Моя Богиня. Часть первая

От автора

Роман-исповедь, роман-предостережение, роман-напутствие. Повествует о жизни и судьбе человека, историка по профессии, в молодые годы вдруг повстречавшего свою большую любовь, единственную и неповторимую, огромную как небо над головой и такую же точно чистую, которая потрясла, очаровала и околдовала его настолько, что он безропотно и фанатично, и с радостью превеликой посвятил любимой женщине жизнь. Всю – без остатка… Чем всё это в итоге закончилось? – читатель узнает, дочитав роман до конца. Он будет правдив и искренен от первого и до последнего слова…

«Страницу и огонь, зерно и жернова,

секиры остриё и усечённый волос –

Бог сохраняет всё; особенно – слова

прощенья и любви, как собственный Свой Голос».

И.Бродский

«Имя где для тебя?

Не сильно смертных искусство

Выразить прелесть твою!

Лиры нет для тебя!…

Что песни? Отзыв неверный

Поздней молвы о тебе!

Ели б сердце могло быть

Им слышно, каждое чувство

Было бы гимном тебе!»

В.А.Жуковский

«Видно было, как всё извлечённое из внешнего мира художник заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил его одной согласной, торжественной песнью… картина, между тем, ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление».

Н.В.Гоголь «Портрет»

Глава 1

1

Весенняя, четвёртая по счёту сессия подходила к концу. Оставалось сдать всего два экзамена.

Студент-историк Максим Кремнёв, второкурсник Московского государственного Университета, уютно расположившийся за столом одной из комнат-читалок на первом этаже третьего корпуса ФДСа (Филиал Дома студентов МГУ), собирал последние силы в кулак, чтобы закончить учебный год достойно. Со стипендией – понимай, в советское время немаленькой. И потом, получив в зачётку печать об успешной сдаче положенных по программе предметов, простившись с инспектором курса, товарищами по группе и по общаге, уже в ранге третьекурсника спокойно уехать в стройотряд в первых числах июля. Уехать – и забыть там, на стройке, про душную, изнывающую от летнего пекла и зноя Москву, про утомительную учёбу, экзамены и ФДС, порядком уже надоевший; хорошо отдохнуть на природе в смоленской чудной глуши, развеяться и размяться с лопатой и топором в руках, помочь крестьянам по мере сил, денег подзаработать. Именно так он провёл летние студенческие каникулы в прошлом году – и не прогадал, не разочаровался в выборе. Так же точно спланировал сделать и в этом.

Далее надо сказать, в качестве поясняющего вступления, что весенняя зачётно-экзаменационная сессия традиционно была самой тяжкой и самой утомительной для студентов, на лихорадку больше похожей, на изнурительное самоистязание. Кто когда-то прошёл через университетскую пятилетнюю нервотрёпку – тот хорошо это знает, помнит и подтвердит, насколько горек и солон он, “хлеб студенческий”. Учебный год на первых двух общеобразовательных курсах и сам по себе был сложен и энергозатратен – отнимал уйму времени и сил у каждого, выжимал парней и девчат по-максимуму, от души, и одновременно приучал к кропотливой научной работе. Да ещё и преподаватели с ними, зелёными, пока что не церемонились, не щадили, не давали спуску и послаблений – за любую провинность и недочёт наказывали и отчисляли легко, без зазрения и угрызения совести.

Не удивительно, что в июне-месяце, итоговом в учебном годовом графике всех вузов страны, молодым студентам приходилось изыскивать последние энергетические и умственные запасы, “скрести по донышку” что называется, “по сусекам”. Чтобы, собрав резервы из “закромов”, быть в форме перед экзаменаторами, в тонусе, быть молодцами – бодрыми, памятливыми и трудоспособными. И, как следствие, пройти экзаменационные рифы без лишних проблем и потерь – не сломаться и “не упасть”, не оставить “хвостов” на осень. Что было делом крайне пренеприятным и очень и очень болезненным для всякого споткнувшегося студента, грозившим испортить заслуженный летний отдых потерей 40-рублёвой стипендии, на которую многие тогда дней 20-ть безбедно жили, это во-первых; а, во-вторых, к сентябрьским переэкзаменовкам надо было бы всё лето упорно готовиться, вместо того, чтобы отдыхать, а потом ещё и за преподавателями хвостом в сентябре бегать, упрашивать экзамен принять, когда другие уже дальше учиться начнут, которых потом догонять надо будет.

Но и это было лишь полбеды, или даже четверть. Ибо к неприятностям финансовым, умственным и психологическим, которые в целом переживались студентами с родительской помощью, легко могли бы прибавиться и настоящие беды, нешуточные и судьбоносные, в виде нависавшего над парнями-двоечниками отчисления из Университета и последующего осеннего призыва в Армию на действительную военную службу. Вот уж была бы беда так беда вселенского масштаба, по-настоящему страшившая всех! Делать этого, как легко догадаться, никому из парней-историков не хотелось, как, впрочем, и всем остальным студентам, – казённую солдатскую форму с большим опозданием надевать и два года потом болтаться в шумных бараках-казармах с неучами-балбесами вперемешку где-нибудь в Средней Азии или в Закавказье, превращаться там в этаких “белых ворон”, в изгоев, в недотёп-неудачников – лакеев хамоватых прапорщиков и офицеров, и стариков-сержантов.

Положение с моральным и физическим состоянием усугублялось ещё и тем, что за окном бушевал красавец-июнь всеми своими цветами и красками, страстями, запахами, прелестями и пороками, тревожа и испытывая молодые сердца, от дела сильно отвлекая их, от конспектов и учебников; а кипящее солнце на небе светило и буянило так дерзко, мощно и вызывающе всеми своими протуберанцами, накаляя окружающую атмосферу до невозможности, что в читалке было не продохнуть от духоты и жары: сладкая дрёма на экзаменуемых раз за разом могучей волной накатывала, с которой справляться уже не хватало сил. Им бы всем завалиться где-нибудь на припёке в зелени пахучей травы и позагорать, расслабиться и понежиться, на время отключить мозги, подремать в тишине и праздности, вольной жизни порадоваться, певунов-соловьёв послушать; ну и душистого кваса и пива вволю попить, поесть мороженого. А не изводить себя чтением нудных учёных книг, которых у каждого на столе было немерено и которые здоровья не прибавляли, ясное дело, тело не наливали соком; наоборот, всех худосочными делали, квёлыми, слабыми и нежизнеспособными.

А тут ещё и детишки местные, жители окрестных домов, под окнами фэдээсовских корпусов, что в начале Ломоносовского проспекта располагались рядами по соседству с кинотеатром “Литва” и гостиницей “Университетская”, – так вот детишки целыми днями без-прерывно баловались и шумели, поганцы. Стучали ногами, мячами и палками о стены и цоколь студенческих пятиэтажек, ругались, гоготали и спорили, в окна общаг озорно заглядывали, строили рожицы всем подряд, а то и вовсе непристойные жесты показывали, кричали матерные слова – не давали сосредоточиться и на материал настроиться, одним словом, дело с экзаменами до конца довести. Студентам было и грустно, и завидно глядеть на них, таких без-печных и беззаботных, и абсолютно свободных, главное. По этой причине студенты, к читалкам как клеем приклеенные, к учёбе, к сессиям без-конечным, считали себя чуть ли ни проклятыми каторжанами, несчастными, лишёнными молодости людьми!…

2

Предельно-измотанный и исхудавший герой наш, Максим Кремнёв, уже минут пять как сидел и смотрел в окно, со всех сторон обложенный толстенными и премудрыми учебниками и конспектами, притрагиваться к которым ему не хотелось жутко, про которые поскорее хотелось забыть… А там, за окном, хулиганистые сорванцы устроили очередную шумную разборку из-за ненароком спущенного кем-то мяча. Максим и смотрел, и ждал, чем та их ругань и возня закончится. Интересно было узнать: дойдёт у них дело до драки, до мордобоя? – квинтэссенции любых ссор и детских разборок…

И в этот-то как раз момент дверь в читалку распахнулась с шумом и внутрь зашли две девушки, по-домашнему просто одетые, которых Максим не знал, никогда не видел прежде… Это ему показалось странным, прожившему в третьем корпусе уже два учебных года и визуально знавшему практически всех жильцов, иногородних студентов истфака, всех хотя бы раз видевшему на улице или в столовой, в коридорах общаги или самого Университета, в читалке той же. А этих двух – нет. Странно!

Правда, когда он, сидевший у одного из центральных окон, повернул голову налево, на вход, то успел хорошо рассмотреть лишь профиль вошедших, а потом и спины, когда обе направились скорым шагом к первому столу у торцевой стены. Но даже и в этом случае он бы вошедших узнал, повстречай он их где-то раньше: зрительная память у него была отменная, это признавали все…

Со спины рассматривая незнакомок мутными от усталости и жары глазами, он лениво отметил для себя, что одна была высокой, крупной и статной; что голову её украшали густые тёмные волосы, на затылке умело стянутые в тугую тяжёлую косу, доходившую почти до пояса. Другая была поменьше и похудей, но такая же стройная и фигуристая; была блондинкой, с коротко стрижеными волосами. Вот и всё.

От скуки и от усталости, чтобы подольше растянуть перерыв, Максим принялся наблюдать уже за вошедшими, на них переключил внимание с уличных сорванцов, при этом стараясь понять, кто они – случайные гости или студентки истфака. К ним в корпус, надо сказать, много всегда приходило гостей – и с целью, и без цели: чтобы убить время, амурные дела покрутить, шашни и шуры-муры всякие. Обычное дело для молодёжи – пару себе искать. Тем более – в общаге, где всегда было весело и многолюдно как в том же муравейнике; где дискотеки и танцы следовали нескончаемым потоком в учебное время, привлекая гостей-москвичей, и имелись свободные, на крайний случай, комнаты и койки. Общага для молодых людей – рай, или же злачное место…

3

Наблюдая за девушками лениво, Максим видел, как они обе, остановившись у первого стола, облепили с двух сторон сидевшую там студентку и начали с ней энергично о чём-то шушукаться, от занятий её и всех остальных отвлекать. Шушукались они одни; причём – одновременно и на повышенных тонах, нарушая установившуюся тишину; поэтому сразу же привлекли к себе внимание всего зала, всех, кто сидел тут. Студенты подняли головы как по команде и, вторя Кремнёву, принялись за вошедшими наблюдать. Кто-то с улыбкой и симпатией, а кто-то – и раздражённо: в читальных залах не принято было шуметь.

