российского» власти канонизировали и внедрили во все учебные курсы страны. И версия, или трактовка Карамзина безраздельно господствовала в романовской России в течение 200 лет. Срок огромный!…

22

– И при этом при всём – при такой-то мощной монаршей поддержке, рекламе и финансировании неограниченном! –  его «История…» сразу же подверглась резкой и обоснованной критике со стороны патриотически-мыслящих людей России. И первым в этом славном и героическом ряду был замечательный русский писатель и историк Николай Сергеевич Арцыбашев (1773 – 1841 гг.) – автор фундаментального 3-томника «Повествование о России», что был издан московским Обществом истории и древностей под наблюдением М.П.Погодина в 1838-1843 годах. Этот труд включает в себя историю России с древнейших, дохристианских времен по 1698 год включительно; четвёртая, не оконченная часть его, к великому сожалению, так и не была издана. «Повествование…» Арцыбашева представляет собой «свод тщательно собранных и сверенных известий и цитат из летописей и других источников и до сих пор не потеряло интереса для науки»...

Внезапно прервав рассказ, Панфёров подошёл к одному из шкафов, содержимое которых знал наизусть, по-видимому, вытащил оттуда старый потрёпанный фолиант, раскрыл его на первых страницах и стал зачитывать выдержку из предисловия:

«Арцыбашев, – как сообщают про него биографы, – принадлежал к “скептической школе” русской историографии. В своих сочинениях он стремился к критике фактов и к возможно точной передаче текста источников, очищая историю от всякого рода басен и сомнительных преданий. Этим объясняются его критические статьи, направленные против Н.М.Карамзина… Они вызвали горячую полемику и причинили много неприятностей как самому Арцыбашеву, так и М.П.Погодину, печатавшему их в своем журнале»…

– Так, – бережно закрыв книгу, продолжил рассказывать Игорь Константинович уже своими словами, – Арцыбашев убедительно, грамотно и умно доказал недостоверность одного из основных документов, которым пользовался Карамзин и на который ссылался. Это так называемое сочинение князя Курбского «История о Великом князе Московском». Нашёл Николай Сергеевич у Карамзина и много других неточностей и ошибок, которые он подробно изложил в своих многочисленных исследованиях по Русской Истории, изданных как отдельно, так и в исторических сборниках и периодических изданиях. Вот некоторые из них, – Панфёров быстро раскрыл опять книгу, но уже на последних страницах, и стал зачитать список работ: «О первобытной России и её жителях» (Санкт-Петербург, 1809); «О степени доверия к истории, сочиненной князем Курбским» («Вестник Европы», 1811, Ч. CXVII, № 12); «О свойствах царя Ивана Васильевича» («Вестник Европы», Ч. CXIX, № 18); «Замечания на Историю государства Российского Карамзина» («Московский вестник», 1828. – Ч. XI, № 19-20;, Ч. XII, № 21; 1829. – Ч. III) и других…

– Неудивительно, в свете всего сказанного, что многотомный труд Карамзина для него был скорее литературно-идеологическим произведением, чистой воды политикой и беллетристикой, чем без-пристрастным историческим анализом прошлого! И знаешь, Максим, с Арцыбашевым трудно не согласиться. Если учесть, к тому же, что Карамзин, получивший звание официального историографа Российского государства, как я уже тебе говорил, открыто ненавидел Россию и презирал до глубины души всё коренное и истиннорусское. Уже в 18 лет он тесно сошёлся с масонами и стал членом ложи «Золотого венца», где его обработали соответствующим образом тамошние тёмных и подлых дел гроссмейстеры и мастера, накачали разрушительными программами и идеями… Отсюда – и его оголтелая и патологическая русофобия, которая проявлялась буквально во всём – по отношению к старым русским обычаям, народным сказкам, преданиям и былинам, морально-нравственным устоям русского народа, Древней Ведической вере… В «Письмах русского путешественника» Карамзин, например, писал:

«Всё народное ничто перед всечеловеческим; главное быть людьми, а не славянами».

– От подобных его высказываний, согласись, Максим, сильно пованивает русофобией, безверием и космополитизмом…

23

Не на шутку разошедшийся Игорь Константинович историком Арцыбашевым не ограничился – перешёл тогда и на других авторов-русофилов, кто когда-то заочно спорил с Карамзиным и его многочисленными эпигонами, со знанием дела опровергал их:

– Дело Арцыбашева продолжил Александр Дмитриевич Чертков (1789 – 1858 гг.) – убеждённый русский патриот и преданный сын России. Крупный русский учёный, археолог, историк и нумизмат, страстный книжный коллекционер каких мало, буквально молившийся на книги с молодых лет, любовавшийся ими сутками, не выпускавший книги из рук. Человек, для кого книги были настоящими реликвиями и святынями – куда важнее, ценнее и святее икон и всей остальной церковной утвари, чем любят тешить и забавлять себя тупоголовые и праздные обыватели… Со студенческих лет Александр Дмитриевич занимался изучением славянских древностей, проводил исследования в области этрускологии и славистики. Оставил после себя огромную библиотеку, библиотеку Черткова, которая долгое время была единственным собранием книг о России и славянах, гремевшая в Москве. Утверждают, что у него даже были книги, в которых можно было прочесть (если судить по воспоминаниям современников), что ещё в 15-м веке Европа была под славянами, а в жилах римских императоров текла славянская кровь, а половина Германии – это вообще славянские города, построенные славянами…

– Не удивительно, что в 19-м веке эти книги Черткова цензурой были выведены из обращения, заменены книгами Карамзина. Русский народ категорически не должен был знать правду о собственной древности и величии!!! – так всегда считали Романовы: “пятая колонна” Запада. И такую же проводили политику на нашей Святой земле, самую что ни наесть варварскую и колонизаторскую, самую разрушительную, как две капли воды схожую с той, какую проводили испанцы и португальцы в Южной Америке, французы – в Африке, а англосаксы – в Северной Америке, Индии, Индонезии и на Филиппинах…

– А ещё Чертков был председателем Московского общества истории и древностей Российских, одним из учредителей Московской (общедоступной) школы художеств, губернским предводителем московского дворянства… А в молодые годы он, Мужик с большой буквы, Защитник и Воин, был участником Отечественной войны 1812 года и Русско-турецкой войны 1828-1829 годов. То есть не только в книжках с неприятелем этот удивительный и разносторонний человек вёл сражения, но и на полях войны; понимай – был Героем реальным – не игрушечным…

После этого учительский рассказ опять прерывался: Панфёров быстро подходил к шкафам, убирал Арцыбашева внутрь и доставал оттуда уже Черткова, открывал его на нужных страницах, обильно отмеченных закладками, и зачитывал Максиму выдержки из биографии давнишнего обожателя своего:

«…труды Черткова, по большей части печатавшиеся первоначально в изданиях московского Общества истории и древностей Российских: «О древних вещах, найденных в 1838 году в Московской губернии, Звенигородском уезде» (М., 1838); «Описание посольства, отправленного в 1650 году от царя Алексея Михайловича к Фердинанду II, великому герцогу Тосканскому» (М., 1840); «О переводе Манассииной летописи на славянский язык, с очерком истории болгар», доведенной до XII в. (М., 1842); «Описание войны великого князя Святополка Игоревича против болгар и греков в 967-971 годах» (1843); «О числе русского войска, завоевавшего Болгарию и сражавшегося с греками во Фракии и Македонии» («Записки Одесского общества истории и древностей Российских», 1842); «О Белобережье и семи островах, на которых, по словам Димешки, жили руссы-разбойники» (1845); «Фракийские племена, жившие в Малой Азии» (1852); «Пелазго-фракийские племена, населявшие Италию» (1853); «О языке пелазгов, населявших Италию и сравнение его с древлесловенским» (1855-57), и другие…

Кроме отечественной, Чертков занимался общеславянской историей, отыскивая в греческих, римских и византийских источниках забытые имена и дела славян. Свои догадки о древности и повсеместности славян на юге Европы он простирал иногда до того, что в этрусках и древнейших римлянах видел следы первых славян. В таком духе и с такою целью им изданы следующие сочинения:

1) «О переселении фракийских племен за Дунай и далее на север, к Балтийскому морю и к нам на Русь, то есть очерк древнейшей истории протословен», во «Временнике» 1851 год, кн. 10-я, исследования, стр. 1-134 и VIII рис., и отдельно М., 1851;

2) «Фракийские племена, жившие в Малой Азии», там же, 1852 год, кн. 13-я, исследование, стр. 1-140 и 1-40;

3) «Пелазго-фракийские племена, населявшие Италию и оттуда перешедшие в Ретию, Венделикию и далее на север до реки Майна», там же 1853 год, кн. 46-я, исследования, стр. 1-102 и 1-46;

4) «О языке Пелазгов, населявших Италию, и сравнение его с древлесловенским», там же, 1857 год, кн. 23-я, исследования, стр. 1-193;

5) «Продолжение опыта Пелазгийского словаря», там же, 1857 год, кн. 25-я, исследования, стр. 1-50, и отдельно, М., 1857.

Среди древних рукописей, собранных Чертковым, значатся: Вологодско-Пермская летопись (XVI век), Владимирский летописец (XVI век), Летописец Устюжский (XVIII век), Летописец города Курска (XVIII век)…»

24

Далее наступала очередь уже Егора Ивановича Классена (1795 – 1862 гг.), который Кремнёва не менее всех остальных удивил – и заинтересовал одновременно… Так, от Панфёрова Максим узнал, что это был обрусевший немец, российский подданный с 1836 года. Но зато с какой любовью и преданностью к приютившей его стране, к России писал этот удивительный человек! Многие русские графоманы и масоны по совместительству во главе с Карамзиным могли бы сильно здесь ему позавидовать!

А ещё узнал Максим, что Классен является автором уникальной  монографии:

«НОВЫЕ МАТЕРIАЛЫ для древнъйшей исторiи славянъ вообще и СЛАВЯНО-РУССОВЪ до рюриковскаго времени въ особенности, с лёгкимъ очеркомъ исторiи руссовъ ДО РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА» (1-3, М., 1854-1861);

и, одновременно, автором единственного перевода на русский язык исторического исследования польского филолога Тадеуша Воланского «Описание памятников, объясняющих славяно-русскую историю», которое было снабжено развёрнутым предисловием и многочисленными комментариями Егора Ивановича и выпущено в качестве приложения к «НОВЫМ МАТЕРIАЛАМ…».

Главная и стержневая мысль книги Классена такова: в быту и культуре ВСЕХ европейских народов отчётливо видны следы ДРЕВНЕЙ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ!!! И это есть твёрдо установленный факт, от которого не отмахнуться… В своей монографии Классен излагает теорию существования до-христианской славянской письменности – так называемых «Славянских рун», которые до сих пор хорошо сохранились на многих древних памятниках современной Европы, где их можно приехать и посмотреть, и изучить при желании. При этом к «славянским рунам» Классен, исходя из накопленных знаний, правомерно относил и целый ряд древних письменностей; в частности – этрусский алфавит… А ещё Классен отождествлял со славянами скифов и сарматов – чисто славянские племена, получившие названия от имен своих легендарных вождей, – всячески прославлял их вклад в мировую культуру. Тем самым он пытался доказать, что славяне-русичи обрели свою государственность уж никак не позднее по времени разрекламированных историками египтян, финикийцев и карфагенян, греков и римлян.

Но более всего, безусловно, Максима поразило в Классене то, что, будучи сам чистокровным немцем по происхождению, Егор Иванович, тем не менее, крайне возмущался в своих работах, что некоторые российско-германские историки-норманисты – такие, к примеру, как Готлиб Байер, Герхард Миллер и Август Шлёцер – занимаются Русской Историей крайне недобросовестно и недоброжелательно, на его скромный взгляд, с плохо скрываемым предубеждением!!! Поразительно, но из перечисленной “святой троицы” двое – Байер и Шлёцер – даже не знали русского языка. Что не помешало им, тем не менее, лепить каркас “русской истории”, или русскую историческую матрицу, в рамках которой работали прежде и вынужденно работают до сих пор деятели русской науки и культуры.

Про таких и подобных им земляков-очернителей, дельцов от Истории, он писал в «НОВЫХ МАТЕРИАЛАХ…»:

«Они всё русское, характеристическое присвоили своему племени и даже покушались отнять у Славян-Руссов не только их славу, но даже и племенное имя их – имя Руссов, известное исстари как Славянское не только всем племенам Азийским, но и Израильтянам, со времени пришествия их в обетованную землю. И у них Руссы стоят во главе не только Римлян, но и древних Греков – как их прародители… Мы знаем, что История не должна быть панегириком, но не дозволим же им обращать Русскую Историю в сатиру!!!»

А обращаясь к трудам Карамзина и его эпигонов, Классен недоумевал, почему все они превозносят исторические бредни Шлёцера (любимца и протеже Екатерины II – авт.) и клеймят позором древних славян.

В тех же «НОВЫХ МАТЕРИАЛАХ…» Егор Иванович пытался защитить оболганную Россию от подобных горе-историков:

«Между тем История древнейшей славянской Руси так богата фактами, что везде находятся её следы, вплетшиеся в быт всех народов Европейских, при строгом разборе которых Русь сама собою выдвинется вперёд и покажет все разветвления этого величайшего в мире племени…»

– У-у-х как за такие крамольные речи и мысли ненавидит Классена до сих пор вся наша с потрохами продавшаяся Сиону псевдонаучная элита из академических институтов страны, отвечающих за Историю!!! – закончил тогда свой рассказ Панфёров. – И за что ненавидит-то, подумай?! За то, главным образом, что чистокровный немец позволил себе встать на защиту каких-то там “русских рабов” и заявить открыто и во весь голос о несомненном величии и древности Русского народа и Русской культуры! Потрясающе!!! В русской стране подобное радение заезжего немца за оболганных и оклеветанных русских насельников, искреннее его стремление ПРАВДУ, наконец, озвучить, как с очевидностью выясняется, под большим-пребольшим запретом было! И было, и есть, и будет дальше, как легко догадаться, при таких-то наших продажных и трусливых руководителях! Ужас, ужас, что творится на нашей Святой земле вот уже 300 лет! и чего мы, славяне-русичи, до сих пор никак не можем добиться! – узнать свою же собственную Дохристианскую Историю! Всё ещё обязаны в сопливых учениках ходить у якобы имеющих древние корни евреев, греков и римлян, у тех же китайцев, индусов и персов, у арабов и египтян. И когда только это наше “вечное ученичество и детство” закончатся?! И закончатся ли вообще?!

– Вот послушай и подивись, дружок, и намотай на ус как будущий молодой учёный, что даже и теперь, в советские времена, пишут про давно усопшего Классена наши заслуженные академики – прохвосты и ничтожества, бездари и лжецы! – настоящие прохиндеи от Истории, какие он в них до сих пор вызывает “светлые” чувства:

«Некий Егор Классен (садовник по специальности) провозгласил тогда, что “славяно-россы как народ, ранее римлян и греков образованный, оставили по себе во всех частях Старого света множество памятников”. Это и этрусские надписи, якобы, и развалины Трои. Даже “Илиаду” написал не какой-то там Гомер, а наш русский певец Боян…»

– И пишется всё это, заметь, Максим, с плохо скрываемой яростью, замешанной на ядовитом сарказме и возмущении! Как это так, дескать, с какой такой стати “некий садовник” чумазый посмел вдруг забраться в наш академический огород?!!! Книжки запретные начал читать и переводить на русский язык, грамотей доморощенный, вместо того чтобы заниматься делом – садом то есть, землёй! А потом ещё и за перо взялся, гад, и рабскую и подъярёмную Россию принялся на все лады славить как первую нацию планеты! Кошмар, да и только!!! Это Россию-то, где, по мнению иуд, прохвостов, подлецов и лжецов в академических мантиях, одна лишь сплошная скука, мерзость и грязь, пошлость, дикость и упадок нравов господствуют и поныне! Не то что в “просвещённой” и “цивилизованной” Европе! – любой и милой их сердцу…

25

– Знаешь, – резюмировал тогда Панфёров свой рассказ про обрусевшего немца Классена, – когда подобное бл…дство при Романовых у нас процветало – было хотя бы понятно и объяснимо: Романовы-Захарьины были для того и поставлены европейскими ушлыми дядями, чтобы Россию-матушку в железной узде держать – и исключительно в стойле, как дойную корову Запада. Им Великая История порабощённой страны была бы что кость в горле. Потому они нас 300 лет в дерьмо и макали… Но ведь Романовых-то уже 60-т лет как нет в советской России, 60-т лет! Подумать только! Уже и след их вроде бы давным-давно простыл! и память в народе выветрилась как смрад угарный!… Но вот гнусное антинародное дело их по тотальному замалчиванию нашей Древней Истории, Традиции, Письменности, Культуры и Языка, нашего Древнего и Великого Славяно-Русского Прошлого, по-настоящему СВЕТЛОГО, ГЕРОИЧЕСКОГО и ПРЕКРАСНОГО, продолжает жить. И Институт истории АН СССР тем только и занимается в полном составе, как я это теперь хорошо уже себе представляю, что свой собственный, уже и советский народ в темноте и невежестве держит. То есть продолжает оболванивать и зомбировать байками Байера, Миллера и Шлёцера, Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского, переложенными на новый лад их современными почитателями и эпигонами во главе с академиком Грековым! Только-то и всего, и вся его, академического института, работа! Чтобы не выскочил наш народ-труженик и богоносец из рабского и унизительного своего положения, чтобы продолжал и дальше на коленях стоять и кормить и поить западных дельцов-дармоедов!!! Ведь если наш народ выскочит, с Божьей помощью, если на ноги твёрдо встанет однажды и расправит по-богатырски плечи и грудь, – что тогда нищая, чахлая и пустая Европа делать-то станет?! С голоду вся передохнет!!! По миру с сумой пойдёт!!!… А вместе с ней – и вся наша академическая элита, что у неё до сих пор на кормлении, на грантах…

26

За Классеном, без перерыва на отдых, шёл Иван Егорович Забелин (1820 – 1909 гг.) – выдающийся русский археолог, историк и архивист, специалист по Древней Русской истории и истории города Москвы. Про него Кремнёв узнал от Панфёрова также  много чего интересного и поучительного, чего прежде не знал. А именно: что был Иван Егорович, помимо прочего, страстным и убеждённым противником “норманской теории”, господствовавшей, вопреки всем законам логики и здравого смысла, уже и на просторах Советской России, власти которой от постылого романовского наследия вроде бы сразу же открестились, объявили его “проклятым и тёмным прошлым”! Но вот романовскую анти-русскую и откровенно-глумливую Историю они почему-то оставили в целостном и нетронутом виде. Интересно было бы узнать – почему?… А ещё Максим узнал, что с 1837 года и до дня смерти, по сути, Забелин служил в Архивах Кремля. Там-то он и обнаружил многочисленные материалы по истории и культуре Древней Руси, которые по какой-то непонятной причине не были известны и совсем не интересовали российских историков-либералов – ни прошлых, ни современных ему. Что само по себе уже было чудно! странно и неприятно одновременно!

Забелин неоднократно признавался друзьям, что был поражён тем прискорбным и прямо-таки кричащим фактом, что тысячи ценнейших памятников московского средневекового прошлого, пылящихся в Архивах Кремля и относящихся к 15-17 векам – времени прихода и становления Династии Романовых в России, – категорически не были использованы Карамзиным в его «Истории…». Почему?! – непонятно!!!

В пику романовскому официозу Иван Егорович опубликовал более 250 работ по Русским Древностям. Плюс к этому, собрал огромную библиотеку, которой пользуются и поныне студенты-историки и аспиранты МГУ…

Узнал Максим от учителя и то ещё, что исследования Забелина касаются, главным образом, эпох становления централизованного Русского государства, уходящих в глубокую Древность; что Забелина интересовали коренные вопросы особенностей жизни древних славян-русичей. «Отличающая черта его работ – это вера в самобытные творческие силы русского народа и любовь к низшему классу, “крепкому и здоровому нравственно, народу-сироте, народу-кормильцу”. Глубокое знакомство со стариной и любовь к ней отражались и в языке Забелина, выразительном и оригинальном, с архаическим, народным оттенком»…

Вершиной же творчества Ивана Егоровича как выдающегося историка-патриота стали его фундаментальные труды:

«История города Москвы» (М., 1905).

«История русской жизни с древнейших времён». Часть 1 (1876).