Пару-тройку минут пошушукались меж собой девушки, посплетничали, вопросы какие-то жарко пообсуждали. После чего вошедшая в зал блондинка нагнулась и что-то сказала подругам такое, особенное и чрезвычайное, отчего троица вдруг дружно и громко захохотала на весь зал, чем заставила большинство присутствующих недовольно поморщиться и напрячься. А “старики”-третьекурсники и вовсе уже открыли было синхронно рты, чтобы сделать замечание и осадить хохотушек, сказать, чтобы те не забывали, где находятся, и всё такое.

Замечаний делать, однако ж, нарушительницам не пришлось: вошедшие и сами поняли, что прегрешили перед товарищами и поспешили быстро ретироваться, покинуть растревоженное помещение, мгновенно ощетинившееся против них десятками колючих глаз. И первой, низко нагнув голову и покраснев, побежала к выходу виновница шума блондинка, лицо прикрывая ладошкою на бегу – от стыда, смущения и волнения. А за ней следом пошла к дверям и подруга её крупнотелая и высокая, с могучей косой за спиной, именно пошла – не побежала, даже и не ускорила шага. Хотя со стороны было видно и невооружённым глазом, что даётся ей это её спокойствие нелегко, что и она была крайне смущена всеобщим переполохом и повышенным к себе вниманием, – и, тем не менее, уходила достойно при этом, не пряча лица и не переходя на постыдный бег, не пригибая по-детски голову. Глаза её были стыдливо опущены вниз – это правда, – щёчки горели румянцем, пухлые губки от волнения плотно сжались и напряглись. Но голова при этом, спина и шея держали прежнее царственно-ровное положение – смущению и испугу не поддались. Что свидетельствовало о благородстве и природном аристократизме девушки, хорошо знающей себе цену, и от этого даже и в критической ситуации не теряющей самообладания, не забывающей про достоинство и про честь…

4

Несколько секунд всего и было отпущено Максиму, чтобы успеть рассмотреть анфас выходившую последней красавицу. Но этого вполне хватило, чтобы у него сладко защемило в груди от восторженного волнения, а следом встревоженно затрепетало сердце, и всё вокруг заискрилось будто бы небесным золотисто-лазурным светом как высоко в горах – в его сознании, взгляде и ощущениях. Что-то глубоко близкое, тёплое и родное почудилось Кремнёву в образе незнакомки, случайно забредшей в зал и одним только царственным видом своим прогнавшей с души его навалившуюся хандру, усталость, апатию, скуку…

«…Интересно, кто она? – принялся гадать он сразу же после того, как за гостьей захлопнулась дверь, волнение унять пытаясь. – Москвичка или из общаги?… А главное, у нас учится? – или просто в гости к кому-то пришла, и не имеет к истфаку отношения?… Шикарная, надо сказать, дама! Высший сорт! Крупная, пышная, яркая, запоминающаяся! Молодая совсем, если судить по косе, чистая и никем ещё не тронутая и не целованная!… А какая дородная! какая стать! Красавица настоящая, кралечка, что не перевелись на Руси, на которую всю жизнь любоваться и любоваться – и всё равно не налюбуешься!…»

«…Да нет, наверное – гостья, – под конец отчего-то решил он с лёгкой грустью. – Иначе я бы её давно где-то увидел и запомнил: ведь два года уже здесь учусь. А мимо такой не пройдёшь, даже если и очень того захочешь…»

Он подумал так – и глубоко и протяжно вздохнул, выпрямился на стуле. Потом по-молодецки встряхнулся, как бы сбрасывая наваждение, а может – и сон внезапный, но чрезвычайно красочный и запоминающийся, широко зевнул и передёрнул плечами. После чего, улыбнувшись блаженно и счастливо, с жаром принялся опять за конспекты и книги, памятуя о предстоящих экзаменах. И надо сказать, что занятия его после этого пошли на удивление легко и споро, качественно и продуктивно – это факт! Виною чему был адреналин в крови, невольно “закаченный” незнакомкой…

Но Максим этого не осознал по молодости, не заметил и не оценил – про главного и единственного виновника таких его внутренних качественных перемен, воистину для него чудодейственных. А через полчаса он и вовсе забыл про девушку и мимолётную встречу с ней, погрузившись в историю Средних веков, которая была для него в тот момент во сто крат важней и дороже.

Через пару деньков он успешно сдал предпоследний экзамен, а потом и последний 27-го числа. И порадовался за себя, разумеется, сбросив с плеч тяжеленный груз в виде четвёртой по счёту сессии. После чего, на радостях напившись с друзьями пива в пивной возле китайского посольства, обмыв там удачно сданные экзамены и зачёты, он с чистой совестью умчался к родителям на побывку, а 2-го июля – в студенческий стройотряд, из которого только в 20-х числах августа возвратился…

5

Десять дней он, ударно потрудившийся на Смоленщине, отдыхал у отца с матерью в Рязанской области – отсыпался, отлёживался часами в родной дому, с одноклассниками по городу гулял, восстанавливал после стройки силы, уже физические; и в Университет приехал лишь 5 сентября, когда там уже начались занятия…

Но даже и после этого он не сразу втянулся в учебный процесс, как и большинство его товарищей по ФДСу. С неделю ещё у него ушло на раскачку, на праздные шатания по Москве, по которой он за лето порядком соскучился, на встречи с бойцами-строителями, с многочисленной общажной братвой, заводной на кутежи и гулянки! И только лишь с 13 сентября он, наконец, принялся за учёбу: на лекции стал регулярно ходить, на семинары, спецкурсы, в спортивную секцию ту же. Стеклянный Гуманитарный корпус рядом с проспектом Вернадского и Цирком стал для него с той поры постоянным местом обитания, куда он приезжал рано утром из общаги, а уезжал поздно вечером, когда заканчивался последний спецкурс или же тренировка в легкоатлетическом Манеже. Там он с первого в Университете семестра три раза в неделю серьёзно занимался спортом: был членом сборной команды своего факультет сначала, а потом и сборной МГУ…

6

17 сентября взявшийся за ум Максим стоял с приятелями в холле четвёртого этажа “стекляшки”, отдыхал между второй и третьей парами, ждал предупредительного звонка, чтобы идти в аудиторию на семинар по истмату и два часа кряду мучиться, просиживать напрасно штаны. Сидеть и изучать предмет, понимай, который сто лет был ему не нужен, который никому не нравился из студентов, но был обязательным по программе.

Вокруг было шумно и многолюдно, как и всегда в учебные дни, солнечно, жарко и душно; по длиннющему 100-метровому коридору учебного корпуса прохаживались взад и вперёд отдыхающие студенты, только добавлявшие шума, толчеи, духоты. Все – бодрые, загорелые, круглолицые и розовощёкие после летних каникул, на которых было приятно смотреть, встречать знакомые лица. Среди них было много товарищей – по курсу, спорту и общежитию, – кивавших ему головой в знак приветствия, подходивших и спрашивавших: «как дела? какие планы на вечер?»… Но были и незнакомые – сопляки-первокурсники, в основном, испуганно-восторженный вид которых забавлял Кремнёва, уже пообтёршегося на факультете за пару прошлых годков, порядком освоившегося, “пустившего тут корни” и пиетет к МГУ утратившего некоторым образом, как и внутреннюю гордость собою – и страх. Из-за чего его прежний блаженный восторг на лице во время занятий естественным образом улетучился, уступив место неизменному равнодушию, солидности и скуке – качествам, с которыми он до выпускного дня дотянул.

Но в тот момент настроение у героя нашего было самое что ни наесть возвышенное и благостное, самое праздничное, полное светлых грёз и надежд. Ещё бы! Сил было много в запасе – через край. Погода стояла чудесная, воистину золотая, до экзаменов было далеко-далеко, как до самой Камчатки. Так что “гуляй, парнишка, от рубля и выше!” – как в известной песне поётся, – лови золотые деньки! Для каждого студента осень – лучшее время в году, с которым ничто не сравнится, даже и чаровница-весна. Ибо её, весну, все пять университетских лет безнадёжно портили сессии. А два летних каникульных месяца студенты-историки работали, как правило, – на стройке ли в деревне, на раскопках, в плановых экспедициях или ещё где. Мало кто летом из них сибаритствовал, прохлаждался и дурака валял: лишь немощные индивиды со справками. Отдыхать и барствовать, жир наедать не позволили бы заведенные на истфаке порядки, которым студенты следовали неукоснительно…

7

Итак, настроение у прибывшего на учёбу Максима было по-юношески светлым, возвышенным и прекрасным, самой погоде под стать. Оно и ещё на вершок улучшилось и приподнялось, когда он в коридоре бригадира своего увидел, Юшутина Юрку, бородатого студента-четверокурсника, рубаху-парня и весельчака, с которым два лета подряд бок о бок в стройотряде в смоленской глуши трудился, которому симпатизировал. Он бросился бригадиру навстречу, крепко обнял того, стал с жаром про жизнь и дела расспрашивать, свои рассказывать новости и приключения, ближайшие планы на вечер. В том смысле, что неплохо было бы им после занятий встретиться и пивка попить, работу за пивом вспомнить, деревенское житьё-бытьё, которое не отпускало, хоть плачь, саднило и бередило душу, память сильно тревожило. Обычное дело, короче, для молодых мужиков, прошедших общие передряги и трудности.

И вот во время того бурного и восторженного разговора с бригадиром в коридоре учебного корпуса устремившийся взглядом в толпу Максим вдруг неожиданно осёкся на полуслове, напрягся и замер, меняясь лицом как от удара в бок или сердечного приступа. А можно и по-другому сказать: что ему будто за шиворот стакан ледяной воды вдруг подошли и вылили их факультетские шутники, заранее не предупредив! Отчего его всего передёрнуло и бросило жар, потом – в холод, и стало уже не до Юшутина и воспоминаний.

А всё оттого, что в потоке прогуливающихся парней и девчат он вдруг ту самую незнакомку приметил, идущую им навстречу, которая так поразила и взволновала его в июне в читалке на пару с белокурой подружкой, и про которую он за лето не вспомнил ни разу – забыл. Сначала он именно почувствовал её по тому избытку нежности и теплоты, которое как от родной матери от неё в его сторону исходило, и которое он, оказывается, очень хорошо запомнил, всем встрепенувшимся естеством своим сохранил. И только потом уже, по мере её приближения, как следует её рассмотрел и узнал – и несказанно подивился увиденному и узнанному!

Это была она, безусловно она! – та самая гордая и неприступная, знающая себе цену девушка с длинной и тяжёлой косой за спиной, которая в июне-месяце так быстро, в один момент его очаровала-встревожила в общежитии! Перепутать было нельзя… И не она одновременно! – настолько приближавшаяся студентка изменилась разительно с той недалёкой поры, самым решительным и кардинальным образом.

Тяжёлой косы за спиной уже не было и в помине: богатые волосы были обрезаны летом и, парикмахером безжалостно укороченные, теперь едва доходили до плеч своими прядями-волнами, чуть подкрашенными золотистой хной для предания блеска. Стрижка изменила хозяйку принципиально, из девушки сделав женщину, как ни крути, молодую да раннюю дамочку-кралечку, почти что светскую львицу. Сознательно или нет – Бог весть! – но превращение было разительным и потрясающим для окружающих. Для Максима нашего – в том числе.

Этому же немало поспособствовала и одежда: хорошо подогнанный под фигуру брючный серый костюм и туфли на каблуках только усиливали впечатление у сторонних людей внезапного созревания и взросления юной дивы. Июньское простенькое одеянье, в котором она засветилась в читалке, и которое Кремнёву всё ещё хорошо помнилось, надо признать заметно молодило её.

Был и ещё момент, что остро в глаза бросался и как магнитом притягивал взор. Незнакомка и в июне не показалась Максиму маленькой и худосочной. Скорее наоборот… Теперь же она выглядела просто огромной в плотно-пригнанном одеянии и модных чёрных туфлях на каучуковой платформе, взрослой, дородной, солидного вида дамой, повторим, похожей больше на молодую преподавательницу, чем на студентку. Даже и пятикурсниц она своей солидностью и степенностью затмевала, видом и ростом, даже и их, которые, гулявшие рядом, по всем параметрам и раскладам проигрывали ей, смехотворно-маленькими со стороны казались, почти-что школьницами…

Ошалевшему от внезапной встречи Кремнёву кровь ударила в голову могучей страстной волной, мысли сразу же перепутались и разбежались от чувств, от волнения пересохло и запершило в горле, жаром вспыхнула грудь, очумело и яростно застучало сердце. Состояние было такое, будто Максим Матерь Божию вдруг в коридоре увидел, незаметно спустившуюся с небес и царственно шедшую ему навстречу в искрящемся облике незнакомки, пред светлым и духоподъёмным Ликом Которой ему сделалось по-особому сладко, остро и томно внутри, уютно, надёжно, тепло и светло; рядом с Которой летала и пела душа во всю свою ширь и мощь, открывались небесные голубые дали и было ничего не страшно…

– Я гляжу, Максим, ты нашёл тут у нас свою любовь, – ехидно оскалился бригадир, с любопытством поглядывая то на молодого товарища, потерявшего голову от внезапно вспыхнувших чувств, то на проходившую мимо студентку, обдавшую их обоих густым запахом чудных цветочных духов. – А чего! Правильно! Дело хорошее – лихую карамболь закрутить, пока есть силы и время, пока свободен! Тем более, с такой гарной дивчиной. С такой, Максимка, погулять-помиловаться не грех! Я б и сам с такой загулял. Да куда жену теперь денешь, старую перечницу!

– Перестань, Юр, шутить и прикалываться – какая любовь? – стыдливо стал отнекиваться Кремнёв, безуспешно пытавшийся сбить душевное наваждение и согнать красноту с лица. – Скажешь тоже! Просто симпатичная девушка, вот и всё. Впервые её у нас на факультете вижу…

Прозвеневший звонок прервал разговор, заставил приятелей по аудиториям разбежаться. Но, расставаясь, они договорились после занятий встретиться вновь. И тогда уже решить, где и как им совместно провести вечером время…

8

Занявший место за партой в аудитории 4-12, где проходил семинар, Максим все два часа потом не про исторический материализм, а про прекрасную незнакомку сидел и думал, безумно радовался, что встретил её опять, блаженно чувствуя при этом, как сладко стонет и рвётся в груди его осчастливленное молодое сердце.

«Значит, ты всё-таки наша, на истфаке учишься, – сидел и восторженно думал он, внезапной встречею очарованный, как и царственным видом девушки. – На каком курсе только, интересно знать? И где живёшь – в общаге или… или ты москвичка? А летом к нам просто в гости заглядывала, как другие, – подруг навестить, конспектами разжиться?… Может и так. Однокурсники-москвичи от нас не вылезают, как правило: каждую сессию в третьем корпусе с утра и до вечера отираются, черти, добирают знаний, ума… Ладно, выясним, время есть, обязательно выясним!… Я думаю, дорогая моя, не раз ещё с тобой встретимся: учебный год только начался, и всё ещё впереди… Однако ж, поразила ты меня сегодня, голубушка, как гром среди ясного неба; прямо до глубины души потрясла… Настоящая БОГИНЯ ты, честное слово, как есть БОГИНЯ!…»

9

По окончании занятий он встретился с бригадиром, как и обещал, и весь вечер просидел-пропьянствовал с ним в кафе на Мосфильмовской, куда постоянно ездили развлекаться студенты Университета, и гуманитарии, и естественники, куда и актёры “Мосфильма” нередко заглядывали “на огонёк”: Максим там многих перевидал за 5 студенческих лет, и народных, и заслуженных, и обыкновенных, за соседними столиками гужевавшихся. Там повара-узбеки готовили прекрасные лаваши, чебуреки, пельмени и беляши практически за копейки – и не бранили посетителей за принесённое с собой спиртное, не выгоняли вон и не пугали милицией. Вот университетская и мосфильмовская шатия-братия туда и наведывалась регулярно – отдохнуть, расслабиться и подкрепиться, переговорить по душам в тепле, светле и уюте, дела какие решить неотложные или ещё что. Дешёвых и уютных кафе в Москве не так-то много и было.

Максим с товарищем просидел-протрепался тогда до самого закрытия, до 22-00, и под конец от лишнего пива осоловел и поплыл основательно – потому что пить никогда не любил, избегал необязательных пьянок, занимаясь спортом. Но компания есть компания: за компанию, как в народе у нас говорят, даже и жид удавился. Не станешь же с хорошим другом чай сидеть и весь вечер пить, или минералку. Коль уж “назвался груздем – полезай в кузов”… Однако ж прекрасную незнакомку он из сознания даже и сильно выпивший не выпускал, как за случайно-найденный на факультете золотой слиток мысленно за неё держался. И тихо радовался при этом, без-престанно скалился как дурачок и носом по-детски хмыкал – Юрку Юшутина своим поведением поражал. Ибо такого без-почвенного кривляния с ним прежде не было, не водилось…

10

В следующий раз Максим увидел свою БОГИНЮ – именно так почтительно и величественно он её мысленно теперь принялся звать-величать – через неделю где-то, на первом этаже Учебного корпуса после занятий: она выходила с подругами из аудитории, где студентам-гуманитариям читались лекции профессорами – и историкам, и филологам, и философам, и психологам. И опять взбеленившийся и побледневший от страха и счастья Кремнёв был очарован её красотой до одури и головокружения, и сумасшедшего жара и стука в груди; опять он умом поехал. Величина воздействия девушки на его сознание и душу была запредельной и фантастической, почти что смертельной для человека. Будто бы он, студент-третьекурсник Кремнёв, потерявший разум и страх по какой-то причине, на университетский золочёный шпиль вдруг внезапно и самовольно забрался и секунду-другую там, шальной и восторженный, постоял с тамошними орлами рядышком; при этом и сам становясь орлом, лицо и грудь озорно и отчаянно под мимо плывущие облака будто бы подставляя, под шум эфира и ураганный ветер вокруг. И, одновременно, душою к Вечности прикасаясь как к золотой университетской звезде, уже и Творца-Создателя в небесном мареве будто бы различая.

Перегибов, натяжки и преувеличения в данном сравнении если и есть, то немного: всё оно так точно и было, Читатель, поверьте, – фантастический выброс эмоций и чувств из молодой кремнёвской груди при виде красавицы-незнакомки, которых на десятерых бы хватило…

Обожательница его после лекции прямиком направилась с подружками к гардеробу за плащами и куртками: третья, последняя пара закончилась, и большая часть студентов Дневного отделения собиралась домой, освобождая места для вечерников. Максим же пулей бросился к лифтам, чтобы подняться в учебную часть и посмотреть в расписании, какому курсу пару часов назад читалась в аудитории №ХХ лекция. Когда увидел, что второму, историческому, – удивился крайне: уж так не походила его незнакомка, его чаровница, его богиня на сопливую второкурсницу. Скорее, повторимся, на аспирантку, или молодую преподавательницу, только-только зачисленную на факультет…

11

С тех пор раз в неделю в определённый день он стал поджидать свою красавицу в вестибюле на первом этаже – и не заметил, как видеть её после лекций стало для него насущной необходимостью, жгучей внутренней потребностью даже, как для больного укол. Бывало, спустится быстро на лифте после третьей пары, встанет где-нибудь за колонной у раздевалок, чтобы не было его видно ни ей самой, ни своим приятелям-однокашникам, известным зубоскалам и циникам, и пошлякам, – и стоит ждёт, волнуется, когда его ненаглядная из лекционного зала выйдет, красотой его, убогого, одарит, тихим восторгом и счастьем.

Посмотрит на неё минут пять, полюбуется – как она одевается неторопливо, перед зеркалом царственно прихорашивается, как волосы и платок на груди поправляет изящно и грациозно, и потом с подружками в Главный корпус неспешно идёт или на автобусную остановку, чтобы домой ехать, – вся такая статная, величественная и прекрасная! Страх! После чего и сам из-за колонн появляется воровато, внутренней радостью наполненный до краёв как самовар кипятком перед чаепитием. И потом ходит какое-то время по первому этажу из конца в конец в сомнамбулическом состоянии – абсолютно дурной, блаженный, задумчивый и неработоспособный, будто бы зелья опившийся невзначай и приходящий в себя после этого.