«История русской жизни с древнейших времён». Часть 2 (1879)…

27

Но самым интересным и захватывающим из всех, вне всякого сомнения, оказался рассказ Панфёрова про В.В.Стасова (1824 – 1906 гг.), который, судя по всему, больше других дореволюционных историков-патриотов был мил и люб его сердцу, куда больше и масштабнее на него повлиял в смысле мировоззрения и идеологии… Рассказ был длинным по времени и обилию фактического материала, но необычайно ценным и важным, поверьте. Поэтому-то и постараемся передать его полностью по мере таланта и сил…

– Владимиру Васильевичу Стасову повезло больше всех остальных исследователей, знатоков старины, про которых я тебе, Максим, только что вкратце поведал, – с этого именно момента и начал тогда говорить раскрасневшийся Игорь Константинович. – В том смысле повезло, что его имя гремело до революции; да и теперь, в советское время, этот удивительный человек не забыт – на радость историкам и культурологам… Но – исключительно и только лишь как выдающийся русский музыкальный и художественный критик, недюжинный искусствовед, чей вклад в становление русского национального искусства поистине без-ценен… А ещё он известен как архивист с 50-летним стажем и яркий общественный деятель, олицетворявший собой русскую национальную школу в науке и культуре Романовской России. Целая плеяда художников и композиторов из низов, и поныне составляющих гордость нашей страны, вдохновлялась его идеями и рекомендациями, воплощая их в своём творчестве. Именно с его помощью оформилось творческое объединение талантливых и самобытных русских музыкантов-сочинителей, ставшее известным под именем, данным Стасовым, – «Могучая кучка» – совершенно новое направление в музыке, рождённое и вышедшее из народных великорусских глубин, впитавшее в себя народный талант и соки. И Владимир Васильевич по праву считался в нём идеологом, законодателем мод, настоящим лидером и дирижёром. Это было крайне важно для молодых музыкантов коренной подъярёмной России, – ибо до середины 19-го века в Российской церковной и светской музыке безраздельно хозяйничали хохлы во главе с Бортнянским и Березовским, которых разбавляли чуждыми нам итальянцами…

– Активно поддерживал он и молодых живописцев, «Товарищество передвижных выставок» в частности, с которым, опять-таки, была тесно связана вся его неутомимая и многогранная деятельность как организатора, советчика доброго и критика. Он был одним из главных вдохновителей и, одновременно, историком движения “передвижников”, принимал активное участие в подготовке первой и целого ряда последующих их выставок, горячо выступал против тотального и безальтернативного господства тогдашнего академического искусства, погрязшего в делячестве, пошлости, корысти и кумовстве, а главное – в тупом и без-плодном подражании Западу…

– В лучшую сторону, запомни это, Максим, всё стало меняться у нас в стране именно со Стасова и его национально-ориентированных идей, которыми он заражал талантливую молодёжь, тянувшуюся к нему со всех уголков России и получавшую от него всестороннюю, искреннюю и постоянную поддержку. Его хвалебные критические статьи и монографии (а он был очень плодовитым писателем и публицистом) о знаменитейших представителях нарождавшегося на его глазах русского национального искусства (Н.Н.Ге, В.И.Суриков, А.К.Саврасов, И.И.Шишкин, В.М.Васнецов, А.И.Куинджи, В.Г.Перов, И.Н.Крамской, В.В.Верещагин, И.Е.Репин, К.П.Брюллов, А.П.Бородин, М.П.Мусоргский, Н.А.Римский-Корсаков и др.), а также обширная переписка с ними окрыляла и вдохновляла каждого адресата на новые подвиги и свершения. Эпистолярное стасовское наследие до сих пор представляет величайший интерес для искусствоведов и историков, патриотической ориентации главным образом…

– Стасов также известен как горячий защитник и пропагандист творчества М.И.Глинки – выдающегося русского композитора, как теперь уже хорошо известно, основоположника русской классической музыки, её солнца. Глинку ведь подняли на щит власти после выхода в свет оперы «Жизнь за царя» (1836), где автор прославил подвиг Ивана Сусанина, простого русского мужика, отдавшего жизнь за род Романовых… Но в следующей своей опере «Руслан и Людмила» (1842) Михаил Иванович уже обильно использовал восточные мотивы в музыке, повернулся лицом к Востоку так сказать, перед этим объехав и записав множество песен народов Поволжья от истоков и до устья великой русской реки. И этот его восточный вектор в оперном искусстве категорически не понравилось петербургскому официозу, строго ориентированному на Запад, на Италию прежде всего… Реформатор-востокофил Глинка немедленно был сброшен с пьедестала и с довольствия, и началась его травля в прессе российскими либералами-западниками. Да такая ядовитая и злобная на удивление, и такая дружная вдобавок, что морально и духовно сломленному композитору пришлось даже покинуть Россию, за границей искать поддержки и понимания, как и денежных средств… И в этот-то критический для него момент один лишь без-страшный и благородный Стасов на родине продолжал упорно славить и поддерживать его, став его горячим почитателем, пропагандистом и, одновременно, творческим адвокатом, благодаря кому музыкальные шедевры Михаила Ивановича оставались тогда доступными российской публике – и столичной, и провинциальной… Владимиру Васильевичу даже принадлежит крылатое выражение, ставшее впоследствии хрестоматийным: «…оба [Пушкин и Глинка] создали новый русский язык – один в поэзии, другой в музыке»

28

Однако искусствоведческая проблематика, как к немалому своему изумлению понял Максим из той памятной для него и стихийной лекции, была лишь половиной дела, или внешней, видимой частью основных занятий Стасова, хорошо известной большинству образованной публики. За счёт чего он, собственно, и до советского времени не был забыт – оставался в памяти историков и культурологов. «Сердцевиной же его работы являлась жизнь народа, всплеском интереса к которой сопровождался демонтаж крепостничества 1861 года; пожалуй, впервые низы превратились в популярный объект широкого изучения. Вот в этом-то “открытии” доселе неизвестной России особое место занимает Стасов – подлинный кумир тех, “кто веровал в творчество, исходящее не только из рук человека, одетого во фрак со звездой, но и из рук людей, весь век проходивших в бедной рубахе или сарафане”. Он буквально не уставал воспевать всё народное: самобытный орнамент, красивый рисунок, оригинальную песню. Как патриот, обожавший свою родину, отвергал модные подражания чужестранным образцам, так увлекавшим представителей элит.

Однако сегодня его вклад в изучение народной жизни своего рода terra incognita. Хотя во второй половине 19-го века проводимые им поиски русского идеала буквально взорвали интеллектуальную жизнь. Новизна идей не только будила мысль, но и вводила в ступор официальные и славянофильские круги, размахивавшие знамёнами “православия, самодержавия, народности”. В противовес санкционированной доктрине он ощущал тот остов, на котором выросла настоящая Россия, а не её правящая прослойка. Твёрдо указывал на черты народной культуры и искусства, представлявшие собой не что-то наносное, невыветренное, а сердцевину коренного бытия. “Искание восточного влияния в русском быте, костюмах, вооружении и обычаях явилось для Стасова своего рода манией, которая дала ряд прекрасных трактатов, заметок, статей и рецензий” – так характеризовал его жизнь известный дореволюционный учёный Никодим Кондаков. Как метко замечено, Стасов обладал “несомненным чутьём ко всему восточному; являлся своего рода реактивом на восточный элемент”. Причём под “восточным” подразумевались не мусульманские веяния, как могло кому-то показаться, а гораздо более глубокие цивилизационные пласты – общие для неевропейских народов, традиционно именуемые азиатскими…» /В.А.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

29

– Ну и почему же тогда эта поистине золотая и драгоценнейшая сердцевина интеллектуального наследия Стасова как историка и этнографа оказалась вдруг под запретом в нашей стране, глухом, тотальном и непробиваемом? – возникает законный вопрос у любого добросовестного исследователя; и у тебя, Максим, – в том числе, – снисходительно улыбаясь, обращался Панфёров к Кремнёву. – Ответ здесь очень простой, хотя и нелицеприятный для нашего политического и исторического официоза, что находится на кормлении и под пятою Запада с романовских подлых времён. Потому что Стасов-историк, проживший четыре года в Европе (1851-1854) и основательно познакомившийся там с местным менталитетом, обычаями, религией и культурой, пришёл к абсолютно крамольному выводу, который с годами в нём только усиливался и укреплялся, и разрастался как на дрожжах, под старость оформившись в твёрдое убеждение, что христианская Европа – это абсолютно паразитическая, чуждая и враждебная всему остальному мiру цивилизация, ЦИВИЛИЗАЦИЯ-ХИЩНИК, основанная на лицемерии, подлости и воровстве, на рабстве и насилии, на эксплуатации слабого сильным – только-то и всего. С момента своего возникновения она несёт людям духовное разложение, упадок нравов и СМЕРТЬ, и что от неё ввиду этого надо держаться подальше, если хочешь остаться здоровым, целым и невредимым – и без проблем и напастей до конца пройти возложенный Господом земной путь. И матушке-России, её стародавней вынужденной соседке, это необходимо делать в первую очередь…

– Европейская культура, средневековая и античная, – понял Стасов, – ворованная с других континентов и культур, восточных – главным образом, а потому второсортная и ущербная по сути. А её религия – христианство, как в византийской, так и в римской интерпретации, – чисто дьявольское изобретение ТЁМНЫХ ПАРАЗИТИЧЕСКИХ СИЛ, служащее для одной-единственной цели – для лишения БОГОПОДОБНОГО человека собственного разума и воли. С последующим превращением его в тупого раба и зомби, в безмозглую марионетку Сиона…

– Понятно, что подобные анти-европейские и анти-религиозные взгляды не могли никому нравиться – как раньше, так и теперь. Ведь и теперь, Максим, Россия-матушка, пусть уже и советская, продолжает жить под пятою и тайным контролем Запада, к стыду своему и несчастью, под властью ТЁМНЫХ РАЗРУШИТЕЛЬНЫХ СИЛ. В духовном и культурном плане, прежде всего, в плане трактовки Прошлого. Проработав на факультете восемь лет и разглядев изнутри, что творится с Древней Русской Историей, в каком загоне она до сих пор находится и опале на самом высоком уровне, я это хорошо понял – и, знаешь, сильно опечалился из-за этого, руки свои опустил… При Иосифе Виссарионовиче Сталине мы, россияне, из-под западного влияния вылезли, с Божьей помощью, а при Хрущёве и Брежневе опять к Европе в лапы попали, в полон. И опять и учимся и молимся на неё, вороватую, алчную и лицемерную, полностью ожидовевшую, плетёмся по европейским культурным и научным стёжкам-дорожкам.

– А умница-Стасов это ясно начал осознавать на Западе, повторюсь, где жил и работал на деньги известного российского промышленника и мецената князя Демидова Сан-Донато… В мае 1854 года Стасов возвращается в Петербург, на родину, но результаты его европейской поездки трудно переоценить. Европа, сама того не желая и не подозревая, обогатила его, как и Ломоносова в своё время, обширнейшим багажом знаний – пусть и негативных по преимуществу. И отныне он, созревший, просветлённый и умудрённый, навсегда связывает свою судьбу исключительно с поиском Истины и талантов российских посредством служения науке и искусству…

30

– 15 октября 1856 года, – сделав паузу и отдышавшись, мысли приведя в порядок, продолжил далее свой рассказ Панфёров, – Стасова зачисляют в штат Императорской Публичной библиотеки, научно-просветительской цитадели дореволюционной России, которая в течение полувека оставалась местом службы Владимира Васильевича… Надо сказать, Максим, что спектр его научных интересов поражал современников своей широтой. «Стасов аккумулировал массу разнообразных сведений, изучая рукописи, описывая археологические артефакты, всматриваясь в этнографический материал. На первых порах его буквально захватило изучение древнерусских музыкальных книг, залежи которых находились в хранилище».

– И результатом пристального и кропотливого изучения нотного материала, так называемых крюковых нот, присущих нашей старообрядческой культуре, стала его работа «О церковных певцах и церковных хорах древней России до Петра Великого» (1856). В ней Стасов впервые чётко, громко и недвусмысленно высказал две важнейшие мысли, которые он будет пропагандировать и развивать до конца дней своих: что древнее русское протяжное песнопение не имеет ничего общего с греческим церковным пением, природа их совершенно различная, это во-первых; а во-вторых, что религиозная реформа, проводившаяся романовскими властями руками недалёкого, но предельно амбициозного патриарха Никона не просто меняла внешние формы Древнего Православия, что было бы полбеды и легко стерпелось и пережилось бы простым народом. Но она, реформа 1654-67 годов, полностью разрывала связь с глубинными национальными устоями и традициями народной духовной жизни, заменяя их католическими, или латинскими. А это была уже огромная и нешуточная беда! – это было духовное рабство по сути, за которым с неизбежностью последует через 50 лет на нашей Святой земле и рабство культурное и экономическое при Петре Первом – венценосном сыне царя Алексея Михайловича, своими церковными реформами указавшего Петру в кабалу к Западу путь

– Интуиция Стасова выявила тогда и ещё один немаловажный момент: «западная тень нависает над древнерусским пением ещё ранее – на знаменитых соборах 1550-х годов, включая сюда и Стоглавый. Именно тогда латинские изыски начинают потихоньку навязываться нашей богослужебной культуре. И если в ту пору это не увенчалось успехом, то задел можно считать положенным. “Все заблуждения 17-го века приготовлены были заблуждениями и произволом века 16-го” – таков вывод Стасова».

– И знаешь, Максим, стасовскую правоту относительно замены холуйствующими Романовыми древнерусских церковных песнопений западными хорами подтверждают и серьёзные иконографические исследования его современников. Они чётко фиксировали аналогичные разрушительные новшества в написании икон той же серединой 16-го века. До этого ведь древнерусские изографы всегда изображали Творца-Вседержителя в виде золотого небесного сияния на заднем плане икон – без конкретного лика! И это условие было обязательным для всех… А после Стоглавого собора Бог-Отец раз за разом начинает принимать у нас уже чисто человеческий облик, как на Западе; а Христа и вовсе без какого-либо стеснения и страха русские мастера изображают уже в доспехах, как земного воина, или вообще нагого, как Аполлона того же, закрываемого одними херувимскими крыльями, что характерно лишь для римско-католических церковных стандартов, и только для них одних… На штурм древнерусской богослужебной практики хищный Запад очумело кинется на волне церковного раскола в конце 17-го века, а в следующем столетии уже будет безраздельно господствовать в РПЦ посредством продажных киевских архиереев и архимандритов, примчавшихся на подмогу Романовым, а перед тем позорно подписавших в 1596 году Брестскую унию, сиречь полностью и окончательно принявших католицизм как образчик духовного благочестия…

– Не удивительно, что и резкость и негатив стасовских оценок только усиливается в его работе. «Оставаясь по названию русско-православным, – пишет он, – церковное пение под надзором иностранных капельмейстеров коренным образом извращается. Они перекладывают наши старинные песнопения на партесный (то есть многоголосный) лад, звучавший поначалу в польской, а затем в итальянской интерпретации…»

31

После подобного вступления, больше похожего на интеллектуальный разогрев, перевозбуждённый и раскрасневшийся Панфёров перешёл уже к главному в творчестве своего кумира.

1868 год, – крепко запомни это, Максим, и передавай потом будущим ученикам по возможности, – особая дата в истории отечественной интеллектуальной жизни. В это время популярный журнал «Вестник Европы» в своих номерах публикует сенсационную работу Стасова «Происхождение русских былин», над которой автор трудился долгих 6 лет, перелопатив целую гору архивных материалов… Главная мысль статьи: РУССКИЕ БЫЛИНЫ, РУССКИЙ ЭПОС имеют сугубо ВОСТОЧНЫЕ корни, а уж никак НЕ ЗАПАДНЫЕ, НЕ ЕВРОПЕЙСКИЕ, в чём все годы правления династии Романовых читающую публику нашей страны пытались уверить и убедить российские интеллектуалы – и западники, и славянофилы… Такой вот ошеломляющий и крамольный для многих вывод был озвучен на всю страну – громко опять, по-стасовски смело, обоснованно и убедительно!

– Справедливости ради стоит заметить, что о восточном следе русских народных сказок в 1830-х годах с убеждённостью говорил и замечательный рязанский литератор М.Н.Макаров (1785-1847) – выпускник Московского университета. В ряде своих публикаций Михаил Николаевич писал, что они, сказки, представляют собой «длинные тени следов всей Азии, всех хитростей и мудростей пылкого воображения древнего света». Разбирая некоторые сюжеты, он восклицал: «Как много здесь Востока! Наши сказки и после всех ужасных перемен, случившихся с нашими стариками, переходя из одного народа в уста другого, всё ещё пахнут Гангом… далеко, конечно, а Индия, воля ваша, была нам родной»… Макаров только диву давался и печалился одновременно, насколько небрежно, прямо-таки по-варварски обращались в России с этим без-ценным наследием учёные мужи. Он же сумел подметить, что с начала 18-го века, с эпохи Петра, прослеживаются уже явные искажения эпического и сказочного материала, к концу столетия, при Екатерине II, наводнившей страну масонами, становящиеся ужасающими. Особенно сильно, по его мнению, к этому приложил руку известный в екатерининскую пору издатель – масон-иллюминат Н.И.Новиков, правивший под видом улучшения целости и сохранности древних рукописей всё подряд и не пощадивший своими дикими и некомпетентными исправлениями опубликованный им сборник древлянских сказок!… Но Михаил Николаевич верил, что когда-нибудь непременно найдётся «человек глубоко мыслящий, человек терпеливый, мастер, способный очищать седую пыль, густо покрывшую разум сказок; тогда какая картинная даль откроется во многих историях!»…

32

– Таким человеком, Максим, и выступил Стасов, сосредоточившийся не только на сказках, но и на былинах, в 1860-х годах уже набравших широкую популярность у образованной российской публики, после отмены крепостного права, как я уже говорил, обратившей, наконец, внимание на простой народ: что он есть, живёт, творит, существует. В Петербурге и Москве тогда прочно утвердилось убеждение, что былины отражают что-то действительно историческое и крайне важное, запечатлённое в народном сознании, в генетике россиян. Научный официоз, как западники, так и славянофилы, сопоставляли их с летописями, «находили поминутные сходства, радовались, аплодировали и, наконец, объявили, что былины до того верно и справедливо воспроизводят историю… что они несравненно выше всевозможных исторических руководств и учебников»…

– Стасова подобные выводы не сильно радовали. У него не было сомнений в историчности былин, но у него были большие претензии к обозначению их истока – городу Киеву, – твёрдо и недвусмысленно провозглашённому официозом началом начал. И эти его обоснованные и нешуточные претензии только лишь укреплялись по мере знакомства с материалом… «Почему данные произведения считаются киевскими?»такой несуразный и дикий для “патриотов”-славянофилов вопрос стал для Владимира Васильевича отправной точкой, и источником творческой силы и веры одновременно. И всем своим многолетним творчеством Стасов убедительно доказал, что «КИЕВЩИНА – это исторический подлог, это ложь и сознательная подмена нашей истории, искусственная привязка её к Западу»…

33

– Как это ни странно прозвучит, – улыбнулся Панфёров, вытирая капельки пота со лба, – но к подобному взгляду на Русское национальное прошлое подтолкнули Стасова и некоторые западные историки. Теодор Бенфей (1809-1881) в частности, профессор немецкого Геттингенского университета, доказывавший и активно пропагандировавший сюжетную зависимость европейского эпического материала от Востока. Так, в объёмном предисловии к переводу индийских мифов и песен «Панчатантра» (Пятикнижие) на немецкий язык он утверждал по результату своих исследований, что «многое в греческой культуре – основе европейской цивилизации – имеет более древнее, в том числе буддийское, происхождение. В первую очередь это относится к античным повестям, сказкам с чисто индийскими сюжетами». По Бенфею, «из отправной точки – Индостана – они затем разносились по миру мусульманами и евреями… Ситуация меняется только в позднее Средневековье, когда в Европе начинают преобладать уже местные мотивы»…

– «Научная интуиция Стасова вела примерно к тому же. Горизонты европейской лингвистики, филологии, этнографии в этом направлении ему помог расширить сослуживец по петербургской библиотеке немец Виктор Ген (1813 – 1890). Он, в частности, доказывал в своих исследованиях, что многие окультуренные растения и животные европейских просторов имеют азиатское происхождение. Цивилизация в те времена двигалась с Юга на Север, из Индии и Персии, Сирии и Армении. Как писал Ген, “вообще, Европа очень немногое из дарованного природой вывела по собственной инициативе из состояния дикости и сделала полезным”. Трудно представить, что типичные сегодня итальянские пейзажи в эпоху римских императоров отнюдь не украшали дороги и сады, как любят изображать живописцы. Маслины, розы, лилии, персики, ослы, куры, голуби и множество, ставшее ныне обыденным, – всё это пришло позже из Азии, в том числе и через нашу территорию.

Импульс стасовским исканиям дал и ещё один выпускник Дерптского университета – Егор Беркгольц (1817 – 1885). Этот знаток европейского научного мира, привлечённый в Публичную библиотеку, систематизировал труды иностранцев о России. Он-то и помог Стасову свободно ориентироваться в обширной зарубежной литературе» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

– Но как бы то ни было, Макаров и Бенфей, Ген и Беркгольц лишь указали Стасову правильный путь – это правда; причём сделали они это достаточно робко и неуверенно, с оглядкой на официоз. Всё это надо хорошо себе представлять, Максим, дорогой, чтобы по достоинству оценить выдающееся стасовское наследие – в высшей степени самобытное, качественное и оригинальное! – и не путаться в оценках и симпатиях, связанных с приоритетами. Ты должен хорошо понимать, что торить указанное направление пришлось уже ему одному – без чьей-либо помощи и поддержки…

– Здесь ему здорово помогло и то ещё, что в середине 19-го века на Западе и у нас началась обширная публикация эпического массива, ранее недоступного историкам. Так вот, с жадностью впитывая и постигая корпус восточных легенд, мифов и сказаний, исторически-зоркого Стасова сразу же поразила их очевидная схожесть с нашими древнерусскими былинами. Наводкой ему, или золотым ключиком в Прошлое послужило «Сказание о славном богатыре Еруслане Лазаревиче», изданное в 1859 году. Владимир Васильевич с лёгкостью выявил много общего в жизнеописании Еруслана Лазаревича и главного героя знаменитой персидской поэмы «Шахнаме» (Книга царей) Рустема… «Далее, проанализировав и подвергнув сравнительной экспертизе обильно тиражировавшиеся у нас научными кругами сказки «О Жар-птице», «О Василисе премудрой», «Об Иванушке-дурачке», «О морской царевне», «О Бабе-яге», «О скатерти-самобранке», «О гуслях-самогудах»  и другие, Стасов приходит к заключению, что в основе названных сказок также лежат азиатские оригиналы, иногда прозаические, но больше стихотворные…»

34

После этого наступила пауза в разговоре: Панфёров сильно устал и как помидор раскраснелся. Да и горло его пересохло и запершило, мешало чётко выговаривать слова и складывать из них предложения… Пришлось ему идти на кухню и выпить целый стакан холодной воды, отдышаться там и откашляться… После чего он вернулся назад и продолжил прерванный разговор, намереваясь высказать студенту всё, что он для него заранее приготовил и для чего, собственно, и пригласил в гости…

-…В «Происхождении русских былин», – продолжил рассказывать он, – Стасовым были глубоко и всесторонне разобраны и проанализированы десять наиболее известных народных песен, так или иначе связанных с реальной исторической канвой: о Добрыне, о Василии Казимировиче, о Потоке Михайле Ивановиче, об Иване Гостином сыне, о Ставре-боярине, о Соловье Будимировиче, об Илье Муромце, о Садко, о Дунае, о Ваньке Вдовине сыне. Тщательное сравнение с азиатским эпосом позволило ему обнаружить особенность наших былин, о коей ранее никто у нас и не подозревал, – очевидную схожесть с восточными мифами, гимнами, песнями. И схожесть во всём: и в общности сценарных линий, и в мелких сюжетных деталях, что касаются одежды, вооружения, культа лошадей как надёжных друзей и помощников воинов, манеры сражаться и выражаться при этом. Ведь даже и многие крылатые выражения были у нас с персами одинаковые.

– Исходя из анализа былинного материала, Стасов, как и в случае с народной музыкой, сделал для себя два главных и очевидных вывода. Первое: он категорически оспаривал миф о господстве христианства на Руси в эпоху князя Владимира, в чём так настойчиво и делово уверяли всех славянофилы, черпая свои доказательства якобы в былинном творчестве. Константин Сергеевич Аксаков даже провозглашал: «колорит Владимирских пиров и песен имеет христианскую основу; мы видим в них всю Русскую землю, собранную в единое целое христианской верою, около Великого князя Владимира»… Точка зрения Стасова была полярной аксаковской: «христианские на вид формы являются переложением на русские нравы и на русскую терминологию рассказов и подробностей вовсе не христианских. И князь, и его богатыри – ничуть не православные, иначе как по имени; христианского на них – только одна внешняя, едва держащаяся тоненьким слоем на поверхности, окраска»... Поэтому-то гораздо перспективнее и надёжнее, чем оголтелое продавливание христианской версии, он считал обращение к Древним Ведическим мотивам.

– И второй, ещё более крамольный и взрывоопасный стасовский вывод: что и «монголо-татарская эпоха» была чистой воды мифом, если бредом не сказать, или выдумкой романовских ангажированных историков украино-польского и немецкого происхождения. И преследовала она одну-единственную цель – разорвать древнюю и живительную для России азиатско-восточную связь, тщательно затушевать и скрыть её от народа; чтобы потом тихой сапою заменить её связью западной – вторичной и искусственной по сути своей, да ещё и откровенно-паразитической и пагубной для страны и её будущего!!!

«В былинах мы не имеем описаний… татарской эпохи в нашем отечестве», – со знанием дела и полной уверенностью в собственном знании и правоте писал Стасов… и задавался законным вопросом: почему подобное эпохальное событие отечественной истории, если бы оно было в действительности, вообще не получило освещения в былинах – подлинном народном творчестве, не заказном? Однако этот красноречивый и очевидный факт нисколько не мешал нашим славянофильствующим деятелям причитать о бедах, нанесённых татарским нашествием!!!…

35

– Ты, вероятно, уже и сам сообразил, Максим, без меня догадался, что для правящих кругов России «Происхождение русских былин» стало настоящим шоком, или громом среди ясного неба, разрывом молнии над головой, наводящей панический ужас. Так именно и отнеслись к работе Стасова светские и церковные власти, чопорные академические круги, западники и славянофилы – как к чистой воды КРАМОЛЕ, что сотрясает сознание и устои, будоражит и будит народ, глаза ему открывает на прошлое – воистину героическое и великое. Или как к крайне опасному и дерзкому сочинению, что идеологической диверсии сродни, которое если и нельзя запретить, то уж замолчать – обязательно.

– Династия Романовых не одобрила журнальную статью потому, что была с начала своего правления, с 1613 года «пятой колонной Запада» в чистом виде, призванной держать порабощённую Московию в железной узде – как дойную корову нищей и голодной Европы – и обеспечивать без-перебойную поставку туда пищевых и сырьевых ресурсов, а потом ещё и ресурсов финансовых. Лозунг «Россия – сырьевой придаток Запада» именно при первых Романовых и родился, был поднят европейскими масонскими кругами на щит, и стал в их сплочённой и дружной среде неким негласным приказом, обязательным для исполнения. Не удивительно и закономерно даже, что правящая Династия рубила восточные русские корни тщательно и без-пощадно, а мифические “западные корни”, или “истоки”, наоборот, всячески пестовала и превозносила.

– Романовская РПЦ после известного Собора 1666-1667 годов, где правили бал католики и иезуиты, превратилась в восточный филиал Ватикана фактически, со всеми родимыми пятнами и болезнями, присущими латинянам. И если до-романовская РПЦ, как к ней теперь ни относись без-пристрастному исследователю-атеисту, базировалась всё ж таки на заповедях Сергия Радонежского и Нила Сорского, проповедовавших суровую аскезу, личный ежедневный труд и не-стяжательство; как и абсолютную веротерпимость к другим религиям и традициям – к исламу, буддизму и брахманизму, в частности. То никонианская церковь, наоборот, была уже сугубо коммерческим предприятием с огромными участками земли в собственности, без-численным количеством храмов и монастырей, и десятками тысяч крепостных крестьян в услужении, чистыми рабами по сути, но только белыми, а не чёрными, как в США; с миллионным оборотом денег из года в год, что всеми правдами и неправдами выманивались и вытряхивались из карманов нищих крестьян по любому поводу, как и из карманов самой знати. Бывало, кто чаще на службу в церковь придёт и больше алчным попам-мироедам заплатит, позолотит их шаловливую ручку на праздники и на семейные торжества – тот и был тогда молодец, угодный и любый Богу прихожанин; тому, соответственно, и пропуск в рай выписывался безотлагательно и без очереди. А все остальные, неверующие и прижимистые, прямиком попадали в ад – так священники на голубом глазу уверяли! – то есть все умные, сильные, грамотные и самостоятельные, кто в церковные байки не верил и собственным умом и трудом жил, кто в божий храм не показывался, не участвовал в пошлых спектаклях под названием богослужение

– И это наглое и циничное паразитирование и одурманивание под видом богоугодных дел называлось и называется до сих пор “светлой христовой церковью”, “животворящей христианской верой”, “исполнением замыслов и воли Творца”. Смешно, согласись, Максим, ей-богу смешно от наших жуликоватых и праздных попов подобное богохульство слышать! Грустно и тошно одновременно… Поэтому-то и такая лютая и устойчивая ненависть к попам существовала в народе с того смутного и подлого времени, с никоновских реформ; потому и рушили крестьяне церкви после Октября Семнадцатого с превеликим наслаждением и удовольствием, а мордастых и пузатых попов-дармоедов, христопродавцев и кровопийц, палками гнали взашей – на работу!… А с веротерпимостью после реформ 1666-67 годов и вовсе было «дело труба»: продавшиеся католикам никониане российских мусульман и буддистов с тех сатанинских пор третировали как могли, притесняли и гнобили со страшной силой. И этим сознательно и на долгие годы ссорили добропорядочных русских людей с братьями-азиатами, такими же простодушными, добрыми и веротерпимыми… Но особенно сильно пострадал от никониан Древний Славяно-Русский Ведизм, который простой народ втайне продолжал почитать и которому по жизни следовал…

36

– Российские же западники и славянофилы, как это ни покажется странным, – это две стороны одной и той же медали, имя которой – Европа. Потому что и первые, и вторые молились на Европу с первого дня, молились страстно и самозабвенно! Считали Европу мировым религиозным и культурным центром, из которого якобы вышло всё – религия, вера, цивилизация, наука и культура. И лежать под Европой поэтому – большая честь, топтаться за нею вслед, ума-разума набираться, силы.

– Только для российских западников, и в этом суть и главное их отличие, Рим с Ватиканом и папами были главным и единственным ориентиром – с их католичеством и священством, и Святыми Тайнами… Но потом наши западники на Германию и Англию переключились, научно-технологические и промышленные центры западного мiра, на север Европы то есть, которая по указке Лютера и его сподвижников решила вылезти из-под власти развратного Рима и пап и организовать свою собственную христову церковь, национальную, чтобы деньги в Италию не платить, а пускать их на собственные нужды… А потом в Германии и Англии, где, как известно, люди ушлые и расчётливые живут, люди-дельцы, люди-прагматики и циники, и вовсе плюнули на христианство и его клир, зажравшийся и морально и нравственно разложившийся, – решили без них обходиться – напрямую общаться с Господом, без посредников… И без внимания этот их религиозный взбрык не остался опять, и нашего подражания: их страстным почитателям в России и этот их всенародный плевок в официальную церковь понравился, как и североевропейская секуляризация и атеизм. И они, наши тупые западники, попугаи безмозглые и безголовые, к религии и церкви дружно и как по команде в момент остыли. Да ещё и начали к этому же призывать других. Уверять на голубом глазу, что вера вообще и христианство в частности – это якобы уже неприлично и пошло, это – вчерашний день.

– А для российских славянофилов, наоборот, юго-восточная часть Европы, Византия с Константинополем были центром и светом мiра, идеалом и образцом для подражания, – не Рим. Они, полоумные, оттуда выводили ВСЁ по какой-то непонятной причине: кто их на то надоумил и такую ересь внушил?! – загадка! Продажных, подлых и тупых, пакостных, развратных и ничтожных греков-ромеев они на полном серьёзе считали своими духовными учителями! Ровнялись, учились, молились на них, чудаки, помогали светским и церковным чиновникам насаждать в нашей великой стране греческую религию и культуру. Свою же собственную они, попугаи, не замечали в упор, или же и вовсе гробили… Считали все как один, идиоты законченные, тупоголовые, что именно гнилой, двуличной и торгашеской Византии Святая матушка-Русь обязана своим рождением как государство, что только после принятия христианства от греков мы будто бы стали НАРОДОМ, приобщились к цивилизации мiровой, громко о себе заявили как нация. А до этого мы будто бы были зверьми, варварами настоящими, неандертальцами! Ужас! Ужас! – если на это трезво и здраво теперь смотреть. Но ведь именно так и считали образованные русские люди когда-то, славянофилы так называемые, приватизировавшие высокое звание ПАТРИОТ!…

– И получается, Максим, если совсем коротко обобщить всё сказанное, что «как славянофилы, так и западники эксплуатировали чётко выраженный концепт – каждый с определённым центром тяжести. У первых он располагался в Киеве, наследовавшем духовные ценности “святой” Византии; у вторых, западников, – в Европе, образце для имитаций. Этим, в свою очередь, программировалось и соответствующее восприятие конкретного материала. Одни доказывали тотальную приверженность населения к греческой версии православия, другие трубили о дикости народа, никак не сбрасывающего религиозную шелуху… Для Стасова же всё это было непригодным, ведь, по сути, ему предстояло открыть новую цивилизационную проекцию России, кардинально отличавшуюся от того, что предлагалось свыше…» /А.В.Пыжиков  «Неожиданный Владимир Стасов/…

37

Голова Кремнёва горела и трещала от услышанного, плавилась изнутри – как печка плавится и трещит от сухих берёзовых дров. Обилие информации зашкаливало – новой, диковинной, прежде не ведомой и не слышанной никогда, которую он запихивал в себя что есть мочи в течение двух часов, с трудом переваривал внутри и наспех раскладывал по ячейкам памяти. Ему необходимо требовался отдых, или же перерыв, чтобы перевести дух и восстановить силы.

Но разошедшийся Панфёров, забравшийся на своего конька, этого не замечал – продолжал вываливать на пришедшего к нему в гости студента всё новые и новые факты, которыми был под завязку забит, как и его квартира книгами. Как женщина на сносях, он будто бы вдруг захотел одним махом избавиться от бремени, которое измучился в себе носить без пользы и благодарности…

– Ещё только готовя статью к публикации, – с жаром говорил он Кремнёву, насквозь прожигая гостя горящим как у пантеры взглядом, – Стасов уже наперёд знал, «кому всех больше она не понравится: московским славянофилам и петербургским русопетам. Это произведение для них оскорбительно, враждебно, потому что вооружилось против обычной их фразеологии и само-восхищения… прервало блаженный сон людей, любующихся на самих себя». В этом его убеждала и судьба финского этнографа и лингвиста Матиаса Кастерна (1813-1852), ещё до Стасова выдвигавшего идеи схожести татарского, сибирского и финно-угорского эпоса (до русского Кастерну оставался всего-то шаг). Итог его, Кастерна, до обидного короткой жизни и деятельности был таков, что академическими усилиями подобный взгляд честного финна признали неоправданным и несправедливым. Счастья же указали искать в сравнении всего финского с прибалтийским и германским эпосами, только там.

– И Стасов не ошибся в расчётах: реакция не заставила себя ждать. После выхода статьи в свет “крестовый поход” против автора объявили все – и интеллектуалы-западники, и славянофилы. То, что «Происхождение русских былин» категорически не понравилось Чернышевскому с Добролюбовым, было хотя бы понятно и объяснимо: оба они презирали и ненавидели всё истиннорусское, коренное и исконное, лютой ненавистью, мечтали “рабскую и нищую Россию” разрушить до основания, сравнять с землёй. И на её месте выстроить точную копию любой и милой им протестантской Европы!… Но славянофилы-то Россию любили и почитали вроде бы – про то они уверяли всех! И вдруг и они дружно принялись пинать и чернить патриота-Стасова. Казалось бы, за что?! За один лишь оригинальный взгляд на прошлое своей Родины, отличный от их собственного.

– В хуле и поношении Стасова как самобытного историка и этнографа принял тогда участие весь славянофильский лагерь от мала и до велика – Алексей Хомяков, Константин Аксаков, Пётр Киреевский: это отцы-основатели. Их всецело поддержали в этом гнусном деле и их молодые последователи и ученики – Орест Миллер (1833-1889), Александр Гильфердинг (1831-1879), Пётр Бессонов (1828-1898). Последний даже с горечью сокрушался, что «ранее превозносили скандинавские воздействия, теперь же открылась новая мода: на место Руси поставили татарщину. Запад-то ещё имеет обаяние цивилизованности, а тут ничего, кроме дикости и отсталости, от коих следует всячески дистанцироваться…»

– Стратегия славянофильствующих заключалась в том, чтобы как можно гуще замазать восточные корни Руси, “подлые”, “дикие” и “тлетворные” по определению; и выдвинуть в пику им византийские – “культурные”, “живительные”, “возвышенные” и “облагораживающие”. «Мы с Византией одно тело и едина душа – мы в ней и она в нас!» – с гордостью восклицали они, и млели от собственной гордости… Именно по этой причине приверженцы Аксакова и Хомякова «излишнее значение придавали фактам западноевропейской этнографии»: этим они осознанно пытались «органично вписать былины в общеевропейскую теорию развития эпоса»… Ключевым перевалочным пунктом, или волшебной дверью, через которую распространялись по нашей Святой земле византийские фольклорные потоки, они определяли Юго-Западную Русь, Киевщину в первую очередь. А ещё ранее – греческие колонии Причерноморья и Крыма… И чего удивляться, что «Сказание о славном богатыре Еруслане Лазаревиче» – наиболее распространённое и любимое в русской народной среде – было не в чести у славянофилов, которых прямо-таки коробило его близкое родство с «Шахнаме», тихо бесило даже… Поэтому к произведению они старались не привлекать лишнего шума, обходили его стороной как тлетворное и чужеродное, не стоящее их внимания…

– Зато всей душой и помыслами, и многочисленными статьями они поддерживали главный научно-идеологический концепт тех лет, определявшийся известным каноном «православие, самодержавие, народность», что воспевал и пропагандировал русскую самобытность исключительно в византийском духе. Византия же объявлялась властями, графом С.С.Уваровым в частности (министром народного просвещения в 1833-1849 годы, за спиною которого могуче маячила фигура императора Николая Первого), непреходящей ценностью, “началом начал” или “материнской утробою”, из которой всё русское якобы и вышло и которую следует ревностно оберегать по этой причине от глумления и поношения, от всевозможных чужеродных примесей и влияний. Равно как и от бедовых и бредовых историков, на “дикий” и “примитивный” Восток отворачивающихся от неё, да ещё и народ за собой уводящих…

– Из чего непреложно следует, опять-таки, неутешительный и скорбный вывод: наша отечественная великорусская цивилизация воспринималась славянофильствующими товарищами вне восточноазиатской культурно-исторической ниши, то есть за пределами нашей настоящей Родины, нашего Истока. Славянофилы считали и пропагандировали с точностью до наоборот: что родному русскому языку, письменности и культуре наши великие предки, древние славяне-русичи, якобы могли научиться лишь в одном месте: на христианских полях Киевщины – преемницы Византии и окружавших её славян. Им, це-патриотам-грамотеям, даже и в страшном сне не могло привидеться, что это мы, москали, наследники Великой Асии и Тартарии, всех учили и окультуривали, просвещали и обустраивали, поднимали эволюционный потенциал…

38

– Позиция же Стасова, повторю тебе, Максим, чтобы ты крепко это запомнил, на всю оставшуюся жизнь, была диаметрально-противоположная романовскому официозу, глубоко враждебна и ненавистна ему. И он был не из тех, что важно, кто трусил перед оппонентами, пусть даже чопорными и сановными, кто оставался в долгу. Вот некоторые ответы Владимира Василевича на критику в его адрес, из славянофильствующего лагеря прежде всего. Послушай.