Счастья полученного, дармового, аккурат на неделю ему и хватало, как правило, чтобы жить куражно, комфортно и весело, имея перед собой светлый девичий образ как некий жизненный ориентир и большое-пребольшое подспорье в учёбе и спорте. А потом в назначенный день и час он торопливо спускался вниз к знакомой аудитории и опять тайно свою богиню ждал – адреналином, энергией, верой вновь от неё заряжался, внутренней радостью, силой и жаждой жизни. И чем-то ещё таким, неуловимым, особенным и чудесным, чего ни понять, ни объяснить нельзя писателям и художникам: слов для этого ещё не придумали люди, и, вероятно, долго ещё не придумают, если придумают вообще. Это только одни влюблённые романтики-небожители – избранники Божии – интуитивным шестым чувством и ощущают смутно, ради чего они, собственно, и живут, за что, порой, даже и умереть готовы с высокопарной гордостью на лице и дорогим именем в памяти и на устах – без малейшего страха и содрогания, без сожаления за земную жизнь, пустую и без-смысленную без дорогого и горячо-любимого человека. Другим же – не влюблённым и не очарованным, не блаженным и не сумасшедшим, не избранным Богом людям – этого не дано узнать – к их великой грусти и сожалению. Потому что чувство это святое, горнее, не валяется на дороге – его ещё вымолить надобно и заслужить как самую дорогую в жизни награду, у которой нет, и не будет цены.

Этого, к слову, и сугубым прагматикам-материалистам категорически не дано понять – подобную платоническую любовь на расстоянии, над которой они потешаются и издеваются вечно, за извращенье считают её, за болезнь. Для таких отношения между мужчиной и женщиной сводятся исключительно к постели и сексу, к истошным стонам и крикам, содомии, наручникам, плёткам и акробатическим номерам, которых чем больше, тем лучше и качественнее любовь; а затухание которых свидетельствует лишь о её упадке. Так считают они – люди-прагматики, люди-материалисты, люди-дельцы, – и так они и живут. И только такую жизнь и такую телесную любовь и считают истинной, правильной и настоящей…

12

Подводя некий первый итог, скажем, что Университет для героя нашего с той поры превратился воистину в Божий Храм, куда он, как молодой дьячок, со всех ног будто на первую службу стремился, где забывал про земное и тленное, про людей, где предавался чистому созерцанию, раздумью высокому и молитве! А в целом – Богу! Прекрасная же незнакомка живую икону собою олицетворяла точь-в-точь в его воспалённом сознании, Марию Магдалину будто бы, жену Радомира-Христа, перед которой Максим Кремнёв еженедельно, затаив дыханье, после занятий незаметно стоял, неизъяснимый душевный подъём и восторг испытывая, икаровский порыв души. Счастливчику и везунчику, в такие духоподъёмные минуты ему не нужны были посредники-попы, как и раввины, ламы, муфтии или имамы. Начиная с третьего курса, с 17 сентября, он с Небесным Отцом-Вседержителем напрямую как бы уже общался – через Его светоносную, лучезарную Дочь и, одновременно, свою Богиню…

Иногда он встречал свою обожательницу и на этажах, с подружкой разгуливавшую между парами. Но такие встречи он не очень любил и старался куда-нибудь улизнуть по возможности. А если свернуть было некуда, спрятаться в аудитории или ещё где, – он всегда втягивал голову в плечи, как воришка пригибался к земле, робел и краснел густо, нервничал, завидя идущую ему на встречу красавицу, человеком-невидимкой старался стать, – чтобы ей глаза собой не мозолить, не портить впечатления и настроения. Потому что ему казалось с первого дня, что она была выше его на целую голову ростом; да и гораздо мощнее его, крупнее телосложением, духом, знатнее соц’положением; и как на букашку на него посматривает и улыбается. Или же – как на пустое место.

Ему это было больно осознавать – такую свою недоразвитость и убогость…

13

Возле колонн в вестибюле Учебного корпуса он караулил свою избранницу до середины ноября, пока её в общаге однажды не встретил в одной из читалок. Туда он и стал после этого регулярно ходить – на тайные свидания как бы. Что сильно облегчило ему жизнь – и упростило одновременно.

Случилось же это вот как. В середине ноября, вернувшийся вечером из столовой Максим, полежав с полчаса на кровати и отдохнув, нехотя поднялся, чтобы взять с полки учебник по философии и почитать его: начать готовиться к зимней сессии, таким образом, которая была не за горами. Но учебника на месте не оказалось: его кто-то из товарищей взял, соседей по комнате, и взял без спроса.

Недовольно поморщившись и выругавшись про себя, сгоряча чью-то матушку помянув беззлобно, посетовав на порядки общажные, архи-либеральные, где вещи ходят по кругу, минуя хозяина, и ничего никогда не найдёшь, где вечно всё пропадает, Максим направился в читальные залы на первый этаж – искать там друзей-однокашников и свой учебник. В один зал зашёл, в другой – всё без толку. И только в третьем, самом большом зале он на дальнем ряду у окна нашёл, наконец, Жигинаса Серёгу, своего задушевного “корешка” и давнего соседа по комнате, делово обложившегося книгами за столом, среди которых была и кремнёвская философия.

Подкравшись к дружку незаметно сзади, Максим для начала тому лёгкий подзатыльник отвесил для профилактики и ума, потом крепко схватил за ухо, как это обычно с хулиганами делают, после чего шепотом строго выговорил-предупредил, чтобы тот «не хапал чужого, ворюга, а имел своё». А то, мол, «я тебе кусь-кусь сделаю, гадёныш этакий, посажу “сливку” на щёку или ещё куда, повиднее и посмешнее». После этого он, забрав у Серёжки книжку, выпрямился, развернулся вполоборота и, довольный быстрой находкой, собрался было уже уходить из зала, как вдруг слева от себя, в трёх метрах всего, в углу у самой стены увидел свою обожательницу-незнакомку за первым столом, склонившуюся над конспектами…

И опять привычная лёгкая дрожь по телу, озноб и восторг душевный накрыли его волной, что сменились жаром как возле раскалённой печки. От волнения стало трудно дышать, мысли спутались и закружились как от внезапного взрыва хлопушки или петарды перед глазами… А ещё подскочило давление, вероятно, и голова закружилась и “поплыла” от потоков вскипевшей крови, от чувств, которые целый ураган внутри него взвихрили и закружили…

«Значит, ты всё-таки наша, здешняя, не москвичка, – радостно подумал Максим, осторожно направляясь к выходу и при этом не отрывая глаз от первого стола у стены, над которым в задумчивости склонилась его богиня. – Странно, а почему я тебя в прошлом-то году ни разу нигде не встретил, даже и здесь, в ФДСе? И зимой, и весной я в читалках сидел безвылазно, во всех по очереди; и в этот зал к приятелям забегал; да и сам здесь сидел пару раз летом, когда ты с подружкой сюда зашла в 20-х числах июня – но быстро вышла… Я ещё тогда подумал, помнится, что гостья ты, что просто к кому-то на огонёк забрела, – а оно вон как всё обернулось чудесно… Как же это ты смогла-умудрилась, голубушка, целый год здесь, в общаге, от меня незаметно прятаться – такая-то вся яркая и обворожительная?!…»

Очумевший и счастьем сияющий, он медленно вышел из душного, заполненного студентами зала, поднялся к себе на этаж, зашёл в комнату, лёг на кровать, держа в руке книжку. Но так и не раскрыл её: заниматься уже не смог, не хватало на это сил и желания. Он только лежал бревном, смотрел в потолок завороженно, усмехался краями губ – и всё про прекрасную незнакомку, не переставая, думал, себе её представлял, которую уже не нужно было в “стекляшке” теперь еженедельно выслеживать и поджидать, которая рядом совсем находилась, как выяснилось, жила с ним в одном корпусе.

Для него это был чудесный подарок Судьбы! И неописуемый праздник души и сердца одновременно!…

14

Минут через 20-ть восторженных и по-особому страстных мечтаний очарованный встречей Кремнёв не выдержал – спрыгнул с койки. В спешном порядке он переоделся в новый спортивный костюм с белыми лампасами на рукавах и штанах, в котором выступал исключительно на соревнованиях и который берёг, не таскал в общаге. Потом поправил волосы перед зеркалом, весь в струнку вытянулся и взбодрился, добавляя себе росточка и стати, – и прямиком направился на первый этаж: якобы навещать товарища.

Там он отдал Жигинасу книжку, сказав извиняющимся тоном, что философия-де сегодня не лезет в голову – совсем-совсем. И он решил поэтому на специальные курсы переключиться, которые были ближе душе и родней. «Так что читай и изучай, мол, ты, друг Серёга, ума-разума набирайся, а я сегодня не в форме, я сегодня дурной; прости, что планы твои нарушил, учебник нагло отнял, не держи зла на приятеля»… Короче, стоял и плёл Жигинасу всякую ерунду на ухо: так – для проформы больше и для затяжки времени. А сам все пять минут разговора только и делал, что на прекрасную незнакомку украдкой смотрел, всё любовался и восхищался ей, находившуюся от него в трёх метрах всего, через ряд и в самом углу у стенки. Сидела она за столом в простой светлой кофточке с короткими рукавами и в голубых трикотажных рейтузах, вся погружённая мыслями в книги, в работу, в лекции. Такая милая и родная уже, сердцу на удивление близкая и желанная! Женщина, которую он будто бы давным-давно уже хорошо знал, – но с которой почему-то вдруг взял и расстался однажды по какой-то непонятной причине…

Когда Максим наконец вышел из зала, – он ещё долго её себе потом представлял, над конспектами тихо склонившуюся. И умилённо радовался при этом, счастье душевное излучал, свет божественный, горний…

15

С тех пор раз в неделю он, переодевшись в чистое, стал спускаться вниз с какой-нибудь книжкой под мышкой, волнуясь, заходил в самую большую читалку в их третьем корпусе, садился там за свободный столик где-нибудь в центре, клал перед собой учебник, якобы для работы, – и начинал после этого богиней своей без помех и стеснения любоваться, которую с осени в Гуманитарном корпусе караулил, приписав к москвичкам её…

Его избранница сидела всё за тем же первым у боковой стенки столом, который за собой застолбила, на который даже и лампу поставила ближе к Новому году, чтобы не ломать глаза. Такое практиковали некоторые прилежные студенты – имели в фэдээсовских читальных залах персональные, так сказать, места, на которых потом целый год сидели по вечерам – занимались как за собственной партой в группе. Но для этого им, во-первых, надо было приходить туда каждый день – и сразу же после занятий, пока другие валялись на койках после обеда; а во-вторых, после ухода вечером в жилые комнаты спать ещё и оставлять на столах конспекты или не особо ценные тетрадки: давать этим знаки другим, что данное место занято, что тут работают постоянно, и не надо сюда садиться, когда вокруг столько свободных столов.