Игорь Константинович быстро доставал из шкафа книжку с письмами Стасова, открывал её на нужной странице и начинал зачитывать вслух некоторые наиболее яркие места из эпистолярного наследия своего обожателя и кумира, отмеченные закладками:

«Кажется, былины существуют только лишь для того, чтобы нравиться славянофилам и потрафить в рамки, устроенные для русского народа, русской истории, русской поэзии! Как же назвать то, во имя чего они здесь всё время действуют, как не фантазиями и ложным патриотизмом…»

«Я не говорил ни единого слова о византийском влиянии по той простой причине, что тут его нет ни малейшего признака… византийское влияние в древней Руси можно найти в рисунках рукописей, в живописи на стенах церквей и вообще на предметах религиозно-церковного назначения, но что касается предметов бытовых, предметов жизни собственно народной, то здесь византийское влияние никто ещё никогда не видел; его тут вовсе не бывало…»

«…вместо того чтобы всё на свете относить к византийству, нужно начать наконец сравнивать отечественный художественный орнамент и архитектуру с подробностями персидскими, индийскими, среднеазиатскими, финскими. Если наши исследователи потрудились бы над этим, то выяснили бы, что всё официальное – религиозные формы, книги, княжеские одеяния – шло к нам из Византии. Всё народное – песни, деревянные постройки, бесчисленные предметы быта, резное, вышитое, литое – наполнено азиатскими влияниями с несмываемым языческим следом. Различение этих двух параллельных реальностей составляет неотложную задачу…»

39

– «Происхождение русских былин», таким образом, и положило начало новому направлению в осмыслении русской цивилизации и её корней. Своими былинами Стасов, помимо прочего, убедительно показывал, что русский этнос представляет собой осколок по-настоящему Великой культуры, однако ведущей свою родословную не от христианско-византийского, а от принципиально иного источника. И титанические усилия Владимира Васильевича были подчинены главному: поиску того забытого фундамента, на котором родилась и выросла Святая Русь!!!

«Стасов стремился вглядываться в культурно-историческую сердцевину, а не завораживаться идеологически-отполированными поверхностями. Не опошливать наше прошлое, но и не “облагораживать” его в угоду кому-то – этот принцип стал для него руководящим. Он призывал: «Оставьте народ в покое, не навязывайте ему плодов ваших доброжелательных заседаний». Его печалило то, насколько вяло изучают “нашу страшно богатую почву, <…> что само даётся нам в руки, то забрасываем без внимания, без любопытства узнать, что это такое”. Возмущало равнодушие к тем археологическим находкам, которые не относились к Античности: «неужели только и важны, что римские и греческие фрески и треножники?». Это пагубное безразличие в полной мере было свойственно и славянофилам, которые считали, что гордиться и изучать можно лишь народы и народности Западной и Юго-западной Руси – Малороссию, Литву, Галицию, Царство Польское. А вот башкир, мордву, киргиз, черемисов, татар славянофилы не относили к полноценным этносам. Прошлое т.н. второсортных мало интересовало чиновников от науки…» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/..

– Тезис о неразвитости азиатских народностей России Стасов отметал решительно и категорически! «Трудно представить, – убеждал он и сторонников, и оппонентов, – что они, находясь рядом с величайшими восточными культурами, в продолжение столетий ожидали, когда новгородские купцы вкупе с казаками образца 16-го века принесут им благо»… После чего добавлял: «…утверждать, что татарское, персидское, финское – непристойно, а византийское – в высшей степени прилично и успокоительно, на самом деле и есть настоящее оскорбление народа!!!…»

40

Выслушав последние слова не на шутку разошедшегося учителя, измученный лекцией Максим остановил его придуманным желанием сходить в туалет освежиться, остро почувствовав, что всё – конец. Он подошёл к тому интеллектуальному пределу, когда слова Панфёрова будут пролетать уже мимо его ушей, как одичавшие пчёлы мимо родного улья, не имея возможности вместиться в перегруженную и переутомлённую голову.

Игорь Константинович, не мешкая, отвёл его в туалетную комнату, куда Кремнёв лишь для виду зашёл и простоял там столбом просто так какое-то время. А вот в ванной комнате, тесной на удивление, запущенной и неубранной в сравнение с самой квартирой, он задержался надолго, переводя там разгорячённый дух и подставляя под струю ледяной воды горящие огнём лоб и щёки…

Минут десять он так стоял, с удовольствием нагнувшись над раковиной, ледяной водой лечился, которая отрезвляюще подействовала на него – хорошо и быстро сняла жар и умственное переутомление, заметно голову остудила и разгрузила… После этого он, просветлённый и передохнувший, вышел из ванной и направился медленным шагом в домашний кабинет учителя, где тот его с нетерпением ждал, втайне надеясь при этом, что Панфёров и сам устал – и захочет может быть отложить до другого раза начатую лекцию, которая уже два с лишним часа длилась…

Но учитель его был не из слабаков и не захотел останавливаться на половине пути – решил довести до конца начатое дело. Усадив уставшего стоять ученика в кресло, он продолжил его Стасовым накачивать и просвещать. И из второй части той утомительной и невероятно длинной домашней беседы Кремнёв узнал следующее.

Он узнал, например, удобно расположившись в кожаном кресле, что заидеологизированность и твердолобость, интеллектуальная ограниченность оппонентов, этнографический и исторический дальтонизм как одного, так и другого лагеря злили Стасова, да, – и злили сильно. Но не ломали духовно, не сбивали с однажды выбранного пути поиска Русской Правды. Что толку спорить с людьми, какой от этого выйдет прок? – справедливо мог думать он, – для которых Европа – единственный свет в окне, Альфа и Омега мироздания. А всего остального они не видят, не слышат и не хотят знать. Ну и пускай себе, мол, и дальше на неё молятся, убогие и тупоголовые: туда им всем и дорога, на европейские псевдонаучные свалки!

Крайне неприятным моментом и даже неким внутренним шоком для Стасова стало непринятие на первых порах его былинной концепции Фёдором Ивановичем Буслаевым (1818-1897) – учёным первого ряда действительно, академиком и светилом, профессором Московского Университета, которого по праву считали и называли “лицом гуманитарной науки России” второй половины 19-го столетия, Гуманитарием №1!!!… И то сказать: блестящий филолог, умница, непревзойдённый знаток древних рукописей и памятников литературы, занимавшийся всю жизнь до-романовской славяно-русской культурой! – Фёдор Иванович по сути заново открыл Древний Ведизм в императорской России!!! И всю сознательную жизнь он пропагандировал так называемое «двоеверие»: уверял, к примеру, что христианства с владимирских времён придерживались лишь верхи в угоду личной выгоде и моде, ну и чтобы прочно отделить себя от низов. Простой же народ Московии, говорил и писал он, и даже и окраинного, около-византийского Киева продолжал исповедовать Древний славяно-русский Ведизм в течение всей до-романовской эпохи.

«Признанный знаток древнерусской литературы и словесности находился в конце 1860-х в зените славы, обладал самостоятельными позициями в науке, не примыкая ни к западникам, ни к славянофилам. Такое позиционирование объяснялось активной разработкой апокрифов и языческой проблематики, не поощряемой ни теми и ни другими. Буслаев рассматривал народную культуру средневековой Руси как носительницу языческого менталитета. А потому говорить о каком-либо преобладании христианства применительно к тем реалиям отказывался. Простой народ далёк от сочувствия христианским идеям, которые проводила книжность. В жизни, быте держалась дохристианская старина, когда, например, свадьбы игрались по языческим преданиям, а церковное венчание считалось потребой бояр да князей. Поэтому в нравственном смысле Русь той поры олицетворяло не столько духовное согласие, сколько разъединение. Буслаев активно оперировал термином “двоеверие”, призывая не приукрашивать ту среду “неуместным лиризмом и смешной сентиментальностью”. Увлекавшееся этим славянофильство он оценивал “вонючим болотом, которое считали глубоким только потому, что в стоящей тине не видно дна”…» /А.В.Пыжиков «Неизвестный Владимир Стасов»/…

Верным продолжателем дела Буслаева был Н.М.Маторин (1898-1936) – русско-советский этнограф, религиовед, фольклорист. Один из основателей и руководителей советской этнографии; один из основателей и первый директор Музея антропологии и этнографии. А ещё: главный редактор журнала «Советская этнография»; первый директор Института антропологии и этнографии СССР (ИАЭ); автор научных трудов по изучению верований и мировых религий; глубокий и серьёзный исследователь проблем религиозного синкретизма (взаимопроникновения религий), защитник этнографии как самостоятельной исторической дисциплины. Так пишут про него в энциклопедиях.

Внимательно слушая Панфёрова, передохнувший Кремнёв поразился тогда такому, например, красноречивому и архиважному факту из жизни Маторина-исследователя, который по-настоящему его, молодого студента, потряс, как, впрочем, и многих современников Николая Михайловича. Так вот, дотошно и всесторонне изучив жизнь мусульманских народов Поволжья, Николай Маторин пришёл к ошеломившему многих учёных и верующих мужей выводу: ПРОСТЫЕ ОБЫВАТЕЛИ-МУСУЛЬМАНЕ ОТНОСЯТСЯ К ИСЛАМУ ТОЧНО ТАК ЖЕ, КАК И ПРОСТОЙ ВЕЛИКОРУССКИЙ НАРОД ОТНОСИТСЯ К ХРИСТИАНСТВУ – сиречь ЛЕНИВО, ПОВЕРХНОСТНО И РАВНОДУШНО, ПО ЗАВЕДЁННОЙ КЕМ-ТО ТРАДИЦИИ!!! А В ЖИЗНИ И ТЕ, И ДРУГИЕ ПРОДОЛЖАЮТ ИСПОВЕДОВАТЬ ВСЁ ТОТ ЖЕ ДРЕВНИЙ ВЕДИЗМ, БОГОТВОРИТЬ И ОГЛЯДЫВАТЬСЯ ЕЖЕДНЕВНО НА МАТУШКУ-ПРИРОДУ, СОВЕТОВАТЬСЯ С НЕЙ, УЧИТЬСЯ У НЕЁ, ЧЕРПАТЬ ИЗ НЕЁ СИЛЫ…

Идеи Буслаева и Маторина почти полностью передрал в советские годы академик Рыбаков в своих книгах «Язычество древних славян» (1981) и «Язычество Древней Руси» (1987), не указав при этом на первоисточники. И этим прославился за здорово живёшь, прохиндей!!! За что и попал теперь в немилость в научном сообществе…

41

И вот такой-то по-настоящему прозорливый и глубокий, заслуженный и авторитетный учёный-литературовед, академик-филолог Буслаев, с его-то независимым мировоззрением и широченным кругозором, стал в оппозицию на первых порах к передовым идеям Стасова – величайшего русского провидца и эрудита. Исследователя с большой буквы, который с годами всё ясней и отчётливей начинал видеть и понимать, о чём и сообщал, не ленясь, образованному мировому сообществу, что не втискивается русское коренное бытие в рамки существующих европейских доктрин – религиозных, философских, исторических и этнографических, – никак не втискивается. Поднятый им материал “обнаруживал мощные подводные течения, питавшие народные слои и запечатлевшиеся во множестве источников и артефактов, пусть и неразличимые для невооружённого глаза”.

Негативная реакция Буслаева на «Происхождение русских былин» была странной и непонятной ещё и по той причине, что с середины 19-го века в интеллектуальных кругах России мощно зрела альтернативная, не западная, не европейская точка зрения на собственное историческое прошлое, на ИСТОК. В частности, уже было замечено, что древнерусский литературный расцвет приходится как раз на время “монголо-татарского” якобы лютого и невыносимо-мрачного ига. До-“татарские” 11-й и 12-й века – время силового насаждения христианства в Киеве, Приднепровье и Верховьях Волги – совершенно не балуют нас рукописями, число коих невелико. Это-то время, по мысли Стасова, и можно было с полным правом и основанием назвать лютым и невыносимо-мрачным для простого русского народа, придавленного чужеродной верой и властью князей и попов, ставленников Византии… Однако в следующие два столетия, 13-й и 14-й века, уже после т.н. “татарского нашествия и завоевания Святой Руси восточными варварами”, фиксируется своего рода рукописный взрыв, как и взрыв русской культуры в целом (творчество Андрея Рублёва, Феофана Грека, Прохора-старца из Городца, Даниила Чёрного, Дионисия и других изографов). Что красноречиво свидетельствовало не об упадке как раз, не об иге, а о пышном расцвете и распространении литературы и искусства по Святой русской земле, науки, образования и просвещения. Освобождённый народ опять тогда распрямился и вздохнул полной грудью, древние родные песни громко запел, творить святое и вечное активно начал.

К тому же, нельзя проходить и мимо такого факта, который тоже первым подметил Стасов: «сказания о героях-мучениках, которыми период монголо-татарского завоевания обогатил наши святцы, большей частью написаны и популяризированы в 16-м веке, то есть задним числом. Эти тексты буквально напичканы выпадами против татар (которые, как легко догадаться, продавшихся христиан не жаловали – автор). Странные завоеватели, при которых Русь расцвела и заблагоухала!!!…»

42

В начале 1880-х годов – как под конец уже узнал студент-третьекурсник Кремнёв из той затянувшейся лекции, – когда авторитет и популярность прозорливого трудоголика Стасова, несмотря ни на что, достигли своего апогея в Российской научной и культурной среде, и большинство его критиков и недоброжелателей, прикусив губу и поджав хвост, отскакивали от него, УМНИЦЫ и ВЕЛИКАНА, как горох от стены, оставив даже мысль затоптать и уничтожить строптивца как учёного, выставить его перед людьми этаким малокомпетентным и заносчивым фантазёром, а то и вовсе шарлатаном и выскочкой, – в это-то благословенное и святое для него время выходит в свет вторая крупная работа Владимира Васильевича – «Славянский и восточный орнамент по рукописям древнего и нового времени». И, в отличие от «Происхождения русских былин», она уже не вызвала бури негодования в научном и культурном сообществе; голос посрамлённых критиков звучал уже намного тише, скромнее и сдержаннее.

Тщательно изучив “невыносимо-мрачную” и “лютую”, по мнению романовского официоза, пору нашей Истории, якобы относившуюся к 13-м и 14-м векам, к т.н. “монголо-татарскому игу”, Стасов делает поразительное заключение в своей новой работе, что для отечественного орнамента эта эпоха оказалась наиболее оригинальной: «Нигде в других периодах нашего старого искусства я не находил такого обилия, разнообразия и своеобразности рисунков, как именно в этих двух веках».

Стасов формулирует и ещё одну крайне-важную для исследователей мысль: «художественные создания имеют нечто общее в своём облике и коренной сущности». Они – барометр народного настроения и духовного состояния общества. И пристальное изучение их «даёт возможность через искусство почувствовать дух той или иной эпохи» Этот дух, ясно понял Владимир Васильевич, может быть ЦЕЛЬНЫМ в различных своих проявлениях, как это было в 13-14 или 15-16 “татарских” веках, а может выражать РАЗОБЩЁННОСТЬ, что явственно проявляется уже со второй половины 17-го столетия, в романовской Московии после никоновских реформ. И ещё он понял, пришёл к твёрдому для себя выводу, что ассоциировать «наши формы, изображения, орнаменты с западными» будет «величайшей ошибкой и заблуждением». Потому что РОДСТВА «в действительности вовсе не существует, при рассмотрении более точном кажущееся, призрачное сходство исчезает».

Невероятно, но в последней своей работе Стасов приходит к тому же, по сути, к чему чуть ранее пришёл и Буслаев – к «двоеверию». Ибо оно, по окончательному и уже навсегда сложившемуся стасовскому убеждению, наиболее точно и адекватно отражает то, что образовалось и просуществовало у нас долгие столетия, «когда христианство и язычество умещались рядом и не вытесняли друг друга и не мешали друг другу существовать, – так было во всех сферах жизни и в искусстве».

В доказательство Стасов проиллюстрировал это на заглавных буквах рукописей. Он брал Евангелие, относившееся к 14-му столетию, где были представлены заголовки в большом количестве, а также несколько красочных заставок… Скрупулёзно изучив их, он пишет: «конечно, было бы приятно считать, что наша древняя история проникнута христианством, но страницы с текстами евангелистов Марка, Матфея, Луки, Иоанна украшены изображениями языческого ритуала»…

«Если поначалу стасовские идеи казались парадоксом и не в меру смелым новаторством, то теперь к ним проявляется всё более серьёзное отношение. Например, в литературе укрепляются взгляды о преувеличенном влиянии Византии на русскую культуру в целом. Влияние это ощущалось в сфере религиозной и политической, где также преобладали религиозные основы. В повседневной же жизни разрекламированное церковное наследие оставалось всегда чуждым для коренного населения, питавшегося преимущественно фольклорными соками. Но в этом смысле византийцы вряд ли могли бы выступать в качестве учителей, поскольку на удивление легко обходились без эпоса вообще, заполняя культурное пространство лишь всевозможной христианской книжностью. Этим литературная империя разительным образом отличалась от северных по отношению к ней народов, обладавших богатыми фольклорными традициями» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

43

– После выхода в свет второй работы, – с восторгом в голосе и лучезарным блеском в глазах завершал рассказывать перевозбуждённый и неутомимый Панфёров седевшему перед ним ученику про своего кумира, – автора уже поздравляют и горячо поддерживают лучшие умы России. Профессор русской словесности и ректор казанского университета Николай Булич (1824-1895), например, писал Стасову по этому поводу: «Вы господин в той области, о которой заговорили. Русские рукописи 13-14 веков действительно по части украшений представляют много интереса; византийское влияние исчезает и заменяется другим, чем-то новым и оригинальным; но западным или восточным – Вам решать, и от Вас мы ждём в этом вопросе заключения».

К концу 1880-х годов, как узнал Максим от учителя, у Стасова налаживаются тесные контакты с признанным знатоком Византии, учеником Буслаева и профессором Петербургского университета Никодимом Кондаковым (1844-1925) – крупным русским историком и археологом; академиком Петербургской АН и Императорской академии художеств, создателем уникального иконографического метода изучения памятников византийского и древнерусского искусства. Владимир Васильевич даже считал, что «из всех живущих в России  тот лучше всех понял значение его трудов»… Это было крайне важно для Стасова-исследователя. Хотя бы потому уже, что убеждённый и весьма эрудированный византист-Кондаков после знакомства с его работами стал уже твёрдо и осознанно руководствоваться мыслью, что отрицание роли Востока в судьбе России контрпродуктивно. А ещё Кондаков стал заявлять публично, что западная система, искусственно притягивающая «к одному пункту жизнь множества исторических центров, уже ни в ком не вызывает доверия» – и не имеет будущего. Никодим Павлович и не скрывал, что такой совершенно новый взгляд прочно укрепился у него именно под стасовским мощным влиянием. В письме к автору «Происхождения русских былин» и «Славянского и восточного орнамента…» он писал: «Бывший прежде поборником западничества в археологии, я ныне слагаю оружие и перехожу к восточникам, почитая из них Вас, как всегда, стоявшего за идею восточного происхождения средневековой культуры»…

Стасова связывала глубокая дружба и с Николаем Константиновичем Рерихом. Именно Стасов, а не кто-то другой, привил тому вкус и любовь к Востоку как величайшей цивилизации, и эту любовь Рерих, как хорошо известно, пронёс через всю свою жизнь…

Тесно общался и дружил Стасов и с графом Львом Николаевичем Толстым, мало кого подпускавшим к себе близко, как это тоже хорошо известно… Но вот к Владимиру Васильевичу толстовское расположение «было прочным и постоянным, несмотря на расхождения во взглядах на многие вопросы». «Лев Великий», как называл его Стасов, регулярно просил подобрать друга те или иные материалы в Публичной библиотеке, необходимые для работы. Современники утверждали, что на стасовском столе часто лежали пакеты, предназначенные для отправки в Ясную Поляну…

Хорошо знал Стасова и Алексей Максимович Горький, отзывавшийся о нём как о человеке, «который делал всё, что мог; и всё, что смог, сделал»…

44

А ещё узнал Максим, и подивился узнанному, что стасовские восточные идеи заражали и заряжали энергией не только современных ему историков и этнографов, – но и талантливых архитекторов, работавших в середине и второй половине 19-го века. Не без его влияния и участия, как представляется, прорыв в национальном зодчестве осуществил архитектор Алексей Максимович Горностаев (1808-1862) – выходец из семьи бывших крепостных крестьян. «Работая по заказу монастырей, он начал проектировать храмы в отличном от николаевского официоза стиле. Это и церковь Николая Чудотворца в Валаамской обители, и усыпальница князя Дмитрия Пожарского в Суздале». Да и Собор Успенья Пресвятой Богородицы в Гельсингфорсе (Хельсинки) был выстроен им в старо-русских традициях… Таким образом, Горностаев первым из русских архитекторов решил избавиться от “несносного тоновского  хомута” (Константин Тон – главный архитектор эпохи Николая Первого, его любимец), сумев по сути “контрабандным путём” и на свой страх и риск внести в романовскую помпезную архитектуру древне-русский святой и оригинальный дух наперекор византийскому, санкционированному и подражательному. По мнению Стасова, «именно с него, а не с официозно-церковного Тона начиналась история русской национальной архитектуры»… Как писал Владимир Васильевич, на его глазах в нашей архитектуре ожили наконец индийско-магометанские формы, «столько сродные древнерусскому нашему стилю; они всегда останавливали на себе моё внимание стройностью и прекрасной профилировкой куполов»…

Другим известным архитектором, использовавшим в своём творчестве подзабытый древнерусский стиль, был сын составителя «Толкового словаря живого великорусского языка» Владимира Ивановича Даля, Лев Владимирович Даль (1834-1878) – академик Императорской Академии художеств. Автор изумительных по красоте проектов Александро-Невского Ново-ярморочного собора в Нижнем Новгороде (1868-1881); церкви святых Космы и Дамиана в Нижнем Новгороде (1872-1890), разрушенной в 1930-е годы; гробницы Козьмы Минина в Спасо-Преображенском соборе Нижегородского кремля. Лев Владимирович разделял концепцию Стасова о родстве русского и индийского духовных воззрений на мiр, на культуру, как и собственный русский стиль в архитектуре, который он всячески пропагандировал и воплощал в своей работе. Византийские же архитектурные образцы в отечественном исполнении вызывали у него большие вопросы и недоверие.

Крайне интересна оценка Льва Даля отечественного зодчества с культурно-исторической точки зрения. «Он особо выделял такой факт: ¾ московских т.н. старинных церквей и четверть или треть расположенных по губерниям возведены в царствование Алексея Михайловича Романова, то есть во второй половине 17-го века. Включение Малороссии в состав России привело к господству в РПЦ украинского духовенства и к серьёзным сдвигам в художественной стороне строительства, а именно в утверждении византийского над исконно русским. Но греческие вкусы держались исключительно на благоговении обновлённой правящей прослойки. Проникнуть в народ, “в котором наклонность покрывать всё узором сохранилась и в наше время”, византийским веяниям не удалось… В результате церковно-княжеский стиль, подражавший константинопольскому, оторвался от национальных корней. Не сложно заметить, насколько это было созвучно стасовским размышлениям о непригодности византийского “для племени, не имевшего ничего общего с Восточной Римской империей… и нравы, и привычки, и вкусы, и жизнь – всё было другое у этих молодых богатырей”…» /А.В.Пыжиков «Неизвестный Владимир Стасов»/…

45

Это было последнее, что тогда услышал Кремнёв про Стасова от своего заводного и говорливого университетского учителя – Учёного с большой буквы, труженика великого и патриота, историка в третьем поколении, коренного москвича. А ещё – отменного преподавателя, заботливого и незлобивого – настоящий клад и удача для любого студента, – деятеля совестливого и всеядного, почти что энциклопедиста. Человека из другого мiра, или лагеря, как выяснилось, противоположного и враждебного тому, в котором обитают с рождения гнилые, бездарные и безродные столичные интеллигенты-космополиты, коих в советской науке было хоть пруд пруди, и которым всё было до лампочки, кроме денег и славы, – даже и сама Россия…

Поняв, что рассказ завершён, просиявший было Максим быстро поднялся с кресла, намереваясь прощаться и уходить, чтобы как следует проветрить на улице гудевшую и трещавшую от обилия полученной информации голову… Но Панфёров жестом руки и голосом задержал его, попросил ещё чуток потерпеть и послушать. Ибо он припас “на десерт” совсем уж коротенький рассказ про «Веды славян», собранные боснийским сербом С.И.Верковичем (1821-1893). И стал тот рассказ для Кремнёва этакой аппетитной вишенкой на интеллектуальном торте, которую он быстренько проглотил – и не пожалел о том, не расстроился.

Из рассказа Максим узнал, в частности, что в роковом 1881 году в Петербурге южнославянским учёным-славистом Стефаном Ильичом Верковичем была подготовлена и выпущена уникальная книга «Веда славянъ. Обрядныя пъсни языческаго времени, сохранившiеся устнымъ преданiемъ у македонскихъ и фракiйскихъ Болгаръ-Помаков» (первый том книги вышел в Белграде в 1874 году). Благословил издание и выделил часть средств на неё лично император Александр II, которого поддержали в этом начинании и другие члены Дома Романовых, как и некоторые богатые и неравнодушные люди императорской России.

Однако это не помогло ни сколько пропаганде и раскрутке исторического шедевра: его дружно “не заметило” российское учёное сообщество, пропустило мимо глаз и ушей – упорно замолчало сначала, а потом и вовсе забыло как страшный сон, вычеркнуло навсегда из памяти и из научного оборота. Что лишний раз свидетельствует о том, как это особо подчеркнул Панфёров, что научное сообщество – и российское, и европейское, и американское – давно уже находится под полным контролем и опекой Сиона; и чётко, и дружно, и неукоснительно выполняет все его тайные указания, даже самые подлые, анти-национальные и разрушительные. Без одобрения господ-евреев в научном мiре никуда: вся мiровая наука давно уже стала кашерной… Но помимо спланированного заговора академиков, замолчать и забыть книгу помогло и то ещё, что Веркович не успел сделать перевод Родопских песен на русский язык. И его «Веда славян» была написана и издана на помакском диалекте – архаичном южнославянском языке, переводного словаря с которого на русский язык не существует и поныне.

1 (13) марта 1881 года Александр II был убит народовольцами, как известно. И оставшемуся без монаршей поддержки боснийцу так и не удалось завершить полное издание помакских песен и преданий на русской земле, древнеславянских сказок тех же, богато собранных им. И до сего времени его поистине без-ценная коллекция остаётся невостребованной в нашей стране – пылится и разрушается где-то в архивах Петербурга.

– Спрашивается, почему происходит такое, Максим? Почему и в царское, и в советское время непробиваемый “заговор молчания” вокруг «Веды славян» Верковича соблюдается столь тщательно и неукоснительно, что даже оторопь порою берёт от подобного закулисного всевластия и упорства?! – обращался уставший учитель к студенту… и сам же и отвечал: – Да всё по той же единственной и главной причине: её предания и песни рассказывают о Древнейшей и Славнейшей Истории славян-русичей на планете Земля. Как и о Древней Ведической Вере, которой придерживались и откуда черпали силы наши славные предки многие тысячелетия до нашей эры. И были свободны и счастливы при этом, могучи, умны, талантливы и горды собой до тех самых пор, покуда на их тучные и плодородные земли не пришли враги – изгои-хищники непонятной национальности, или социальные паразиты, нелюди, звери о двух ногах. Они залезли к ним в души и головы сначала при помощи силового и тотального насаждения иудо-христианства, религии рабов; а потом скрутили их в бараний рог и заставили на себя ишачить.

– Они-то, сыны Израиля, и запретили, а потом и уничтожили Древнюю Историю, Традицию, Культуру и Религию ариев и славян, оборвали связь с Прошлым. Чтобы мы с тобой про самих себя ничего до сих пор не помнили и не знали, были бы как котята немы, слепы и глухи; а значит – без-помощны и беззащитны перед социальными паразитами… И началось славяно-арийское рабство с 988 года, с момента крещения Руси. И длится оно до сих пор, представляешь! – если исходить из того, как тщательно прячут уже и советские власти от современных русских людей наше Великое и Славное прошлое!…

46

Ну а далее Кремнёв узнал, что древнейшие славяно-арийские песни Стефан Ильич тщательно записывал во время бесед с болгарами Татар-Пазарджийской Каазы. Все они называли себя мусульманами, своих священников – муллами, и носили турецкие имена: турецкое иго 16-18 веков не прошло для них даром. Однако влияние ислама в их краях этим только и ограничивалось, сиречь исключительно внешней поверхностной стороной, чтобы не злить непокорностью турок-поработителей. Ни самого Аллаха, ни его пророка Мухаммеда помаки в религиозных песнях не славили, не упоминали даже. Христианство также прошло для них практически незамеченным, так что сохранение древних верований и традиций болгарами-помаками поистине поражает.

В своих песнях и гимнах, по рассказам Панфёрова, они воспевали древних богов – Вышня, Сиву, Злату Майю, Живу-Юду, Велеса, Друиду, Коляду. Сказания и былины помаков передавали историю борьбы Коляды с Чёрным Арапином, с Марой-Юдой и другие ключевые моменты Древней Истории… Всё это красноречиво свидетельствует об одном, и главном: что древняя религиозная традиция в этих краях не прерывалась. Плюс к этому, болгары-помаки сохранили в своей среде заклинания и короткие гимны (наподобие мантр), которые произносились, по мнению Верковича, на санскрите… Помнили они и о своих древних капищах, разрушенных византийцами-христианами, об уничтоженных священных книгах. Их они знали и помнили наизусть и великодушно перечислили Верковичу, а он передал дальше – потомкам. В сущности, его уникальный труд «Веда славян» и состоит из цитат древних славяно-арийских священных трактатов, что бережно сберегались жрецами помаков и передавались из поколения в поколение… Ничего удивительного в этом нет, ибо Древняя Ведическая культура была основана именно на устной передаче Знания. Записывать Священные тексты тогда запрещалось: это был без-ценный Дар богов, к которому наши далёкие предки относились трепетно и бережно…

47

Стефан Ильич Веркович, таким образом, стал самым последним дореволюционным историком и этнографом из патриотического лагеря, про которого услышал тогда Кремнёв из уст раскрасневшегося и предельно-уставшего наставника, доцента исторического факультета МГУ Панфёрова Игоря Константиновича, выглядевшего как после парилки. После той стихийной и незапланированной домашней лекции, длившейся 3,5 часа кряду, разговор их сам собою затих, обернувшись глубокой тишиной в огромной и пустой квартире. Охрипший и выжатый как лимон Панфёров бережно убрал цитированные книги обратно в шкаф, после чего повёл собравшегося уже было прощаться и уходить студента на кухню – чаи распевать, отдыхать за чаепитием и успокаиваться…

– Знаешь, Максим, – устало обратился он там к гостю, когда чай был заварен, по чашкам разлит, и оба они дружно за стол уселись, чаёвничать на просторной и светлой кухне с двумя угловыми окнами. – Хочу ещё раз повторить тебе ту наиважнейшую для меня как историка мысль, которая давно уже не даёт мне покоя, признаюсь, прямо-таки поедом ест, зараза этакая, и с которой пару-тройку часов назад я рассказ свой и начал. А теперь резюмирую, так сказать, всё изложенное и обобщу, приведу в порядок… Так вот, подобное глухое и тотальное замалчивание собственного Великого и Славного прошлого с Династии Романовых у нас пошло, с 1613 года, если точнее, – и было хотя бы понятно и объяснимо дореволюционным историкам-русофилам. Романовы-Захарьины безродными холуями ведь были все до единого, начиная с малолетнего царя Михаила Фёдоровича и его оборотистого отца, патриарха Филарета – Фёдора Никитича Романова в мiру. На удивление подлого, продажного и циничного деятеля-перевёртыша – то ли пере-вербованного лютеранина, то ли вообще тайного иудея, – оставленного в живых царём Годуновым по какой-то неясной причине, – лишь заточённого в монастырь в 1601 году. Почему Борис Годунов не расправился, как с остальными заговорщиками-Романовыми, пытавшимися захватить Престол, с этим законченным прохвостом и негодяем, старшим из казнённых братьев?! – загадка! Для какой цели оставил в живых царедворца, который в Смуту извертелся и изоврался весь, как последняя бл…дь бегая по сто раз от польского короля Сигизмунда в стан к Лже-Дмитрию и обратно?! – выгадывая, к кому бы из них притулиться и больше добра и выгоды поиметь… И дети и внуки его были точно такие же! – прохвосты, жулики, негодяи и ловкачи, откровенные лакеи Сиона! Они, Романовы, Филаретовы отпрыски, для того и поставлены были европейскими ушлыми дядями из Ватикана к нам на царствование, чтобы Россию-матушку в железной узде держать – и исключительно в стойле, как дойную корову Запада. Отсюда – и их поведение варварское по отношению к нам, аборигенам, вполне понятное, естественное и объяснимое…

– Но ведь Романовых-то, повторю, уже 60 лет как нет на нашей Русской земле, 60 лет! Уже и след их давно простыл в советской России! и память в народе выветрилась окончательно и без-поворотно вроде бы! Так ведь?!… Однако же гнусное и паскудное антинародное дело их по тотальному замалчиванию нашей Древней и Великой Истории, Традиции, Письменности и Языка, нашего Древнего Славяно-Арийского Прошлого, по-настоящему СВЕТЛОГО, ГЕРОИЧЕСКОГО и ПРЕКРАСНОГО, продолжает себе жить и здравствовать, и процветать! Парадокс, да и только!!!… И Институт истории АН СССР, с прискорбием сообщу это тебе ещё раз, тем только и занимается в полном составе, что свой собственный народ от Камчатки и до Калининграда в темноте и невежестве держит; то есть продолжает в наглую оболванивать и зомбировать трудовой русский люд старыми байками-бреднями Байера, Миллера и Шлёцера, Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского, переложенными на современный лад академиком Грековым и компанией, чуть подкрашенными и припудренными для видимости! Только-то и всего, и вся его, нашего “славного” академического института, работа! – исключительно лакировочно-покрасочная, или молярная!… Менять же эти пошлые и унизительные романовские байки на РЕАЛЬНУЮ РУССКУЮ ИСТОРИЮ, про которую я тебе коротко и схематично только что рассказал, и про которую уже десятки замечательных книжек написано, пылящихся теперь в архивах, там никто не собирается! – избави Бог! Даже и мыслей таких у руководства института и Академии нет, не то что программ и планов!… Спрашивается: почему?! и доколе будет продолжаться подобное издевательство и глумление над нами, славянами-русичами, самой древней и самой творчески-одарённой нацией на Земле?! Доколе нас будут звать-величать людьми второго, а то и третьего сорта?! И кто?! Наша же собственная элита!!!…

– Ответ здесь один у меня – другого нет. И он достаточно ясен и прост – как и с Родопскими песнями Верковича, и со всеми другими историками-оппозиционерами, которых я тебе перечислил, – но и крамолен и нелицеприятен одновременно для нашего теперешнего руководства – советского уже, якобы справедливого и народного. В неведении нас продолжают держать потому, чтобы не выскочил наш народ-труженик и богоносец из рабского и унизительного своего положения, чтобы продолжал и дальше на коленях стоять – кормить и поить западных финансовых воротил-спекулянтов с Ротшильдами во главе. Главных мировых паразитов и упырей, у кого наши чопорные и продажные “светочи”, дельцы от Истории, академики так называемые, до сих пор стоят на довольствии, на грантах!!! Ведь если выскочит русский народ из ярма, с Божьей помощью, если на ноги твёрдо встанет однажды и расправит по-богатырски плечи и грудь, – что тогда нищая, чахлая и пустая Европа делать-то станет?! С голоду вся передохнет!!! По миру с сумой пойдёт!!! А вместе с ней по мiру пойдут и Ротшильды-дармоеды, её теперешние хозяева, под которыми она лежит безропотно уже многие сотни лет, со времён английской революции, в рот им по-собачьи смотрит и скулит протяжно и жалобно…

48

– Вот и выходит, Максим, как ни крути, что мысли дореволюционного философа Ивана Александровича Ильина до сих пор справедливы и актуальны в нашей, уже и советской стране, утверждавшего в своё время, что

«…европейцам нужна дурная Россия: варварская, чтобы “цивилизовать” её по-своему; угрожающая своими размерами, чтобы её можно было расчленить; завоевательная, чтобы организовать коалицию против неё; реакционная, религиозно-разлагающаяся, чтобы вломиться в неё с пропагандой реформации или католицизма; хозяйственно-несостоятельная, чтобы претендовать на её “неиспользованные” пространства, на её сырьё или, по крайней мере, на выгодные договоры и концессии…»

– И РОМАНОВСКОЕ ДУХОВНОЕ и КУЛЬТУРНОЕ ИГО до сих пор продолжается на нашей Святой земле – как это ни обидно и ни печально! Это если судить по тому, что творится с преподаванием нашей Истории в советских школах и институтах, какую пошлую и мерзкую дрянь нам всем продолжают настойчиво вбивать в головы по команде свыше наши псевдоучёные деятели, а вслед за ними – и учителя… Всё это тебе надо твёрдо знать и крепко держать в голове, Максим, – как будущему профессиональному историку и этнографу, кто понесёт Свет Знания в массы, в народ российский. Чтобы наконец освободить и поднять его, просветлённого, с колен, и затем превратить в ДЕМИУРГА-ТВОРЦА, в БОГАТЫРЯ-ВЕЛИКАНА, в ЛИДЕРА – ХОЗЯИНА МИРА и своей земли, а не раба и не тряпку, как теперь, не лакея Сиона. Такими БОГАТЫРЯМИ мы и были когда-то, ГЕРОЯМИ, превращавшимися в БОГОВ: вся наша Древняя и спрятанная от нас История про то говорит через уцелевшие чудом рукописи и артефакты! Такими же и должны стать опять – с Божьей поддержкой и помощью…

Глава 3

1

Уже говорилось выше, что, начиная с четвёртого курса, Максим Кремнёв переехал на жительство в Главное здание МГУ согласно внутренним правилам, в одну из четырёх университетских башен, что в зоне «В», убогий ФДС и его тесные и шумные жилые и читальные комнаты навсегда покинув.

Жить в Главном здании ему и его друзьям стало на порядок лучше и комфортнее, слов нет! Отныне в их распоряжении были шикарные двухкомнатные жилые блоки для студентов-старшекурсников и аспирантов с высоченными потолками и индивидуальными туалетами, умывальниками и душевыми, прекрасной звукоизоляцией и дубовой мебелью, мягкими и очень удобными деревянными кроватями с боковыми подушками, которые днём использовались как диваны. Дубовые двери блоков выходили в полутёмные длиннющие коридоры, в которых было пустынно, тихо и уютно как в санаториях ЦК, ибо встретить там кого-либо из праздно-шатающихся парней и девчат и поболтать по душам было уже проблематично. Не то что в переполненном и колготном ФДСе, где звукоизоляции не было никакой между комнатами и наружными помещениями, и обилие студентов зашкаливало на всех этажах и углах. Не удивительно, что лишь к полуночи там жизнь затихала и успокаивалась более-менее, и только тогда можно было дух перевести и полной тишиной насладиться… В общежитии же Главного здания её, жизни, было почти не заметно: старшекурсники и аспиранты были целиком поглощены учёбой, дипломами и диссертациями, и не покидали уютные жилые комнаты без крайней нужды, не толпились в коридорах и холлах часами и по пустякам не горланили, не шумели, гитарами не баловались, в шахматы не играли.

И другое поражало на новом месте Кремнёва. Полы коридоров главного университетского общежития были устланы во всю длину дорогими красными ковровыми дорожками как в Кремле. А рядом с лифтами в центре каждого Т-образного этажа располагались просторные полутёмные холлы с мягкой кожаной мебелью для отдыха и общения, индивидуальные кабины городских телефонов для быстрой связи с внешним миром, с теми же научными руководителями. Имелись и увеселительные залы на этажах, где стояли большие цветные телевизоры для желающих посмотреть кино и новости днём, где можно было бы при желании провести небольшой концерт, выставку или праздничное мероприятие. А субботними вечерами, исключая сессии, там регулярно проводились танцы и дискотеки. Всё это в точности напоминало, по сути, жизнь в лучших столичных гостиницах – «России», «Метрополе» или «Москве». К несомненным удобствам жильцов надо было добавить и то ещё, что на чётных этажах в зонах «Б» и «В» располагались небольшие торговые точки-буфеты, работавшие до 23.00, где не успевшие поужинать в столовых студенты могли купить себе молока и хлеба, сыра и колбасы, чая и сахара.

Плюсов, словом, было хоть отбавляй на новом месте жительства. Особенно, для заядлого спортсмена-Кремнёва, который до легкоатлетического Манежа МГУ теперь за 5 минут добирался и стал тренироваться там ввиду этого каждый день, исключая субботы и воскресенья… Но зато у героя нашего появился и один существенный минус: регулярная визуальная связь с Татьяною была безнадежно потеряна – потому как ездить в прежнюю общагу на свидания стало ему, старшекурснику, уже не с руки: и физически тяжело, и заметно для окружающих. И на переменах между парами он её тоже почему-то редко уже встречал, прогуливающуюся по коридору Учебного корпуса: разбрасывали их группы по этажам огромной “стекляшки” инспектора, непреднамеренно отсекая друг от друга их курсы.