Сам Максим Кремнёв этим не занимался, не заводил персональных рабочих мест в общежитии: не любил навечно привязываться ни к каким местам и столам; наоборот, любил движение и перемены. Он был человеком ветреным и непоседливым по натуре, этаким перекати-поле. И любой застой был органически противопоказан ему, удручающе на него действовал… К тому же, три раза в неделю по вечерам он серьёзно занимался спортом, как уже говорилось, выступал за сборную факультета и МГУ, и в общажные читальные залы заглядывал редко в учебные дни, от случая к случаю. Как правило, он в Учебном корпусе любил сидеть и работать допоздна, где куча книг по всем направлениям и тематикам была под рукой, а сами залы были огромными, светлыми и просторными, не чета фэдээсовским, куда было тошно ходить, где постоянно приятели отвлекали… Туда он перебирался лишь во время сессий, когда неохота было собираться и в Гуманитарный корпус ехать с Ломоносовского проспекта, время и силы на переезды тратить, дёргаться и уставать.

Избранница же его, наоборот, была трудоголиком и домоседкой, похоже; любила постоянные обжитые места, и везде поэтому старалась свить своё гнёздышко, привыкнуть к нему, пусть и временному, чтобы чувствовать себя расслабленно и комфортно. Начиная со второго курса, она, пообвыкнув в общаге и ощутив себя уже полноправной студенткой, как раз и облюбовала угловой стол у торцевой стены в самом большом зале их жилого корпуса: так можно было предположить. Чтобы быть подальше от вечно хлопающей входной двери и шатающихся туда и сюда студентов, к которым она сидела спиной и никого не видела. Облюбовала, по-хозяйски обставила передний стол под себя – и никому уже его не уступала в течение учебного года. А где она занималась на первом курсе? – Бог весть. История о том умалчивает…

16

Повадившись ходить в этот зал раз в неделю вечером после занятий, Максим пристраивался за свободным столиком в центре напротив двери, редко кем занимаемым, и тихо сидел там какое-то время, подперев рукой голову и замерев, – жадно пожирал свою богиню глазами, любовался, радовался и восхищался ей, царственным видом её умилялся. И, одновременно, как бы “заряжался” от неё словно от живой батарейки – фантастическим её трудолюбием и упорством, усидчивостью, работоспособностью и чистотой, которые обильно струились от девушки в мiр лучами искрящимися и невидимыми. Ему так сладко было следить со стороны, как она напряжённо книги читает изо дня в день, терпеливо копается в них, критически анализирует – и через этот анализ азы Большой Истории познаёт, запечатлённые на бумаге картинки прошлого. Или старательно и дотошно, как и все отличницы, конспектирует мысли великих в своих тетрадках – чтобы понадёжнее их понять, запомнить и уяснить, “разложить в голове по полочкам”. И потом уже те знания применять, когда настанет срок, – устно или письменно передавать потомкам в ранге молодого учёного.

В особо-сложных местах она откладывала авторучку в сторону, поднимала голову кверху и, уставившись глазами в стену, надолго задумывалась, подбородок, щёки, носик пальчиками теребя, до сути авторской докопаться пытаясь, до Великой Истины. Вся такая возвышенная, любознательная и прекрасная, да ещё и умненькая вдобавок, каких в стране не много, поди, и найдёшь, каких и в мире-то единицы водятся.

Наблюдая со стороны за девушкой, на чистого ангела больше похожей, или на херувима, каким-то непостижимым образом попавшего к ним на истфак, мысленно общаясь с ней, некий телепатический контакт устанавливая, или внутренний канал связи, Максим и сам высоко поднимался мысленно и креп душой, чистоту с красотой от богини сердца перенимая. Развратником, циником и пошляком он и раньше не был – избавил его от этого Господь Бог, оградил от грязи и мерзости житейской! Теперь же, после встречи девы-красавицы, так поразившей его и, одновременно, очаровавшей, он скабрезных мужских разговоров в комнате прямо-таки на дух не переносил – закипал ненавистью от них в два счёта.

Не удивительно, что он запрещал дружкам-однокашникам говорить про девушек разные гадости при нём, грязь на них по вечерам лить, обзывать похотливыми и глупыми тёлками, развратными самками или сосками, или ещё даже грязней того и пошлей. Чем вызывал непонимание и удивление у одних, ехидные и недоверчивые смешки, а у других и вовсе лютую злобу. Такие циники судили всех по себе, разумеется, поэтому и не верили Максиму ни грамма и презирали одновременно. Считали его чистоплюем законченным и лицемером, неискренним воображалой-клоуном, пошлым актёром, у которого-де, кроме дешёвых театральных понтов, ничего больше нет за душой, не водится. И человек он поэтому дрянной, ненадёжный и мутный…

17

А однажды, перед Новым годом уже, перед началом зимней зачётной сессии, если точнее, очарованный третьекурсник-Кремнёв, влюблённый в свою БОГИНЮ по уши, решился на отчаянный шаг – поиграть в разведчика. Или – в шпиона, как кому больше нравится. Памятуя, что стол его обожательницы всегда был густо завален черновиками и конспектами, менее ценную часть которых она всегда оставляла на ночь в зале, оберегая от посторонних стол, он поздно вечером, после ноля часов уже, когда большинство студентов спало, поднялся с постели, оделся и спустился по лестнице вниз, на первый этаж, где кроме дремавшего старика-вахтёра из студентов никого уже не было. Там он осторожно зашёл в пустую и гулкую читалку, включил в зале свет, сощурился от неожиданности, потом осмотрелся и отдышался, успокоил себя, как перед ответственной операцией… Убедившись, что зал был абсолютно пуст, он тихо пробрался и присел к столу у стены, за которым полгода уже восседала его обожательница.

Состояние было такое внутри у Максима, будто бы он в гости к ней тайно зашёл в отсутствие самой хозяйки, дух и тепло её вокруг себя ощущая, видя на столе её вещи. Как самые дорогие реликвии он осторожно стал рассматривать и перебирать оставшиеся бумаги девушки, исписанные ровным почерком, что вызвал у него, писавшего всегда как курица лапой, глубокое почтение и восторг, и ещё большее чувство любви и нежности к своей богине…

«Отличница с первого класса, как пить дать! – с гордостью подумал он. – Только отличницы все так ровно и красиво пишут!»…

И вот во время того тайного осмотра он наткнулся на черновик курсовой работы, на первой странице которой было аккуратно выведено ФИО хозяйки – Мезенцева Татьяна Викторовна, Исторический ф-т МГУ им. Ломоносова, 202 группа…

Так вот Максим и познакомился, наконец, с БОГИНЕЙ СЕРДЦА. Пусть пока и заочно, через её конспекты. Но хоть так.

Ему почему-то страшно понравилась сразу звучная фамилия девушки, что была производной от названия старинного русского купеческого города в Архангельской области, Мезень, расположенного на правом берегу одноимённой речки; понравились имя её и отчество. Смутило только одно обстоятельство, да и то не сильно. По внешнему виду его обожательница Татьяна больше напоминала южанку, жительницу Крыма, Кубани или же Ставрополья: была такая же смуглая, темноволосая, сочная и наливная, будто бы на благодатной южнорусской земле выросшая и в таком же чудесном климате. А оказалась северянкой на деле, если из фамилии исходить, которые не просто же так людям даются, по которым можно род, характер и качество человека легко проследить…

18

Время, что провёл в МГУ третьекурсник-Кремнёв с ноября по июнь следующего календарного года включительно – и про это можно с уверенностью написать, не погрешив против истины, – было для него самым эмоционально-ярким за 20-ть прожитых лет, чувственно-острым и по-настоящему праздничным, воистину райским. Рядом с ним нежданно-негаданно вдруг объявилась чудная девушка, родная душа, Мезенцева Татьяна Викторовна, которая своим постоянным присутствием незримо, но мощно его возвышала над студенческой рутиной и повседневностью, очищала, одухотворяла и освящала одновременно, бодрила, укрепляла, поддерживала и осчастливливала! Как бодрит, поддерживает и счастливит любого парня только лишь родная матушка – или та же сестра, по-настоящему любящая и заботливая. Для Максима Татьяна стала с тех пор лучшим и надежнейшим ориентиром жизненным и маяком, путеводной звездой и ангелом-хранителем одновременно, без которого простому смертному не в радость и не на пользу жизнь, без которого, как легко можно предположить, и на небесах будет тошно и страшно. Сама того не ведая и не понимая, и уж точно – не чувствуя, она будто белые крылья свои над ним широко распластала в качестве божественного покрывала, за которое не проникали в душу Кремнёву смятение, неудачи, паника, чернота и грязь, невзгоды, страхи и сомнения.

Очарованный и влюблённый, он, одевшись в парадное в общежитии, спускался со своего этажа вниз, тихо входил в полюбившийся читальный зал и до конца третьего курса, включая сюда и экзаменационный июнь, жаркий и муторный во всех смыслах, сидел там где-нибудь позади Мезенцевой неприметно. Сидел – и подолгу смотрел-любовался ей: как она думает и работает, постигает азы Науки; или просто мечтает, головку набок склонив, отдыхает от книг и конспектов… И так ему сладко и томно было, повторим, спокойно и хорошо на душе от её милого профиля и поведения! – что лучше этого что-либо и придумать было нельзя. Потому что лучше любовного созерцания дорогого тебе человека на свете и нет ничего, не придумали…

Под давлением его пристальных, страстных и предельно-восторженных глаз Таня иногда вздрагивала, напрягалась и поворачивала назад голову. И сама впивалась в него пронзительным умным взглядом, выдерживать который у Максима никогда не хватало сил: настолько глаза Мезенцевой были огненны и глубоки, черны, жутки и бездонны, столько жизненной силы излучали в мир, мудрости, ума и воли… Он нервничал, ёрзал на стуле и быстро опускал голову, открывал книжку или тетрадь на первой попавшейся странице и начинал там якобы что-то читать, водить по страницам пальцем… А когда успокаивался и выпрямлялся – видел, что богиня его опять работала как ни в чём не бывало, будто меж ними и не было ничего, никакого визуального контакта и соприкосновения…

Чтобы не смущать больше девушку взглядами жаркими, через чур внимательными, не отвлекать и не злить её, не тревожить, он тихо поднимался и уходил к себе на этаж; или же в другой зал перебирался во время сессии. И потом долго ещё не мог успокоиться, взять себя в руки – на учёбу настроиться, на чтение нужных книг. Что было, то было!