Но Максим, тем не менее, постоянно думал о ней, своей светоносной БОГИНЕ, переживал, скучал без неё, крепко держал её светлый и духоподъёмный образ в памяти…

2

И тогда он опять взял за правило свою обожательницу после лекций стоять и ждать в вестибюле Гуманитарного корпуса: чтобы встретить её у раздевалки тайком и душою возрадоваться и возгордиться, поволноваться и полюбоваться как прежде её чарующей красотой, которая с возрастом не убывала.

Но и это ему редко теперь удавалось, увы. Потому что, перейдя на четвёртый курс, он и в Учебном корпусе не часто уже появлялся, через раз на лекции и семинары ходил – охладел, а потом и вовсе “болт забил” на учёбу (как они, студенты, тогда выражались) по примеру своих непутёвых товарищей, соседей по комнате и по блоку. В основном работал с научным руководителем приватно, в “стекляшке” или у него дома, писал курсовые сначала, потом – диплом. По Москве регулярно мотался да в общаге дурака валял: читал художественную литературу запоем, смотрел телевизор или просто лежал и мечтал, уставившись в потолок, – послеуниверситетскую жизнь и судьбу предугадать пытался, как они у него сложатся. А по вечерам продолжал активно заниматься спортом в Манеже: тренироваться до седьмого пота, на беговой дорожке дурь из себя выгонять, шлаки из организма, – вот и все его на четвёртом курсе житейские дела и заботы, про которые, собственно, больше и рассказать-то нечего…

3

С Татьяною Судьба свела его близко в конце четвёртого курса, во время 8-ой по счёту экзаменационной сессии. А если совсем точно – во время подготовки к последнему и самому важному для пареньков-четверокурсников экзамену по военному делу, которое им преподавали три года подряд старшие офицеры Минобороны, готовя стране пополнение на случай войны. Экзамен тот имел статус государственного: после его успешной сдачи студентам присваивалось звание лейтенантов запаса, и военное дело для них на том и заканчивалось фактически. Как и сама Армия уходила далеко “в запас”, куда после этого редко кто из них попадал, если только ни по собственной нужде и воле…

Кремнёв готовился к экзамену тщательно все пять дней, честно сидел в читалках Учебного корпуса с утра и до вечера, обложившись конспектами и книгами по психологии и способам воздействия на противника через электронные и печатные СМИ. Этому их три года подряд, собственно, и обучали военные преподаватели – агитации и пропаганде солдат и офицеров предполагаемого агрессора и его сателлитов. Для подавления боевого и морального духа их, на чём, помимо прочего, и держится любая Армия, как известно.

Максим скрупулёзно заучивал и запоминал ответы на каждый экзаменационный билет, терпеливо заносил знания в закрома памяти, плотно забивая ими свои извилины. Военные экзаменаторы, по слухам, оплошностей и неточностей не прощали и выгоняли нерадивых студентов в два счёта из аудиторий, не раздумывая отправляли на пересдачу. И затягивать весенне-летнюю сессию на лишнюю июньскую неделю ему, ясное дело, совсем не хотелось. Особенно, когда жара в Москве стояла за 30-ть, и не было сил выносить её в душных и перегретых Солнцем помещениях из стекла и бетона.

Уставшие мысли его в это время всё чаще и чаще уносились в древний русский город Смоленск, на чудную первозданную природу и волю. Там его уже ждала деревня Сыр-Липки и её добродушные местные жители в качестве студента-строителя – надёжного помощника в их нелёгких сельских делах; а милые сыр-липкинские девушки – в качестве потенциального ухажёра. Максим полюбил за четыре прошедших студенческих года деревню и её трудолюбивых насельников – старых и молодых, простых и хитрых, самостоятельных и непутёвых, всяких; полюбил и сам физический труд с его невидимой глазу романтикой и святостью. После стройотряда он неизменно возвращался в Москву здоровым, гордым, физически крепким и загорелым, волевым, возмужавшим и мудрым, трудовому делу обученным и капитальным: платили им хорошо. Мужчиною, одним словом, он со стройки приезжал, не мальчиком желторотым, не нытиком и не рохлей, каким его шалопутные однокурсники-сибариты со справками об инвалидности, тот же Жигинас например, даже и с южного отдыха не возвращались, транжирившие деньги там – не зарабатывавшие…

4

В гуманитарном корпусе у них было несколько читальных залов, но Максим всегда занимался в самом большом и самом просторном из них – с библиотекой, где выдавались книги. Окна его были настежь распахнуты весь май и июнь (девушки, что выдавали литературу, за тем зорко следили) и выходили на проспект Вернадского и на столичный Цирк, отлично с высоких этажей просматривавшийся. В этом зале было не так душно, и не так утомляло и отвлекало без-прерывное хлопанье входной дверью, как и хождение студентов туда и сюда: наш глубоко погружавшийся в конспекты и книги герой на это нервно и болезненно всегда реагировал…

Итак, 22 июня, в трагический, воистину чёрный для России день, когда до главного экзамена оставалось ровно три дня по времени, истомившийся за столом читалки Кремнёв решил сделать паузу в подготовке и пойти прогуляться по коридору Гуманитарного корпуса взад-вперёд – размять затёкшие ноги и спину, кровь застоявшуюся разогнать, гудевшей от усталости голове дать отдых… Но как только он вышел за дверь зала около двух часов пополудни, то лоб в лоб почти столкнулся в коридоре со своим однокурсником и коллегой по кафедре Славкой Касаткиным. Тот был москвичом, и, тем не менее, ежедневно приезжал заниматься в “стекляшку” в течение всей сессии, где ему можно было и конспектами разжиться, за неимением собственных, и подсказки у друзей спросить: Славка плохо учился.

Вот и на этот раз обрадованный встречей Касаткин решительно схватил Максима за локоть, как хватается утопающий за соломинку, остановил и прижал к стене; после чего сразу же завёл разговор про предстоящий 25 июня экзамен, которого он страшно боялся и не хотел завалить. Он начал задавать товарищу целую кучу вопросов, которые накопились и которые он один не мог разрешить, а потом и вовсе потащил Кремнёва в соседнюю читалку, где занимался сам, – чтобы на месте уже, с авторучкой и бумагой в руках разъяснить возникшие у него проблемы, запомнить и зафиксировать их…

Делать было нечего, и Кремнёв неохотно поплёлся за ним, про себя Касаткина матеря, что тот отдохнуть и отдышаться ему мешает – свои проблемы без-церемонно и нагло взваливает на других… И как только он переступил порог соседнего, крохотного по размерам зала – то увидел на дальнем от входа ряду Таню, сидевшую спиной к входной двери и склонившую голову над конспектами…

5

Максим увидел её – и опешил, обрадованный, растерялся и побледнел, холодный озноб внутри и со спины почувствовав, помноженный на спазмы и дрожь в животе, на смятение в сердце и тайный полёт и восторг души – так ему хорошо и сладко вдруг стало от той внезапной и незапланированной встречи с Мезенцевой. Милой обворожительницей и обожательницей своей, отличницей, красавицей и умницей, которую он с весны уже окончательно потерял из вида из-за зачётной и экзаменационной сессии, и с которой мысленно до сентября расстался, до начала 5-го курса! А она вот где была, оказывается, – рядом совсем, в соседнем зале сидела и занималась – не в ФДСе. А он, чудак, про то и не знал целый месяц, экзаменами придавленный. И не узнал бы, если бы не прохиндей Славка со своими учебными проблемами…

Увидев её, Максим моментально преобразился от могучего потока адреналина в кровь, машинально вытянулся, напрягся и просветлел лицом, накопившуюся усталость как по команде сбрасывая; потом поперхнулся, ком в горле вдруг ощутив, мороз и озноб по телу, истуканом застыл в дверях, нахлынувшее стихийное счастье вперемешку с истомой при этом унять и погасить пытаясь, что случались с ним всякий раз при ней в общаге и в Универе… Потом, спохватившись и придя в себя, он проследовал за Славкой к его столу, нагнулся и принялся растерянно выслушивать его вопросы; и даже попытался что-то отвечать на них путанное и несвязное. Сам же при этом не сводил со своей БОГИНИ горящих любовью и нежностью глаз, пытаясь взглядом будто бы обнять и приласкать её со спины, отдать ей, голубушке, последние силы великодушно и без-корыстно.

Взгляд его был так жарок, по-видимому, так упруг и напорист, и необычайно жгуч, что Мезенцева под его воздействием невольно передёрнула плечами и выпрямилась на стуле, уставилась глазами в окно… Потом обернулась вполоборота, рассеянно посмотрела на дверь и на зал; и никого не найдя из знакомых, и Кремнёва – в том числе, который не попал в поле её зрения, опять села прямо и обратилась к книге, которая ждала её. Больше она при Максиме не оборачивалась ни разу, не поднимала и не отрывала уставшей головы от стола…

6

Минут десять или около того беседовал Максим со Славкой, незаметно любуясь Таней при этом, со спины восторженно восхищаясь ей, любовью своей неземной от неё заряжаясь-аккумулируя. После чего он простился с товарищем неохотно, вяло руку тому пожал и пошёл уже в свой зал – чтобы продолжить прерванную подготовку…

Но заниматься в прежнем напряжённом ритме он уже не смог, как ни старался: его всего знобило и распирало изнутри зачерпнутым в соседней читалке счастьем. Оно было таким огромным, огненно-жгучим и таким ослепительно-ярким до невозможности и головокружения, испепеляющим сердце и душу его совсем некстати! – что его вполне можно было бы даже сравнить с июньским солнцем над Гуманитарным корпусом, которое назойливо лезло в окна нестерпимой огненной лавой и не давало Кремнёву спокойно даже и на стуле сидеть, не то что думать сосредоточенно, вгрызаться в книги.

Вот уж попал наш Максим, так попал! – согласитесь, люди, и посочувствуйте! Между двух огней оказался парень, внутреннего и внешнего, или меж двух светящихся шаров-молний, каждый из которых грозился спалить дотла и ничего от него не оставить!

Избыток сердечного счастья, подогреваемого адреналином в крови, так и подмывал его тогда, любовью одурманенного и “ослеплённого”, блаженного и безрассудного до неприличия, вскочить с места, выбежать вон из зала и начать угорело носиться по этажам “стекляшки” как по тартановым дорожкам Манежа. Потом и вовсе на улицу улететь ясным соколом через окно и там закружиться вихрем над головами прохожих; кружиться и истошно орать на весь мiр, всем про БОГИНЮ свою обнаруженную рассказывать, диким криком про это кричать – рвать голосовые связки и душу. Уж так хотелось ему, чудаку, разделить свой внезапный ПРАЗДНИК души и сердца по-честному со всеми гуляющими студентами и преподавателями, всех задарма и сполна им наполнить и осчастливить…

7

Через полчаса пустого и без-плодного сидения наш чумной и обескураженный встречей герой, чтобы не тратить попусту времени, собрал конспекты и книги в портфель, поднялся и пошёл к себе в общагу медленным шагом. Чтобы там уже продолжить к военке готовиться, если здесь, рядом с Мезенцевой невозможно это, а по дороге ещё и воздухом успеть подышать, пение птиц послушать – и попробовать остудить, привести в порядок горевшие жаром грудь и голову… Но перед уходом он не утерпел и в соседний зал тайком заглянул – чтобы удостовериться, что его БОГИНЯ на месте, и ещё раз полюбоваться и порадоваться на неё, пожелать ей здоровья, сил и удачи…

Вернувшись в комнату общежития через час, успев ещё и в столовую заскочить по дороге и подкрепиться, он и в общаге занимался плохо в тот день: непродуктивно, некачественно и неполноценно, – не мог, как ни старался, разбегавшиеся от счастья мысли воедино собрать и на работу их волево настроить. Хотя и был до вечера совсем один, без колготных Меркуленко и Жигинаса… Мезенцева упорно не выходила из его головы, про неё он сидел и думал, не переставая, – и блаженно улыбался при этом…

В половине восьмого вечера он убрал в портфель книги с тяжёлым и обречённым вздохом и пошёл в столовую ужинать, мало чего успев. А после ужина часа полтора гулял по тенистым аллеям вокруг Главного здания МГУ, один в этот раз – без друзей, дышал перед сном свежим воздухом, о счастье мечтал, прожитый день итожил… и Мезенцеву без конца вспоминал, которую на радость себе неожиданно в Учебном корпусе встретил.

Потом он вернулся в общагу, уставший, разобрал койку и лёг спать. Но перед тем как заснуть, решил для себя твёрдо и окончательно, что завтра снова пойдёт заниматься в “стекляшку” – но только уже сядет не в своём зале, как раньше, а там, где сегодня Таню увидел. Ибо ему уже нестерпимо захотелось быть рядом с ней. А зачем? – про то он не думал…

8

Утром 23 июня он, лишь только проснулся и глаза продрал, сразу же побежал мыться под душ, и мылся там долго и тщательно против обычного, тщательно после мытья волосы укладывал и расчёсывал на пробор – чего ранее не делал никогда и чем сильно дружков своих поразил, что-то неладное заподозривших. Потом он завтракал с друзьями в столовой и отдыхал. А ближе к 12-ти оделся во всё парадное, что только в наличии имел, ещё раз расчесался старательно и образцово перед зеркалом, взял в руки портфель с учебниками и, мысленно пожелав удачи самому себе, успехов, направился в Гуманитарный корпус, по дороге мандражируя и волнуясь так, как и на вступительных экзаменах четыре года назад не трясся и не волновался, наверное.

Минут за десять он дошёл до “стекляшки” по-спортивному лёгким шагом, и там, ещё раз посмотревшись в зеркало в вестибюле и растрепавшиеся волосы на голове поправив, нервно одёрнув рубашку, он на лифте поднялся на нужный этаж и к читальному залу подошёл разрумяненный, где предположительно сидела и работала Мезенцева, при этом свой прежний зал решительно и осознанно миновав. И когда он, сделав глубокий вздох и набычившись, взялся за ручку двери и осторожно потянул её на себя – то жаром вспыхнул и загорелся с головы и до пят, как только стог сена вспыхивает и горит от молнии… От внезапного прилива крови заискрились его глаза, виски застучали как чумовые, и даже чуть-чуть заложило уши как в самолёте. Самочувствие его в те первые мгновения было настолько плачевным и катастрофическим, будто он в клетку с тиграми решил вдруг по собственной воле зайти. Чтобы проверить, дурилка картонная, – выживет ли он там, среди них, останется ли целым и невредимым в компании свирепых хищников?…

9

Таню он увидел сразу же, как только порог зала переступил: она сидела всё на том же месте на дальнем от входа ряду, спиной к двери и лицом к окну, склонив над книгами голову и что-то напряжённо штудируя и запоминая, записывая в тетрадь; при этом не оборачиваясь на стук дверей и не вертясь по сторонам, как другие. Она была на удивление спокойной и усидчивой девушкой, не вертихвосткой: это Максим заметил давно, с первой их встречи, по сути, и это тоже ему очень в ней нравилось…

При виде её вспыхнувший на пороге душевный огонь удвоил силу и уже целиком окутал и поглотил Кремнёва, на миг оглушив и ослепив его; а сердце его забилось так бешено и так стремительно в ту же секунду, как и на самых ответственных соревнованиях никогда не билось, в которых он с первого курса участвовал и где иногда побеждал. Озноб густыми мурашками опять побежал по спине, низ живота задёргался и заурчал, а страх навалился такой, что хоть назад поворачивай…

Но Максим, к чести его, справился тогда и с волнением, и с огнём, и со страхом утробным, жутким, и всё-ж-таки заставил себя пройти вперёд к последнему ряду, за центральным столов которого сидела и готовилась к экзаменам его Татьяна, в первый момент не заметившая его, даже и головы не поднявшая… И здесь непременно надо сказать, пояснить читателям для лучшего понимания обстановки, что рабочие столы в университетских читальных залах в точности напоминали столы библиотеки имени Ленина. Были они широкими и просторными, как и там, сдвинутыми в ряды и обставленными с обеих сторон стульями, – чтобы студенты сидели друг перед другом, и каждый из них, по своему усмотрению и настроению, мог выбирать любую сторону света и комнаты… А чтобы студенты не мешали товарищам, не отвлекали соседей напротив шелестом тетрадок и книг, дубовые столы были разделены надвое посередине невысокой деревянной перегородкой, через которую нельзя было видеть, чем занимаются люди перед тобой, – только плечи и голову будущих коллег по профессии…

10

Так вот, тихо и незаметно, почти что крадучись подойдя к ряду Тани, горевший внутренним жаром Кремнёв остановился тогда в нерешительности у первого стола, соображая, куда бы ему сесть получше и поудобнее. Он увидел, что вся противоположная сторона ряда Мезенцевой была пуста; свободным было и место напротив неё – чего, казалось бы, лучше и выгоднее для влюблённого и одухотворённого парня, ещё вчера как бабочка на огонь устремившегося к БОГИНЕ своей навстречу! Однако сесть туда перетрусивший Максим первый раз не решился – страшно стало до жути подобную близость переносить молодому и не искушённому ещё в любовных делах сердцу… И тогда он машинально опустился за первый к проходу стол – чтобы между Таней и им было спасительное в три свободных места пространство.

Примостившись, таким образом, в углу зала, лицом к двери и к обожательнице своей, он, преодолевая внутреннее волнение, как и сковывавшие его робость и страх, принялся доставать из портфеля всё необходимое для работы. Достал не спеша, разложил конспекты и учебники на столе, раскрыл их все на нужных страницах, поправил перед собой как надо – и только лишь после этого, выпрямившись на стуле, осторожно повернул в сторону Тани голову… И вздрогнул в ту же секунду, покраснел ещё гуще и больше, возбудился и растерялся как первоклашка перед директором, когда увидел, что Мезенцева наблюдает за ним исподлобья – и при этом лукаво улыбается… но не ехидно, не зло…

11

Вполоборота, повернувшись каждый налево, они робко и застенчиво, по-детски почти сидели и смотрели друг другу в глаза, первую духовную связь неосознанно между собой устанавливая; расстояние между ними было не более пяти метров: сущий пустяк. Таня внимательно изучала Максима, Максим не менее внимательно разглядывал и изучал её. И это было, по сути, первое их близкое, пусть и негласное знакомство. Они душами впервые соприкасались, сердцами, проверяя будто бы – мой это человек, не мой…

Какое впечатление произвёл сам Кремнёв на свою визави? – про то доподлинно неизвестно по понятной причине: Максим экстрасенсом и телепатом не был, чужие мысли на расстоянии не читал и не мог их, соответственно, пересказать другим, автору данной повести в частности. Про него же самого скажем точно, вполне уверенно и лаконично, не погрешив против истины, что лучшего впечатления от созерцания постороннего человека и придумать было нельзя: всё лучшее было бы уже нереально, фантастично и запредельно.

Ничто в этой чудной и милой девушке не разочаровывало и не отталкивало его в те драгоценные и духоподъёмные минуты – ни её простенький хлопковый батник тёмно-зелёного цвета, совсем не парадный на вид и изрядно уже поношенный, как показалось, ни даже прилипшие к голове слегка засаленные волосы. Их она, вероятно, несколько дней не мыла из-за экзаменов – расчёсывала только перед поездкой в Университет, да в зале иногда приглаживала пальцами, когда они мешали. Однако её божественная красота, ум недюжинный и порода, сквозившие во всём её облике, её пронзительный, страстный, глубокий и мудрый взгляд тёмных, бездонных, искрящихся и чарующих глаз заметно перевешивали все эти бытовые мелочи и недочёты. Их, впрочем, и недочётами-то назвать было нельзя, неряшливостью, тем более. Впечатлительному провинциалу-Кремнёву они показались со стороны неким шармом девичьим, равнодушием или даже полным безразличием к окружающим, к их оценочно-критическому мнению и наветам. Что, опять-таки, лишь поднимало любимую девушку в его глазах, осеняло её ореолом святости…

12

Очарованный и восторженно-возбуждённый Максим смотрел на Мезенцеву робко и застенчиво поначалу, если трусливо и мелочно не сказать, с перерывами на отдых и восстановление сил, которые внезапно-нахлынувшее счастье, свалившееся как снег на голову, без-пощадно у него отбирало, как паровозная топка сжигала силы внутри. Он осторожно и поэтапно, шаг за шагом, как на минном поле минёр, привыкал к даме сердца и к близкому её присутствию рядом, набирался стойкости и храбрости, и необходимой мужественности в больших сердечных делах: Мезенцева, в сравнение с ним, недоразвитым, ничтожным и мелким, вела себя гораздо спокойнее тогда, естественнее, проще, увереннее и солиднее. Она как бы принимала его любовь, всё для себя осторожно и с опаской взвешивала и прикидывала, придирчиво оценивала ухажёра – и была ввиду этого “на коне”, была в выигрышном положении. А наш Максим – нет, Максим, как начинающий артист на экзамене, нервничал и суетился много 23-го числа, густо краснел и ёрзал, носом по-детски шмыгал, сидя рядом с ней на стуле: со стороны это было так заметно, увы, и неприглядно для окружающих, да и для самой Тани – тоже. Симпатий это не вызывало ни сколько, – чего уж там! Скорее наоборот даже!

Но подобное может случиться с каждым, подумайте и согласитесь, Читатель, кто однажды влюбится по-настоящему: то есть крепко, страстно, безоглядно и навсегда, – кого вдруг БОЛЬШАЯ и ЧИСТАЯ ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ нежданно-негаданно и где угодно настигнет. ЛЮБОВЬ, для которой не существует запретов, препон и преград, как хорошо известно, моральных устоев, правил и норм поведения; но и защиты и спасения от неё тоже не существует. Если уж попал под её чарующими потоками кому-то в полон – всё! для дольнего мiра погиб! Зато родился для мiра горнего!…

Ну и хорошо, и чудесно, и славно, что именно и точно так всё в нашем подлунном мiре устроено и происходит – с такими именно стихийными крайностями и полюсами, полонами сердца, муками, страхами и перепадами настроений, душевно-чувственными колебаниями и разбросами!!! Пусть так всё оно и останется дальше, пусть! – не нам, несмышлёным детям Небесного Отца, в Божий Всевидящий Промысел вмешиваться, роптать и судить Его. Ведь чем дольше живёшь на свете, и чем больше думаешь над мiрозданием и мiропорядком, – тем всё отчётливее и верней понимаешь, что именно ради этих любовных “качелей”, терзаний, страхов, сомнений и полюсов и стоит жить. Сиречь: мучиться, терпеть, напрягаться, отчаяньем и неуверенностью всякий раз исходить, той же трусостью и мелочностью даже, нешуточной страстью и ревностью, болью сердечной, без-сонницей и слезами – всем!!! Потому что БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ – разделённая или нет, неважно! – она, голубушка, всё оправдывает, всё списывает и всё окупает в итоге, буквально всё!!! Ибо она одна и запоминается крепко и навсегда из целой прожитой жизни – не себялюбие и не деньги, не чревоугодие и не власть, – и даже позволяет умирать с надеждою и со смыслом – вот ведь как интересно устроен мiр!!! БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ, основанная на САМОПОЖЕРТВОВАНИИ, и есть ЖИЗНЬ! Она – самый надёжный и верный способ – как и гибель за РОДИНУ и за ВЕРУ – простому смертному и ничтожному индивиду душою к ВЕЧНОСТИ прикоснуться, к спасительному и желанному БЕЗ-СМЕРТИЮ; она и только она одна прямой путь на НЕБО указывает и торит: люди, знайте, помните и верьте в это!!! И там она к ГОСПОДУ нашему помогает в любимцы-ангелы даже попасть, а иногда – и в соратники и помощники… Только СВЯТАЯ ЛЮБОВЬ, настоящая, чистая, вечная и без-корыстная, как небо над головой глубокая и бездонная, способна творить чудеса и передвигать горы. Она – неисчерпаемый источник СИЛЫ, что незримо, но верно поднимает наш эволюционный творческий потенциал на максимально-возможную величину и каждого мелкого нытика и чудака, духовного пигмея и лилипута делает ВЕЛИКАНОМ, МЫСЛИТЕЛЕМ, СВЕТОЧЕМ и БОГАТЫРЁМ. И одновременно – делает ЧЕЛОВЕКОМ… А впоследствии – если только не трусить и не останавливаться на полпути, не плевать на БОЖИЙ ПРОМЫСЕЛ из-за лени, усталости и сомнений! – можно стать и ИЕРАРХОМ СВЕТЛЫХ КОСМИЧЕСКИХ СИЛ, способным выйти на уровень ТВОРЦА. А это значит – стать ПРОМЫСЛИТЕЛЕМ и УСТРОИТЕЛЕМ ВСЕЛЕННОЙ уровня Перуна-Даждьбога, автора «Славяно-Арийских Вед», способным влиять на время, материю и пространство…

13

Вот и наш очарованный и околдованный БОГНЕЙ СЕРДЦА герой с каждой новой минутой преображался внутренне, как лакмусовая бумажка преображается под действием реактивов, душою незримо рос, внутренней силой, помыслами и намерениями, чистым добрым молодцем становясь, мужчиной. Этаким сказочным пушкинским героем Русланом подле своей Людмилы, готовым ради неё на всё – на походы дальние и на битвы. Опоённый и одурманенный любовью Максим уже всем своим бурлящим и светящимся естеством чувствовал, как на дрожжах взрослея подле Мезенцевой и мужая, что перед ним сидит не просто красивая и статная студентка-третьекурсница, каких в МГУ было много на всех факультетах и этажах: только ходи и смотри, и радуйся при этом, – а очень близкий и дорогой, и даже родной ему человек, по чувству, рождённому в сердце, по излучаемой теплоте и доброте сравнимый разве что с родной его матушкой только. Человек, которого он будто бы давным-давно хорошо уже знал, тесно общался и дружил с которым, – и как ребёнок радовался при этом, горя и печали не ведал… Но потом вдруг однажды его потерял из виду, внезапно прервал с ним связь. А почему потерял и прервал? – непонятно, странно и необъяснимо сие обстоятельство, и очень даже чудно!

Всё это было страшной и непостижимой тайною для него, одним словом! Или большой-пребольшой загадкой, требовавшей скорого разрешения…

14

Около двух часов приблизительно просидел чумной и угарный Кремнёв сбоку от Мезенцевой – нервничал и суетился по-детски, повторим, раз за разом голову поворачивал в её сторону, стараясь получше её рассмотреть и насладиться-напитаться видением. Так он к БОГИНЕ СЕРДЦА внутренне приближался крохотными шажками, с ней мысленно или телепатически знакомился как бы, объяснялся Тане глазами в любви; и попутно мысленно же выстраивал прочный фундамент будущего тесного общения с ней, которое было не за горами! Ему именно так казалось, во всяком случае, не по-другому: он горячо верил в это, он собственным светлым будущим рядом с Мезенцевой с осени 3-го курса жил!

При этом он и сам ничего не выучил из намеченного, как легко догадаться, находясь в любовном угаре, – но это было лишь полбеды и его личным делом, как говорится. Полная же беда заключалась в том, что он и ей, красавице и отличнице, мешал учиться своим лишним и совсем даже необязательным присутствием рядом, как и своим непомерным вниманием к ней, становившимся всё откровеннее и страстнее с каждым новым поворотом головы и взглядом… Он это ясно видел по затуманенным глазам Тани, которые как бы говорили ему под конец: ну зачем Вы пришли и сели напротив, зачем? И зачем на меня уже столько времени так страстно и влюблённо смотрите, молодой человек, в краску меня вгоняете, в смущение и волнение? Нельзя этого делать, нельзя: незнакомую девушку так волновать и конфузить! У меня и сил уже нет, поверьте, с Вами в переглядки играть, пламенные взгляды Ваши выдерживать. Поймите это и пожалейте, и не мучьте дальше меня! Ведь Вы уже пару часов как сидите и мешаете мне к экзаменам готовиться. Хотите, чтобы я завалили сессию, да?! чтобы её на осень перенесла?! Вы этого хотите?!…

Нет, делать этого Кремнёв не хотел, безусловно: врагом-губителем Мезенцевой становиться, в двоечницу обращать её своим рядом с ней сидением и вниманием… Да и самому ему нужно было с последним экзаменом разделываться побыстрее, получать офицерское звание лейтенанта запаса 25-го числа и ехать потом домой отдыхать перед стройотрядом, хотя бы на несколько дней, родителей навестить и порадовать. Пересдачи и “хвосты” на осень и в его не входили планы: за пять лет учёбы он ни разу не допустил их.

Поэтому-то по прошествии двух часов он, всё верно оценив и поняв, собрался, тихо поднялся со стула, также тихо вылез из-за стола и осторожно, не мешая другим грохотом и топотом, покинул маленький и душный зал – оставил свою БОГТНЮ в одиночестве и покое, напоследок удачи мысленно ей пожелав и отличных в зачётку оценок. Под завязку заполненный несказанным душевным восторгом и счастьем, и дивным внутренним светом, он пошёл заниматься уже в свою любимую читалку, что была расположена по соседству, прохладную, огромную и просторную, где его никто бы уже не волновал и не отвлекал – потому что там не было рядом Мезенцевой… Но, заняв там пустующее место у стены, он ещё долго не мог прийти в себя и настроиться на военное дело: всё сидел и красавицу Таню мысленно представлял, про неё, чаровницу, без-престанно думал…

15

И вечером 23 июня, раздевшись и улёгшись в постель в положенное по графику время, он ещё долго не мог заснуть – и всё по тем же стихийно-возникшим причинам. Рассматривая звёздное небо через распахнутое настежь окно, и Полярную, самую яркую звезду там по привычке выискивая, он всё лежал и гадал, заложив руки за голову: идти ему завтра на свидание с Мезенцевой – или же не идти? Быть рядом с ней час-другой возлюбленным воздыхателем, или же не быть? Волновать её и себя перед последним ответственейшим экзаменом, или лучше всё же остаться спокойным и сосредоточенным в соседнем зале – и на билеты все эмоции и внимание перенаправить, на них одни все силы и резервы внутренние переключить?… Вопросы рождались почти что шекспировские, согласитесь, Читатель, и поистине судьбоносные.

Было уже понятно, что если он всё же рискнёт пойти, если влечению юношескому повинуется, капризу разбуженного любовью сердца, – то опять без пользы станет подле неё очарованным истуканом сидеть: тут и к гадалке ходить не надобно. Наивной игрой в переглядки убьёт время напрочь, себя любовью растревожит-распалит до немыслимой величины, граничащей с помешательством, дурным и неработоспособным сделается из-за этого, блаженным нюней-мечтателем – и ничегошеньки из положенного не выучит, разумеется, не запомнит и не затвердит: не до того ему будет, не до постылой военки… А в итоге и сам впустую потратит драгоценные перед итоговой сдачей часы, и Таню это невольно сделать заставит, бедняжку… А это было и неправильно, и нечестно с любой стороны, и очень и очень вредно для них обоих…

Поэтому, как разум ему подсказывал, лучше будет с ней не встречаться пока, не травить её и себя дурацкими чувствами и эмоциями, от которых было мало прока в плане успешной сдачи экзаменов – лишь колгота и маята одна, томление и угнетение духа, и гипотетическая пересдача через неделю подчистую заваленного предмета. Перспектива не самая радужная, как нетрудно было понять!

Вместо этого выгоднее и полезнее будет во сто крат и ей и ему сосредоточить все силы и внимание исключительно на учёбе. То есть завтра ему надо будет прийти и сесть в своём зале, а не в её, который Кремнёву стал уже в точности напоминать Сад Эдемский с гроздьями запретных плодов повсюду, до ужаса аппетитных, сочных и притягательных, да!… и, одновременно, губительных.

Но тогда он Мезенцеву не увидит больше, если завтра мимо неё пройдёт гордым козырем, – тревожно шептало Максиму в ответ распалённое копями счастья сердце, – до самой осени БОГИНЮ свою не увидит… А это было так долго по времени и так мучительно – два летних месяца отчаянно встречи ждать! Это уже по-настоящему страшило его и внутренне напрягало…

16

24 июня, проснувшись в 9-00 по звонку будильника и тщательно опять помывшись в душе, пушистые волосы на пробор расчесав, одевшись в парадное как и вчера и позавтракав в столовой наспех, светившийся дивным внутренним светом Кремнёв направился в Гуманитарный корпус, при этом на всём протяжении короткого пути одно лишь восторженно-возбуждённое состояние испытывая.

Поднявшись в “стекляшке” на нужный этаж, он, поддавшийся зову и прихоти капризного сердца всё-таки, глушившего советы холодного и без-страстного разума на корню, – он прямиком направился в маленький читальный зал, не в свой, уютный и хорошо знакомый. С одним-единственным желанием туда пошёл: увидеть Мезенцеву ещё разок перед каникулами, порадоваться и полюбоваться ей с близкого расстояния, дух её ощутить, её божественной красотой насытиться и насладиться… Зашёл вовнутрь уже гораздо смелей, чем вчера, – но с опаской некоторой, тревогой. И как только увидел Таню на привычном месте у дальних от входа окон – то как ребёнок расцвёл и обрадовался, и пуще прежнего лицом засветился!

«Всё в порядке, – подумал, с шумом выпуская воздух из широко расправленной груди. – Удача на моей стороне и сегодня! Вперёд, Максимка, вперёд! Не трусь только, и не останавливайся! И тогда победа будет за нами!…»

Его молодое и резвое сердце отчаянно забилось в груди от лавиной нахлынувших чувств, бешено закричало “ура” в ушах зазвеневших; сердце внутренне поддержал тогда и он сам в этом праздничном солнечном крике – пусть только и одним возбуждённым видом своим, не голосом!!!

Обрадованный и зардевшийся, что так всё удачно складывается, и Мезенцева сидит в зале на своём привычном месте, что она пришла, он тихо прошествовал к дальнему ряду мягким шагом… но не стал садиться на край, где сидел вчера, а, повинуясь внутреннему отчаянному порыву, прошёл дальше… и остановился прямо перед своей БОГИНЕЙ, низко склонившейся над столом… Остановился, осторожно отодвинул стул, тихо сел на него и также тихо принялся доставать из портфеля нужные для работы вещи, при этом всё время исподлобья зорко наблюдая за Таней, которая, как показалось, чуть напряглась от шума и замерла, почувствовав, видимо, кто садится напротив, кто только что пришёл… и зачем. И как только Максим закончил раскладывать конспекты и книги, после чего поставил портфель на пол рядом со стулом и затих за столом, готовясь приступить к занятиям, – в этот-то момент она и подняла голову и смело и прямо взглянула на него в упор своими божественной красоты очами – пронзительно-огненными как лазерные лучи и глубокими и жуткими как степные колодцы; а ещё – умными, цепкими и волевыми, гордыми и неприступными как скала, но всё равно величественными и безумно-прекрасными! Очами, которые смутившийся и порозовевший Кремнёв впервые видел так близко, в метре всего от себя, и в которых было намешано столько разных мыслей и чувств, надежд, страстей и порывов самых светлых, искренних и многообещающих…

Ошалевший от прямого и немигающего взгляда Мезенцевой, направленного на него, не на кого-то другого, наш порядком оробевший герой занервничал и засуетился на стуле – и трусливо опустил голову вниз, на книги и тетради будто бы переключился. Их он машинально начал даже листать из конца в конец, изображать занятого студента. Сам же при этом переводил дыхание и собирался с духом как попавший в нокдаун боксёр, изо всех сил пытаясь разрывавшееся от счастья сердце унять, сделавшее его лицо багровым и раздувшимся как в бане…

Через секунду-другую он чуть успокоился, пришёл в себя – и опять робко поднял голову и посмотрел вперёд. И снова столкнулся с направленными прямо на него по-восточному тёмными и чарующими глазами Тани, огромными и огненными, почти в пол-лица, необычайно умными и внимательными как и всегда, вопросительными и лукавыми как у ребёнка, страстными и чувственными как у невесты… И стыд, и благодарность, и упрёк, и надежда вперемешку с недоумением, и даже и тайная и счастливая ласка будто бы, замешанная на симпатии, на приязни, и что-то такое ещё – невыразимо-чувственное и отчаянное, по-настоящему великое, светлое и прекрасное почудилось Кремнёву в её распахнутых настежь глазах, в которые ему было до ужаса страшно смотреть… и сладко, и томно, и упоительно одновременно…

И вновь он не выдержал волевого и жгучего до мурашек взгляда Мезенцевой – стыдливо опустил глаза ниц: зарылся в учебники и тетрадки будто бы как последний трус, листами и страницами зашуршал как в норе мышка. И даже и втянул голову в плечи, горе луковое, от страха даже пригнул её, за деревянной перегородкой инстинктивно прячась как за спасительной ширмою, или стеной… А когда через минуту, успокоившись и отдышавшись от наваждения, он в третий раз поднял голову и взглянул вперёд, – то увидел перед собой лишь шапку густых и пушистых волос на склонённой головке Тани, чисто вымытых с утра и аккуратно расчёсанных на пробор, даже и запах цветочных духов источавших будто бы, как ему со страху почудилось. При желании, чуть приподнявшись на стуле, её волосы даже можно было бы нежно погладить вытянутой вперёд рукой, их природной мягкостью и чистотой, и шёлковой прелестью насладиться – так всё это было близко тогда от него, так притягательно, остро и волнительно одновременно!

А ещё он увидел, внимательно смотря вперёд, пока была такая возможность, белую полупрозрачную шёлковую блузку на своей визави, новую и дорогую, по-видимому, импортную, плотно облегавшую шею и плечи Мезенцевой, поперёк перетянутые с обеих сторон лямками белого лифчика. Заметил, что накрахмаленные углы воротничка блузки украшали золотисто-розовые цветы, гармонично и празднично смотревшиеся на белом… Рук он только не рассмотрел: перегородка мешала этому. Жалко…

«…Неужели же это она для меня сегодня так парадно вырядилась и помылась?» – было тогда первое, что он в угаре подумал. И окончательно потерял голову от подобного рода мыслей и чувств…

17

Ещё несколько раз: может три, а может и все четыре, – они, впервые сидевшие за одним общим столом и на расстоянии метра всего один от другого, встречались и прожигали друг друга страстными и откровенными взглядами, от которых оба уже горели, пылали горним огнём, если по лицам судить, и дурными делались, блаженными и неработоспособными… Пока, наконец, Мезенцева ни поднялась решительно из-за стола и ни пошла вон из зала, предварительно прямо и недвусмысленно на наблюдавшего за её уходом Максима сверху вниз посмотрев, будто бы даже поманив его за собою: так ему показалось, во всяком случае… Пройдя лёгким уверенным шагом по залу, шагом физически здоровой девушки, как это сразу же отметил для себя Кремнёв, она дёрнула на себя ручку двери… но перед тем как выйти наружу, она обернулась назад, и опять на Кремнёва взглянула страстно и даже требовательно, который, однако, как приклеенный на месте сидел – и вдогонку за БОГИНЕЙ не бросился… даже и не помышлял о том…

18

Мезенцева ушла из зала, оставив вещи свои на столе лежать, а значит – намереваясь вернуться назад в скором времени. «Пошла погулять, наверное, отдохнуть от конспектов и книг; а может и в туалет понадобилось зайти, привести в порядок волосы и лицо; или просто у окна постоять, проветриться и освежиться», – было первое и единственное, что подумал тогда оставшийся один Максим, переваривая внутри себя свалившийся на него праздник сердца, успокаивая взбудораженные нервы и душу, закипевшую кровь студя, как и воспалённое естество своё в одиночестве охлаждая.

Честно признаемся, как на духу, что он даже обрадовался тогда временному уходу Тани, давшей ему возможность остыть и прийти в себя в одиночестве, собраться с духом и мыслями – и передохнуть, сил и стойкости для новых любовных дел набраться, смелости. Они такими энерго-затратными оказались на практике и такими страшными на поверку – эти амурно-чувственные дела, вполне сравнимыми по накалу страстей даже и со спортивными состязаниями!!!