Но проходили дни, и он, соскучившийся и опустошённый, рутиной придавленный и измученный, опять спускался в знакомую комнату на первом этаже – чтобы от Тани “подзарядиться” и возгореться душой, чтобы священный огонь внутри него не затухал никогда, и даже и не уменьшался ни качественно, ни количественно. Посидит, бывало, порадуется как ребёнок, счастья в себя зачерпнёт полной мерой – и потом счастливый и гордый на учёбу и тренировки ходит несколько дней подряд, светлый девичий образ мысленно перед собою видя, боготворя и любя его, с ним свою молодую жизнь сверяя…

19

Подобное райское время Кремнёва продолжалось до конца третьего курса. Или, до последнего успешно-сданного экзамена 6-ой университетской сессии, если совсем точно, когда он периодически в фэдээсовскую читалку заглядывал и Татьяною там любовался, её божественной красотой, статью, усидчивостью и трудолюбием.

Но после экзаменов он умчался опять в стройотряд на всё лето с товарищами. А, начиная с четвёртого курса, он переехал на жительство в Главное здание МГУ согласно внутренним правилам, в одну из четырёх университетских башен в зоне “В”, убогий ФДС и его тесные жилые и читальные комнаты навсегда покинув.

Ездить в старую общагу на Ломоносовском проспекте на кратковременные тайные свидания с Мезенцевой стало ему, старшекурснику, уже и не солидно как-то, и не с руки: и физически тяжело, и заметно для окружающих. И тогда он опять взял за правило свою БОГИНЮ после лекций стоять и ждать в вестибюле Учебного корпуса: чтобы встретить её у раздевалки тайком, как раньше, и душою в небо взлететь и возрадоваться, поволноваться и полюбоваться как прежде её чарующей красотой, которая с возрастом не убывала.

Но и это ему не часто теперь удавалось, увы. Перейдя на четвёртый курс, он и в Учебном корпусе редко уже появлялся, редко на лекции и семинары ходил – охладел, а потом и вовсе “забил” на учёбу – как они, студенты, тогда выражались, – по примеру своих товарищей. В основном работал с научным руководителем приватно, в “стекляшке” или у него дома, писал курсовые сначала, потом – диплом, по Москве регулярно мотался да в общежитии дурака валял: читал художественную литературу запоем, смотрел телевизор, или просто лежал и с дружками часами болтал, жизнь обсуждал бренную. А по вечерам продолжал активно заниматься спортом: на беговой дорожке дурь из себя выгонять, – вот и все его на четвёртом курсе житейские дела и заботы…

С Татьяною Судьба свела его близко в конце четвёртого курса, во время 8-ой по счёту экзаменационной сессии. Но об этом рассказ – впереди…

Глава 2

1

Перед тем, как двигаться дальше, надо нам с вами, дорогие читатели и друзья, в общих чертах познакомиться с главным героем повести, Максимом Кремнёвым. Коротко рассказать о нём: кто он был таков? откуда родом? Как поступил в Университет и почему поступил? почему решил стать именно историком, а не кем-то ещё – врачом, инженером или авиатором? С каким настроением в МГУ учился в окружении своих друзей? к чему все пять студенческих лет стремился? какие планы строил?… Без всего этого трудно будет понять мотивов его дальнейших крайних и дерзких поступков – и рядом с Мезенцевой Татьяною, и без неё. Как и того, разумеется, почему так трагически сложилась в итоге его Судьба, изначально не самого глупого и недостойного человека…

Итак, родился он в середине 1950-х годов в провинциальном русском городке Касимов на северо-востоке Рязанской области, что раскинулся на левом берегу Оки на высоких холмах. Помимо своей древности и красоты, Касимов ещё известен и тем, что близ него находится Окский биосферный заповедник.

Родители Максима были самые что ни наесть простые и незнатные люди, люди совсем не богатые. Батюшка, Кремнёв Александр Фёдорович, работал мастером на заводе; матушка, Кремнёва Вера Степановна, после окончания медицинского училища в конце 1940-х, трудилась медсестрой в городской больнице, в хирургическом, самом муторном и колготном отделении, самом непрестижном и энергозатратном. Максим был у Александра Фёдоровича и Веры Степановны вторым по счёту ребёнком: первый их сын, Василий, родившийся в начале 50-х годов, умер во младенчестве от воспаления лёгких. Максим узнал про умершего братика поздно, когда в 8-м классе уже учился: родители почему-то такое событие от единственного сынишки долго и упорно скрывали, психику его берегли.

Понятно, что чета Кремнёвых как зеницу ока берегла единственного сына, души в нём не чаяла и отдавала своему Максимке лучший всегда кусок, а сама остатки за ним доедала… Так в родительской заботливой любви и ласке он и рос молодцом, активно занимался спортом с ребяческих лет, в школе хорошо учился. Хотя математику с физикой, химию ту же не очень-то жаловал за сухость и бездушность их, за холодный расчёт: был по натуре романтиком, или чистым гуманитарием. Книжки художественные очень любил читать с биографиями путешественников и мореплавателей, разведчиков и полководцев, деятелей науки; в девятом классе уже полностью перешёл на ЖЗЛ и перечитал всё из этой серии, что попадалось под руку. Регулярно посещал школьную и районную библиотеки с пятого класса, набирал там стопками разных авторов и читал их запоем дома, что было и не оторвать, переживал за главных героев сильно, не по-детски мучился и страдал, всем сердцем хотел помочь. Учителя истории и литературы по этой причине были им очень довольны, ясное дело, в пример одноклассникам ставили – такого любознательного не по годам, образованного и начитанного… И в иностранных языках он преуспевал: они также ему легко давались. В школе он блестяще изучил немецкий язык, например, разговаривал на нём свободно, а, поступив в Университет, – знание английского в свой арсенал добавил, хорошее, прочное знание, которое ему впоследствии пригодилось.

Любовь же к истории ему привил их директор школы, Зотов Вадим Андреевич, пожилой уже человек пенсионного возраста, великий патриот своей страны, матушки-России, преподававший им этот главный гуманитарный предмет в выпускных классах. В их школе он директорствовал с середины 1960-х годов, с момента прихода к руководству ЦК КПСС Брежнева Л.И.; а до этого, как шушукались горожане, он работал в Рязанском обкоме партии с 1939 года, всю войну и после был там секретарём по идеологии… Но в 1949-м он был арестован по «Ленинградскому делу», когда Н.С.Хрущёв, переведённый с Украины в Москву, очищал с Маленковым, Берией и Кагановичем вертикаль Власти от державников-патриотов; был снят с должности и даже находился под следствием какое-то время, а потом – в ссылке около 15 лет где-то в Архангельской области. В середине 60-х, однако, его, чудом выжившего в той передряге, реабилитировали и вернули в Рязань. Но не в партийный обком уже, где всем продолжали заправлять анти-русисты-хрущёвцы, а в провинциальный Касимов, и назначили там – по его непременному желанию потрудиться ещё на благо и пользу стране – директором второй средней школы, где и учился с первого класса Максим. Да ещё и позволили ему преподавать историю детям, памятуя о его университетском образовании. В далёкие 1920-е годы Зотов закончил истфак МГУ и очень гордился всегда своими глубокими знаниями по данному предмету и своим дипломом.

Про Московский государственный Университет Вадим Андреевич неизменно с пафосом и жаром детям рассказывал на уроках, со старческим блеском в глазах – и про старое здание на Маховой, где сам когда-то учился, и про новое на Ленинских горах, чудо мировой архитектуры, где он никогда ещё не был, не довелось, но куда всё собирался попасть на экскурсию. Заверял учеников раз за разом, что МГУ – лучший вуз не только в СССР, но и в мире. Куда лучше и ценнее Гарварда, Кембриджа, Сорбонны и Оксфорда! И что ежели кто из них хочет что-то по-настоящему глубоко и правильно узнать и понять для себя, получить фундаментальные знания по каким-то отдельным предметам – тем надобно поступать непременно туда, всенепременно! Ибо с Университетом и тамошними преподавателями-великанами, научными и культурными традициями и первостатейными и по-настоящему уникальными образовательными программами, по его глубокому убеждению, ни один вуз не справится и не сравнится…

2

Под воздействием таких наставлений впечатлительный Максим и заболел МГУ. А вместе с ним – и родной историей. Директор их и историком был знатным и грамотным, должное ему надо отдать: умел учеников зажигать красочными рассказами про боевые и трудовые подвиги земляков и соотечественников, заставлял питомцев гордиться великим прошлым своей страны, делал их патриотами и бойцами, без-страшными стояльцами за Святую и Великую Русь.

Не удивительно, что в начале десятого выпускного класса набравшийся храбрости Максим подошёл после очередного урока к Зотову и поделился с ним сокровенным: что мечтает по окончании школы, получив аттестат, поехать в Москву – чтобы попробовать поступить в МГУ и стать студентом-историком. Спросил у Вадима Андреевича совета: сможет ли он осуществить задуманное? достоин ли этого? хватит ли у него силёнок, знаний, ума? Или же это всё его фантазии и блажь ребяческая? всё пустое?

– Конечно достоин, конечно! – с жаром ответил директор, светлея лицом и душой. – Езжай Максим, коли так для себя решил, езжай и не сомневайся, и о плохом не думай! – выбрось такую пагубную привычку! Твоих мозгов и знаний хватит на десятерых, поверь, а возможности у любого человека запредельные, почти что космические! Прожив долгую и достаточно трудную жизнь, я это хорошо понял. Главное, верить в себя, безгранично и твёрдо верить, что нужен тебе МГУ и важен, что ты по-настоящему хочешь творить и двигать вперёд науку! Что ты – Творец, одним словом, Вершитель жизни и истории, а не дерьмо, не попка, не пыль придорожная! А МГУ и создан был Великим Сталиным для таких – для Творцов и Великанов Духа, для Созидателей!… И тогда, при такой-то вере и при таком настрое великом и всесокрушающем, любые двери перед тобой откроются, подчёркиваю – любые! И все твои недоброжелатели струсят и разбегутся прочь! Потому что тогда Сам Господь-Вседержитель поможет тебе на облюбованную вершину забраться. А Он, как известно, не знает преград и поругаем ни кем и никогда не бывает

– Именно так, Максим, и устроена наша жизнь – просто и сложно одновременно. И двери в большую науку, как и в политику, литературу и искусство, лишь перед фанатами открываются, перед безумцами-трудоголиками. Запомни это как дважды два, как великие строки Пушкина или Лермонтова того же. Как и то ещё, что дорогу осилит только идущий, духом крепкий и бодрый, отчаянно-смелый, волевой, боевой… А будешь сидеть и скулить, и жевать сопли по-бабьи, безвольно вертеть по сторонам головой и в себе и своих возможностях и способностях сомневаться – с места не сдвинешься и ничего не добьёшься в итоге, профукаешь жизнь. Превратишься в слабака-неудачника, в тряпку, в изгоя – и начнёшь водку с горя пить, заполнять собой психушки и медвытрезвители… Не надо этого делать, Максим, не надо, прошу тебя. Вниз скатиться легко – подняться трудно, если вообще возможно… Так что вперёд, дружище, только вперёд! – к вершинам Мирового Знания и Духа! И с песнями, главное, с приподнятым настроением и головой! – как мы в последнюю войну воевали, из-за чего и выиграли ту войну, смертельного врага в пух и прах разбили! Ведь смелого даже и пуля-дура боится, знай, и штык-молодец не берёт!!!…

Вдохновенная проповедь старого учителя не пропала даром – убедила и окрылила ученика по максимуму, твёрдо настроила ехать и поступать в Московский Университет, и ничего в столице нашей Родины не бояться. Получив аттестат на руки, Максим и поехал – и поступил, стал студентом истфака; хотя конкурс на факультет при нём совсем не маленьким был – четыре с половиной человека на место! Много было и холёных и чопорных москвичей, которые, соответственно, пролетели…

3

Поступив на исторический факультет, Максим два первые года учёбы старательно, порой фанатично даже, здоровью в ущерб, закладывал общеобразовательный фундамент будущей своей профессии историка: регулярно лекции посещал, семинары, спецкурсы, а вечером из читалок не вылезал, занятия в которых прерывали лишь занятия спортом. Учился хорошо, на четыре и пять; всегда получал стипендию. А летом в стройотряд постоянно ездил, откуда тоже деньги хорошие привозил – помогал этим отцу и матери.

Но на третьем курсе у него начались проблемы с учёбой, замешанные на сомнении в правильности выбора жизненного пути, и он к Истории, как к предмету, как к одной из ветвей гуманитарного Знания, день ото дня холодел, пока не остыл совсем. Потому что ближе к 5-му курсу понял, что ошибся с будущей профессией, сильно ошибся. И надо будет её менять. А на что – непонятно…

4

Виною тому было несколько причин. И первая, главная из них – товарищи по общаге, по комнате в частности, хохлы по национальности, которые попались ленивые и без-путные на удивление, тупые и абсолютно бездарные как и все малороссы, истинные сибариты-корытники, плохо на Кремнёва действовавшие с первого дня своей природной никчёмностью, разгильдяйством и пофигизмом. Им, как выяснилось довольно быстро, был нужен лишь престижный университетский диплом для будущей комфортной жизни на Украине, но не сами знания и профессия, к которой они ни тяги, ни почтения не испытывали. Так и учились пять лет кое-как – отстранённо и наплевательски.

Но самое большое влияние на его пессимистическое настроение на старших курсах оказал всё-таки Елисеев Сашка – крепыш и красавец из Горького (Нижний Новгород ныне), прекрасный товарищ, отменный спортсмен, который, будучи чистокровным славянином-русичем, был единственным исключением из только что названной категории студентов-олухов и раздолбаев. Он-то как раз раздолбаем не был, скорее даже наоборот; был на год старше Максима и целый год до этого проучился на философском факультете Горьковского университета, куда без труда поступил. Поступил туда именно потому, по его словам, что захотел стать самым умным человеком на свете, философом – понимай, умнее и мудрее которых, грамотнее и эрудированнее нет никого в природе. Так он в школе всегда считал, потому и факультет выбрал соответствующий.

Но проучившись в родном Университете год, полностью разочаровался в своих детских грёзах, посмотрев на философию и философов изнутри – с изнанки то есть, а не снаружи. Убедился на горе себе, что все они, советские философы-“мудрецы”, “чмошники настоящие и шарлатаны” – точные его слова, – деятели, или псевдоучёные так называемые, кто всю жизнь переливают из пустого в порожнее без зазрения совести и воду в ступе толкут. Вот и все их достоинства и отличия! До смерти талдычат про мифического Сократа, Платона и Аристотеля по шаблону, сыплют заученными цитатами из них, что кочуют из книжки в книжку, – и в ус не дуют; и более не знают ничего и не хотят знать. Зачем? – коли им денежки и так платят… «Хорошая для бездарей и м…даков кормушка, не правда ли, пацаны, для дипломированных и остепенённых бездельников – чужие мысли цитировать изо дня в день, как за красочную ширму за них прятаться, скрывать своё патологическое ничтожество и паразитизм?!» – это опять прямое его выражение, которое Кремнёв потом долго помнил.

А Сашка был не из тех, не из породы нахлебников и паразитов, и не хотел воду в ступе всю жизнь толочь, учёного клоуна из себя строить и узаконенного дармоеда. Он был правильным парнем, совестливым, был молодцом; и мечтал прожить отпущенный Богом срок с пользою для себя и для государства…

5

Поэтому-то он, разочаровавшийся в философии и философах полностью и окончательно, и не стал сдавать весеннюю, вторую по счёту сессию, забрал документы из деканата, послал к чертям родной Горький и отчий дом, приехал и поступил в Московский Университет, гремевший в советские годы. Но уже на исторический факультет поступил – чтобы понять для себя, что же это такое, Большая История, и годится ли она для него в качестве призвания.

Но и на истфаке он разочаровался в итоге, хотя и понадобилось ему для этого на год больше по времени, чем это случилось дома. И здесь ему категорически не нравились люди – и студенты и преподаватели, все! – которых он додиками считал, которых до глубины души презирал, “оторванных от жизни и от земли чистоплюев”, и практически не общался. А главное, он перспективы для себя не увидел в будущем – потому что понял, что в большую науку без связей и блата ему не попасть. Да и есть ли она в природе – большая и серьёзная наука? Не миф ли это? не обман людей? не дьявольская ли пропаганда? или же очередное псевдонаучное надувание щёк и переливание из пустого в порожнее в угоду кому-то, но только уже на исторической, а не на философской почве?… На эти краеугольные для себя вопросы он ответа за два студенческих года не получил – и расстроился сильно, затосковал. Потому что преподавать историю в школе после истфака или заживо гнить в архивах или музеях страны вместе с жирными и тупыми бабами, сиречь превращаться в никчёмного обывателя, он не был готов и под страхом смерти – этому всё его буйное естество противилось!!!…

6

Весной второго курса он, всё для себя опять тщательно взвесив и хорошо обдумав, перестал ходить на занятия, готовиться к четвёртой сессии, как все. А в мае он пришёл в деканат твёрдой поступью и забрал документы. И опять был отчислен – уже с истфака. После чего он сухо простился с товарищами по комнате, собрал вещи быстро и поехал на электричке в родную Максиму Кремнёву Рязань, где без труда поступил в воздушно-десантное училище, чтобы стать в будущем офицером-десантником.

Товарищи по комнате, и Максим в их числе, всю весну уговаривали его не делать этого, а попробовать куда-нибудь ещё поступить – в технический вуз Москвы, допустим, или медицинский тот же. Армия, убеждали хором, она Армия и есть. Там все по Уставу живут, по команде начальников; процветает пьянство и грубость нравов, без-культурье, рукоприкладство и блуд с чужими жёнами от избытка сил… Но Сашка был непреклонен, говорил, что ни инженером и ни врачом он становиться не намерен. Потому что отлично знает, что это такое – насмотрелся, мол, на родителей своих, и их ошибки повторять не хочет.

Он рассказывал весенними вечерами, пока ещё не уволился, пока в комнате жил, про своего отца, инженера-конструктора из горьковского оборонного НИИ: как сидит его батюшка вот уже 20 лет за одним и тем же столом – да с бабами вместе, штаны протирает; целыми днями гоняет чаи от скуки, сушки жуёт и жуёт, толстеет и вырождается от них и сидячей работы, качества мужские теряет, достоинство, волю и силу. А с ними вместе – и жизни смысл, в себя самого веру. Дома ноет и жалуется постоянно, что, мол, не ценят его, не любят, не продвигают по службе; что люди в отделе говно, как и сама профессия инженера, которую он себе совсем не так представлял, когда в институте учился. «Короче, всю жизнь общается с бабами мой папаня, бабью работу делает, – зло резюмировал Сашка тот свой рассказ, – и сам при этом как баба стал, что и смотреть на него со стороны тошно. Я, пацаны, таким вырожденцем и нытиком быть не хочу, таким слизняком толстожопым. Уж лучше сразу повеситься или застрелиться…»

– Становись тогда доктором, Сань, – уговаривали его товарищи, жалея его, стараясь ему помочь. – Медицина – уважаемая профессия. Будешь в тепле и светле, в белом халате ходить: молодых медсестёр трахать и подарки от родственников пациентов брать, деньги в конвертах. Поди, плохо! Отучишься 6 лет, получишь диплом на руки, и станешь жить – не тужить. Это гораздо лучше, во всяком случае, чем в кирзовых сапогах всю жизнь по плацу и полигонам топать, в кителе и гимнастёрке жариться, да перед м…даками в генеральских погонах гнуться и голенищами шаркать.

– И врачом я быть не хочу, пацаны. Категорически! – решительно обрывал всех Елисеев на полуслове, морщась. – У меня мать врач, гинекологом в женской консультации давно уже лямку тянет. И я знаю, что это такое – на половые органы всю жизнь глядеть, на гениталии: матушка отцу иногда рассказывает о своих ощущениях, когда он её нытьём достаёт и жалобами на профессию. Рассказывает, как ей “приятно” до ужаса выискивать там, у молодых и пожилых баб, мандавошек или молочницу в вагине, эрозию шейки матки или миому с кистой, фибромы разные – опухоли то есть. Удовольствие, я вам скажу, не для слабонервных людей, не для нытиков и эстетов. И это при условии, что пациентка чистоплотная попадётся и сообразит подмыться перед приёмом, тот же лобок побрить. Но в большинстве случаев приходят такие чухолы дикие и неопрятные, что и передать нельзя – немытые и небритые, вонючие как бомжы или те же цыганки! Они месяцами в душ не заглядывают, дуры страшные, у них там опарыши по манде ползают или ещё кто. А запах из влагалища такой ядовитый прёт, зловонный и сногсшибательный, что и противогаз не спасает! Бедная матушка моя потом аппетит на несколько дней теряет из-за этих похотливых шалав, тупых, безмозглых и нечистоплотных: во время завтрака или ужина всё их “мочалки” мокрые перед глазами видит – и непроизвольно сблевать пытается от тошноты, от позывов рвотных… А представляете, пацаны, если тебя, к примеру, после мединститута направят работать проктологом. В чужие сраные задницы каждый божий день заглядывать и копаться там – геморрой у пациентов выискивать или рак прямой кишки. Красотища!!! Нет уж, парни, извините! Но не говорите мне про врачей, не надо! Плавали – знаем! Слесарем-сантехником и то уж лучше работать: там ты свободен весь день, хотя бы, по улице ходишь, гуляешь, свежим воздухом дышишь, песни поёшь; и говна там гораздо меньше, чем у врачей, мерзости и вшивости разной, заразы…

Так и не уговорили товарищи-студенты Сашку: ушёл он весной от них на боевого офицера учиться: «чтобы не было мучительно больно под старость, – как он на прощанье сказал, – за без-цельно прожитые годы». И больше они про него ничего в течение 5 лет не слышали…

7

Примеру Елисеева решил последовать и Серёга Жигинас, осенью третьего курса даже решивший сменить факультет – перейти с истфака на психологический.

Жигинас приехал учиться в Москву с Западной Украины, с Тернополя в частности, был ровесником Кремнёва, учился средне первые два курса, без старания и огонька, хотя и без двоек. Именно ради престижного диплома учился этот вертлявый и хитрый парень, не ради знаний…

А осенью 3-го курса, вернувшись с каникул, Серёга вдруг заявил всем в комнате, что История – это, мол, всё говно, дело неинтересное и без-перспективное. И он решил поэтому факультет и профессию поменять – перейти учиться на психологический, более в плане трудоустройства и престижа выгодный.

И уже на другой день, не долго думая, он пришёл в деканат псих-фака, поздоровался и представился, лукаво улыбнулся с порога, и затем объявил о своём желании перейти к ним, стать психологом то есть… Руководители факультета ничего не имели против такого желания и согласились его принять. Но при этом доходчиво разъяснили, что на первых двух курсах студенты-психологи проходили несколько базовых дисциплин по психологии и медицине, которые Жигинас пропустил. И ему надо будет обязательно прослушать их и потом до-сдать. А для этого надо начать учиться не с третьего, а лишь со второго курса, то есть потерять один год послеуниверситетской жизни. И это было их непременным условием, которое не обсуждалось.

Серёга расстроился от услышанного, духом упал; сказал, что надо подумать… И ушёл… И пока доехал до общаги, до третьего корпуса ФДСа, к психологическому факультету как-то быстренько охладел: решил продолжить учёбу на историческом, чтобы год не терять и закончить учёбу вместе со всеми. Парень он был пустой и слабый, ничем особенно не интересующийся и не загорающийся ни от чего. Куда ветер дул, как правило, туда и он летел, расправив крылья, напоминая этим дорожную пыль или пух тополиный.

Ну а дальше… дальше про него и рассказывать, собственно, нечего по причине его пустоты. Он и раньше учёбою не горел, как другие, не напрягался особенно, голову не ломал – был от рождения законченным себялюбцем, чревоугодником и сибаритом. После же неудачного похода на псих-фак он к Истории охладел окончательно и без-поворотно: занимался ею ровно настолько, чтобы получать стипендию – не больше того. С какими знаниями пришёл в МГУ, с такими же и ушёл после 5-го курса фактически, ничего нового в свою интеллектуальную копилку не прибавив.

Да ему это и не надо было, если из биографии его исходить. Потому что он всю жизнь потом дурака провалял на родной Украине, за чужие спины там умело и ловко прятался, кактусы сотнями разводил на продажу, а в 90-е годы в правозащитную деятельность лихо и по-хозяйски вписался, потом – в политическую и просветительскую, о чём рассказ впереди… А пока скажем лишь, что после облома с психологией он целиком и полностью переключился уже на туризм: три последние курса всё свободное время пропадал в московском городском тур-клубе где-то на Планерной, регулярные совершал походы на байдарках с одноклубниками, молодыми столичными парнями и девчатами, рабочими и студентами, крутил амурные дела, укреплял здоровье…

8

Третьим товарищем Кремнёва, с кем он прожил в одной комнате все 5 лет, спал на соседних койках, ужинал каждый день за одним столом, ссорился и мирился, пил время от времени пиво с воблою, был Меркуленко Николай, чистокровный хохол-малоросс, уроженец Астрахани. Колька, как и Елисеев Сашка, был на год старше Максима и Серёжки, на год раньше окончил школу и приехал после этого поступать на исторический факультет МГУ. Но не поступил сразу – получил на сочинении двойку, как он сам говорил. После этого он вернулся к себе домой, не солоно хлебавши, и целый год там где-то работал – зарабатывал необходимый стаж.

Армия ему не грозила: он был белобилетником, как и Жигинас. У обоих было очень плохое зрение: минус семь или даже восемь. А у Жигинаса ещё и косоглазие, и астигматизм имелись в наличии, плюс к этому, – глазных хворей полный букет. Поэтому оба сразу же были освобождены медкомиссией от тяжёлых строительных и сельхоз-работ; и от военной кафедры – тоже, к которой Максим Кремнёв и другие здоровые студенты были причислены, начиная со второго курса. Все они, физически-здоровые парни, три года потом регулярно ходили туда в военных рубашках и галстуках, коротко-стриженные, бритые и подтянутые, постигали азы военного дела, пока уж не сдали гос’экзамен в конце четвёртого курса и не получили звания лейтенантов запаса. Тогда-то военка для них и закончилась к великой радости, и можно было надоедливую форму снять и отпустить длинные шевелюры и бороды, у кого они были.

Что про Меркуленко можно и должно сказать ещё, чтобы правильное представление о нём люди могли составить, взявшиеся читать роман? Что был он круглый и патологический двоечник и нетяг – это если про человека говорить мягко и аккуратно, без бранных и обидных слов, – неуспевающий с первого курса студент: университетские острословы “крепышами” таких называли, – для которого любая сессия ввиду полного отсутствия интеллекта и извилин в мозгу превращалась в великую муку и пытку. Зачёты он, как правило, по нескольку раз пересдавал, бегал по факультету в декабре и мае взмыленный, возбуждённый и злой – и матерился, был вечно недоволен преподавателями, которые якобы его ущемляли. А все экзамены он заваливал регулярно и основательно, к чему и сам привык, и преподавателей приучил, и друзей по группе и по общаге. Зимние сессии для него заканчивались в марте обычно, когда все нормальные люди уже к весенним готовились; а весенние – в сентябре, уже после летних каникул. Пересдачи экзаменов были для него нормой, или обычным делом, как для хромого и убогого костыли. Стипендии по этой причине он в Университете ни разу не получал, но зато регулярно ездил в стройотряд в качестве комиссара, этакого духовного предводителя, агитатора масс – компенсировал там финансовые потери, что добавляет ему чести.

Но несмотря ни на что, он продолжал учиться, руки не опускал: до ужаса упорным парнем был этот тупой хохол, будущую выгоду от диплома нутром чуял. Ходил на лекции вместе со всеми, на семинары и спецкурсы – ничего из положенного не пропускал. Был предельно-дисциплинированным, хоть и невзрачным и ненужным студентом все пять лет, достаточно ответственным и покладистым в общежитии.

Одна была у него беда, повторим, но зато какая! – полное отсутствие памяти и мозгов. Поэтому, что он слышал от преподавателей и профессоров в Университете – то сразу же и забывал. Причём – начисто! Знания ему в одно ухо влетали будто бы – и сразу же вылетали в другое, долго в его пустой голове не задерживаясь, не цепляясь там ни за что: не было там у него борозд и извилин, ячеек и кладовых для сбора и хранения информации…

9

Не удивительно и закономерно даже, что как только подходили сессии – у него начинался психоз, истерика настоящая, бурная, с которой он так и не научился справляться вплоть до получения диплома. Сидит, бывало, в читалках сутками перед экзаменами, сидит и сидит усердно, пыхтит как паровоз, тужится, всё из себя выжимает до капли; что-то там конспектирует и запоминает как деловой, нервно листает страницы из конца в конец, кривится и морщится. Пар от него, бедолаги, как из бани зимой так и клубится, так и прёт, что со стороны аж страшно становится посторонним людям! А потом заявляется вечером в комнату через четыре дня с ворохом книг и конспектов под мышкой, бросает их к себе на кровать с размаху и заявляет дрожащим голосом, готовый вот-вот разрыдаться:

«Всё, мужики, завтра пару опять получу! Ни х…ра не помни и не знаю!!!»

«Да как же это ты не помнишь-то, Коль? – начинали утешать его товарищи по общаге. – Ты ж столько дней в читалке сидел и книжки читал усиленно. Неужто в голове ничего не осталось, не отложилось хотя бы на троечку?»

«Да в том-то и дело, что ничего! – чуть не плача, отвечал Меркуленко. – Все даты в голове перепутались от напряжения, все имена и события в кучу сплелись, что и не распутать теперь, не вспомнить нужное! Одна каша какая-то и осталась, от которой голова гудит и раскалывается, что даже чуть-чуть тошнит. Знал бы, ядрёна мать, что с изучением Истории такие проблему будут, – куда-нибудь ещё поступил, на тот же филологический ф-т. Там, говорят, на порядок легче учиться; и мужиков, как я слышал, преподаватели там на руках носят – потому что мало там мужиков».

На другой день, с трудом проснувшись и продрав глаза, он шёл сдавать предмет в самом болезненном и мрачном настроении – и получал законную двойку в ведомость, как легко догадаться. Потому что ни на один вопрос не мог ответить толком, ни на один: всё безнадежно путал, чудил и перевирал, ошибался и спотыкался как маленький…

10

На старших курсах с ним и вовсе курьёзные стали происходить вещи: он здорово пристрастился к снотворному, к наркоте – понимай, потому что перед экзаменами совсем перестал спать: нервы его от постоянного страха и неуверенности, от хронических неудач становились ни к чёрту. Лежал, бывало, всю ночь перед очередной сдачей – и не мог сомкнуть глаз, трусливого зайчика напоминая! Из-за этого он нервно ворочался с боку на бок, скручивая простынь жгутом, стонал, зубами скрипел, нещадно про себя матерился – и на будильник украдкой смотрел, стоявший рядом на тумбочке и тикавший безмятежно и как ни в чём не бывало, безжалостно отбиравший у него этим своим тихим тиканьем драгоценное ночное время, время отдыха… А под утро, измучившись от без-сонницы, он тяжело поднимался с кровати, злой, чумной и больной, с красными как у рака глазищами, тупо смотрел на часы, которые уже ненавидел