Выходить и знакомиться с ней в коридоре накануне государственного экзамена, или же где-то ещё, к чему она его, уходя, будто бы настойчиво призывала – как ему это почудилось со стороны, – он тогда абсолютно точно не собирался – не был к тому готов ни физиологически, ни психологически, никак. Это было бы выше всех имевшихся у него в тот момент возможностей и сил, которых он столько уже потратил за последние дни, пошагово и осторожно очень приближаясь к своей обожательнице и чаровнице, визуально знакомясь и привыкая к ней… Да и не мог он ничего серьёзного ей пока предложить, при всём, так сказать, желании, что в таких случаях влюблёнными парнями своим девушкам предлагается. На что он внутренне и сам настраивался в течение последних двух лет – это правда! Но не прямо же сейчас, побросав билеты и конспекты…

Ведь он и не думал, и не предполагал ещё даже и день назад, что это у них всё так стремительно и неожиданно произойдёт – такое их внутреннее сближение и породнение душами. Он лишь попытался сегодня, набравшись мужества и утеряв контроль над собой, вплотную приблизиться к ней, на метр дистанции! Сюрреализм какой-то!!! Фантастика – метр!!! Да для него одно только это метровое сближение уже было величайшим духовным подвигом и достижением, победою над собой, юнцом зелёным! Знакомства же с ней он бы уже не выдержал – ни эмоционально, ни психологически, никак! Для него это было бы запредельно!

Да и не оставалось уже времени у каждого из них на близкое знакомство и дружбу. У Кремнёва назавтра намечался последний экзамен – и всё, прощай тогда любимый Университет, прощай факультет и товарищи до сентября-месяца. И у самой Мезенцевой подобная же наблюдалась картина: последний экзамен на днях предстоит, может и завтра даже – и на практику…

Ну и чего тогда заранее и наспех ДЕЛО НАИВАЖНЕЙШЕЕ начинать: её и себя спешкой и суетой нервировать и баламутить?…

19

Поэтому-то он и сидел спокойно на стуле – не дёргался и не горевал, не предвидел ничего плохого на будущее. Потому и не кинулся со всех ног вдогонку, зная, что Таня скоро вернётся назад и тихо сядет напротив, где и всегда сидела. Сядет, оправится и успокоится, поднимет голову, посмотрит вперёд, встретится с ним глазами – и вся как зажжённый бенгальский огонь счастьем засветится и заискрится… И у них с новой силой и страстью продолжится их щемящая и духоподъёмная любовная песня – такая яркая, красочная и стремительная на удивление, и на зависть всем, которой конца-края не будет!

А потом он, уставший от переглядок, томлений и сердечных страстей, и её, как можно предположить, достаточно уже истомивший ими, – потом он тихо поднимется, мысленно поблагодарит свою Танечку за всё за всё, попрощается с нею до осени – и перейдёт в другой зал, большой. Там ему поспокойнее и потише будет в плане чувств, немыслимых и нестерпимых… Там он соберётся с мыслями в тишине, любовное наваждение сбросит и подальше усилием воли отгонит, а недостающих знаний, наоборот, добавит перед завтрашним, последним по списку экзаменом. Вот и всё, и хватит пока. А остальное, главное, – уже в сентябре, когда они опять непременно встретятся в Универе и продолжат свою задушевную песню, на которую им будет отпущен целый год по времени, подумать только – целый учебный год!!! И тогда уже можно будет всё успеть – и познакомиться, и объясниться, и подружиться…

Так он думал-планировал всё то время, покуда Мезенцеву сидел и ждал, которая задерживалась на прогулке…

20

Через какое-то время она, наконец, вернулась, сияющая и счастливая, какой и была всегда, какой Максим её с первой встречи помнил, подошла к столу уверенным, лёгким шагом и тихо села за стол – книги и тетрадки к себе придвинула, углубилась в них и начала напряжённо думать и запоминать, будто бы забыв про Кремнёва… Но потом, под воздействием горящих кремнёвских глаз, в упор как прожектора на неё направленных, она подняла голову и взглянула на Максима добро, прямо и просто, и по-особому, как ему показалось, внимательно… И опять в том её взгляде пронзительном и лучезарном можно было бы при желании много чего интересного обнаружить и прочитать: и ума, и страсти, и мудрости, и доброты, и чувств огромных и неземных, совсем ещё не использованных и не растраченных на посторонних… Только вот чувство надежды на будущее в отношении Кремнёва во взгляде Мезенцевой вдруг почему-то пропало, увы, заменённое лёгкой досадой и грустью, и даже едва приметным разочарованием… Он стал для неё опять чужой молодой человек, воздыхающий по ней старшекурсник – и только! Каким и был раньше, каким был всегда, с момента их первой встречи. То есть уже без всякой надежды сблизиться и подружиться, повторим, которую он только что, пусть и неосознанно, сам же и похоронил. По причине дурости своей молодой и неопытности в подобного рода делах, самых тонких и щекотливых в судьбах людских, самых душещипательных и трагических.

Но очарованный и одурманенный БОГИНЕЙ СЕРДЦА Максим, ЛЮБОВЬЮ как солнышком ослеплённый и опалённый, тогда этого совсем не понял и не заметил, чудак, – мимо себя пропустил. Мужчинам подобные тонкие перепады чувств женщин вообще не дано замечать: они совсем по-иному устроены, как это с годами всё ясней и отчётливее автору видится, попроще, попримитивнее и погрубей…

21

Посидев ещё около часа напротив красавицы-Тани и сполна насладившись и наполнившись ею, на всё лето впечатлений праздника накопив, он нехотя собрал свои вещи, сложил их в портфель в районе двух часов пополудни, после чего тихо поднялся и вышел из зала в приподнятом настроении, напоследок обдав свою склонившуюся над столом визави целым морем нежности и любви, мысленно жарко прощаясь с ней на два месяца.

Поменяв зал Мезенцевой на свой, просторный и привычный, он просидел там, с небольшим обеденным перерывом, до девяти часов вечера, когда уже работники закрывали читалки, выпроваживая студентов домой. Успокоившись и остыв от любовной хандры, он сумел тогда наверстать и выучить всё, что хотел, что временно упустил из-за Тани. И, собираясь в девять часов домой, он мог бы уверенно заявить сам себе, что готов к завтрашнему экзамену полностью…

22

25 июня в 10-00 в составе своей 405-й группы Кремнёв сдавал государственный экзамен по военному делу, на котором почтенная комиссия Министерства Обороны СССР оценивала его знания за прошедшие три года обучения, когда им действующие офицеры Армии – полковники, подполковники и майоры – преподавали навыки идеологической защиты своей страны от внезапной военной угрозы. Экзамен тот Максим сдал на четвёрку и был страшно доволен тем, что стал офицером, и что закончилась, наконец, утомительная военная кафедра, преподаватели которой заставляли их стричься почти под ноль и ходить на занятия в военных рубашках, отглаженных брюках и галстуках. А за нарушение устава выгоняли из аудиторий – требовали пойти и одеться по форме, подстричься, побриться, и побыстрей. Ужасные это были муки для безалаберных молодых людей, портившие им жизнь изрядно…

А теперь вот всё – конец мучениям и издевательствам, свобода и независимость полная наступила, которую дополняли офицерский военный билет и лейтенантские погоны на плечи. И хотя идти после МГУ служить в Вооружённых Силах России Максим не собирался, как некоторые, кому деньги были очень нужны и карьера, кто ещё и в партию планировал на службе вступить, – но, всё равно, ему было приятно лейтенантом себя сознавать. Сиречь, потенциальным боевым командиром, начальником, лидером, вожаком! – а не сопливым мальчиком на побегушках – рядовым, ефрейтором или сержантом, да даже и старшиной…

23

В час пополудни Кремнёв вернулся в общагу, счастливый, где его уже поджидали приятели-однокашники – такие же новоиспечённые лейтенанты, как и он, учившиеся в других группах. Они собрались быстренько в кучу и гурьбой поехали на Калининский проспект (Новый Арбат ныне) – в известный пивной бар «Жигули», где они ещё с вечера договорились обмывать погоны, и даже заранее заказали себе столики. И там редко когда пивший более одной кружки пива Максим, даже и это делавший не часто из-за занятий спортом, – там он на радостях и за компанию залил в себя за пару-тройку часов пять или шесть кружек душистой и пенной жидкости! Да натощак напивался, к тому же, предельно вымотанный и усталый, заедая золотистое пойло лишь одними пустыми креветками, от которых толку – чуть.

После этого хмель шибанул ему в голову словно дубовой дубиной – да так крепко и мощно, по-взрослому что называется, и так неожиданно, главное, и без-контрольно, что Максим почувствовал, вылезая из-за стола в туалет, что надо ему заканчивать с пьянкой и назад в общежитие ехать, пока не поздно это, и он что-то соображает ещё и хоть немного себя контролирует…

Как он добрался целым и невредимым из центра Москвы до Ленинских гор, до Главного здания МГУ и общаги, – да ещё на общественном транспорте, включая сюда и метро с вечной её толкотнёй и повышенной опасностью? – он не помнил. Совсем-совсем. Возвращался исключительно на автопилоте: так в таких случаях говорят мужики-алкаши, – который работал исправно в те годы и до места его без проблем и путаницы доставил, как особо-ценную бандероль почтальон. Максим хорошо помнил долгие годы только одно, но главное из того путешествие в «Жигули», что и на смертном одре не забудешь: как его всю ночь потом наизнанку выворачивало мерзкой блевотой! Рвало так яростно и без-прерывно пивом и креветками, и так мощно, что, казалось, и кишки готовы были вывалиться наружу, и было страшно за свою жизнь, с которой он мысленно тогда уже даже прощался…

Утром он проснулся весь в жёлтой жиже и в креветках повсюду – на подушке, в волосах, на полу, – насквозь мокрый, бледный как полотно, трясущийся от тошноты и холода; да ещё и со страшным отравлением организма, от которого он целые сутки потом страдал, пластом валяясь на койке… А ведь 26 июня он твёрдо намеревался поехать к родителям в Рязанскую область, как им клятвенно того пообещал, как запланировал до экзамена. Но после вчерашней пьянки-гулянки, воистину гусарской, поездку пришлось на сутки целые отложить, которые он в общаге трухлявым бревном пролежал и промучился. Сначала на койке валялся-стонал до 6-ти часов вечера, не имея сил подняться и до душа дойти, чтобы смыть с себя прилипшие к телу пиво и мясо креветок. И только вечером он смог, наконец, пойти и помыться, в божий вид себя привести, в порядок. Потом он спустился в столовую с большим трудом – и долго отпаивал там себя горячим душистым чаем.

На пиво он после этого с полгода не мог спокойно смотреть, даже и издали. Оно моментально вызывало в нём, убеждённом трезвеннике и аскете, сильнейшие рвотные позывы, повторять которые ещё раз он желания, разумеется, не испытывал. И только к весне следующего года, к концу 5-го курса, то есть, организм его чуть-чуть отошёл от болезненных воспоминаний о первом и единственном студенческом загуле, в котором он, поддавшись толпе, после злополучного гос’экзамена на горе себе поучаствовал…

24

27 июня пришедший в себя Кремнёв уехал-таки домой – к родителя на побывку. А уже 2-го июля вечером он вернулся назад в Москву – чтобы на следующий день в составе ССО «Ариэль» уехать на стройку в Смоленскую область, куда он ездил каждый божий год, учась в МГУ, – и не жалел об этом.

И все два летних трудовых месяца, пока он жил и работал в деревне, он постоянно о Мезенцевой Тане думал, мечтал о скорой и до одури желанной встрече с ней, к которой он неосознанно с осени третьего курса тайно готовился, которой всего себя посвятил – без остатка. Она, их будущая на факультете встреча и последующий уединённый разговор по душам, залог горячих взаимно-дружеских отношений, что моментально вспухнут – так он надеялся – в сердцах и душах обоих и автоматически перерастут в неземные чувства, в святую божественную ЛЮБОВЬ, неизменно приводили в трепет его, в неизъяснимый внутренний восторг и тихую радость душевную. Максиму они обещала стать огромным сердечным праздником и великой наградой за что-то. А за что? – Бог весть!

Раз за разом он представлял себе Таню во всей её божественной красоте: как она старательно и дотошно откапывает глиняные горшочки на практике, загорелая, статная и желанная, здоровьем пышущая, девственной силой и чистотой; как очищает находки от глины и грязи в компании подруг-однокурсниц и аккуратно и бережно, словно ребёночка-грудничка, укладывает возле палатки; как тщательно пронумеровывает и переписывает их потом, упаковывает в специальные деревянные ящики; чтобы под конец полевых работ везти это всё в Москву для последующего изучения. Он счастьем светился весь, дурным становился и неработоспособным от тех своих сладких и восторженных представлений! И при этом он мысленно и упорно отсчитывал до сентября и начала учёбы денёчки, мучился и волновался как маленький от медлительности временного процесса, который было не убыстрить и не ускорить никак, никакими стенаниями и молитвами. Такого с ним ранее не случалось ни разу – чтобы он на занятия так торопился, в целом не самый прилежный студент…

25

Понять его было можно, влюблённого по уши мечтателя-чудака. Ведь следующий календарный год был последним годом, когда Кремнёв мог ещё находиться в стенах МГУ на законных основаниях и правах, в качестве студента. А значит – быть рядом с Таней все 24 часа, и в любое удобное время видеть её на занятиях или в читалках, её божественной красотой наслаждаться без особых потуг и проблем. После же получения диплома на руки и сдачи вещей и ключей кастелянше у него, выпускника истфака и молодого специалиста одновременно, такой счастливой возможности больше уже не будет: работа будущая не позволит этого, как и взрослое житьё-бытьё с вечной нехваткой времени, служебными и бытовыми проблемами и нервозностью, – и счастье его без-печное, дармовое закончится само собой.

В аспирантуре он оставаться не собирался, о чём рассказ впереди, – собирался идти трудиться историком. На первых порах, по крайней мере, до выбора главного жизненного пути. А вот куда идти, в какое место, и с кем? – он последним студенческим летом ещё не знал даже и приблизительно: это должно было выясниться только лишь на распределении, куда его КРИВАЯ собственной жизни вывезет и занесёт. И как ему потом выбираться оттуда с минимальными для себя потерями.

В дальнейшей послеуниверситетской судьбе его более-менее ясным было лишь то, что с красавицей-Москвой, к которой он всей душой прикипел, и намертво, Кремнёв не желал расставаться – категорически! Он не планировал уезжать куда-нибудь в Мухосрань – чтобы спиться там от тоски и неволи, и умереть через какое-то время в статусе лузера-неудачника, кубарем слетевшего когда-то с московских Ленинских гор на обочину Жизни. Сиречь, он твёрдо решил для себя закрепиться в столице любым способом, готов был на любые риски пойти, любые траты и крайности, включая сюда потерю диплома и смену профессии – даже и так. Ибо вне Москвы он не видел для себя жизни – только одну пустоту с чернотой, сравнимую с сырой могилой.

Но, как бы то ни было, и как бы ни сложилась судьба, а отношения с Мезенцевой в положительную для себя сторону ему надо было решать в любом случае в последний учебный год, когда она будет рядом и на глазах, и пока она одинока. Тянуть дальше резину было уже нельзя: для него это будет смерти подобно, если он вдруг обожательницу свою по дурости и наивности молодой упустит, в чужие, грязные и похотливые руки, не приведи Господи, её божественную красоту отдаст – на опошление и поругание, и грубую бытовуху. Подобного печального исхода он не переживёт: ведь Таня как-то так незаметно, сама того не подозревая и не догадываясь, стала для него в МГУ самым близким и дорогим человеком, человеком почти что святым, собою обожествлявшим и осветлявшим и саму учёбу на факультете, и университетские стены и залы, и даже атмосферу вокруг! Всё это на пятом курсе с очевидностью выяснится, когда вдруг станет понятной простая до боли вещь, что была она для Максима последние пару лет куда дороже и ближе, оказывается, всех его товарищей по учёбе, спорту и даже комнате. Ближе тех же Меркуленко и Жигинаса, даже и их! Людей, с кем он пять студенческих лет на соседних койках сладко и крепко проспал, в походы ходил и на танцы; с кем часто питался из одной тарелки, пил из одной чашки чай, беседы вёл душеспасительные и откровенные; чьи вещи иногда одевал и носил, теряя собственные. Но с которыми так и не сроднился душами, как это в конце концов выяснилось и фактом стало, с которыми расстался без сожаления и без слёз, без дружеских рукопожатий даже. Парадокс, да и только!

А Таня – нет, Таня – это совсем другое, нечто божественное и иррациональное как вдохновение у поэта, или творческий экстаз, или святое подвижничество, ниспосланное ему свыше самим Творцом в качестве могучего Источника Жизни, душевных крыльев и путеводной звезды на Небо одновременно. Таня была уже частью его, его богоподобной второй половинкой. Причём – самой лучшей и дорогой, самой светлой, чистой и духоподъёмной, как те же райские кущи на небесах, если они существуют только… Эта чудная, кроткая и милая девушка, сама того не желая и не сознавая как следует, стала ему в Университете реальной родной сестрой, которой у него никогда не было прежде, не наградили родители. А может даже и ближе сестры, во сто крат роднее, желаннее и дороже. Ведь без сестрёнки любому парню можно как-то прожить, и живут себе многие – и не тужат. Сам Максим 20-ть годков уж прожил – и ничего, не умер от одиночества. А без голубки-Татьяны он дальнейшей жизни не видел, не мыслил, не представлял, не хотел представлять, не мог. Как не мог он представить уже и родной факультет без неё – лучезарной своей БОГИНИ. МГУ для него потерял бы и половину своей несомненной прелести и восторга, не встреть он однажды Мезенцеву в читальном зале весной 2-го курса. Без-цветными, серыми, пресными и однозначно-скучными были бы годы его студенчества без неё, какой обычно бывает еда в диабетической столовой без масла, соли, перца и чеснока, горчицы, уксуса, сахара и мёда.

Поэтому-то он так фанатично и горячо и настраивался на скорую встречу с ней осенью того памятного во всех смыслах года, которая (встреча) обязана была всё решить и твёрдо по местам расставить. Отсюда же – и тот неизменный куражный восторг, который Максим два летних трудовых месяца на стройке в душе испытывал.

Он с удовольствием вспоминал раз за разом в деревне их факультетский читальный зал, в котором он, набравшись храбрости, Мезенцевой очаровывался и наслаждался. 23-го и 24-го июня он сделал может быть самый главный и определяющий в их будущих отношениях шаг – сумел преодолеть постыдный утробный страх и приблизиться к ней, БОГИНЕ, ЦАРИЦЕ ЗЕМНОЙ, на метр пространства! Подумать только – на метр всего, на расстояние вытянутой руки, откуда даже и жар её тела чувствовался! Раньше он себе подобной дерзкой близости и вольности не позволял: из-за колонн трусливо смотрел на неё, или сзади.

И вот первый к сближению шаг был им, наконец, сделан – и какой шаг! Шажище целый!!! Рывок в будущее!!!… Теперь же предстояло сделать и второй – решающий. Ему осталось лишь подойти в сентябре и познакомиться, реально заявить о себе и своих неземных чувствах, растопить ими сердце девушки и воспламенить, расчувствоваться и сопереживать заставить; и потом уже подружиться, по территории МГУ вдвоём погулять, наметить пути на ближайшее время, согласовать совместные планы. Чего, казалось бы, проще и легче, когда они оба в Главном здании будут жить: в одном корпусе, недалеко друг от друга! Тем паче, что и сама Таня вроде бы была не против этого, если по её пылким июньским взглядам в зале судить, по её взволнованному поведению…

26

Всё это Максим и держал и прокручивал два стройотрядовских месяца в голове как полюбившуюся пластинку – предполагаемую встречу с Мезенцевой в ГЗ и последующую дружбу с ней; а может уже и совместное житьё-бытьё, без которого, повторим, он своего будущего не мыслил, не представлял, не желал представлять. Без красавицы-Тани рядом его послеуниверситетская жизнь была бы каторге, а то и самой смерти подобна.

У него даже видение было однажды в деревне, когда он после бани в августе уехал на лошади в поле кататься и в костре заходящей зари светящийся образ БОГИНИ своей увидел перед собой – огромный такой, во всё небо лик парящей над землёй Мезенцевой, как нимбом окружённой золотым небесным свечением. Она будто бы кивала и улыбалась ему с небес, крестила его десницею розовой, полупрозрачной, желала счастья, здоровья, удачи; признавалась глазами страстными, любящими, что тоже скучает и ждёт.

«Таня! – восторженно произнёс он тогда, высоко задирая голову и замирая сердцем. – Родная моя, милая, чудная девочка! Радость моя, судьба, моё счастье! Спасибо тебе за всё – за приветы-послания с неба, за крёстный твой оберег! Скоро, родная, хорошая, с тобою увидимся: совсем не долго уже осталось ждать! Потерпи, голубушка, пожалуйста, потерпи!…»

(Продолжение следует)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *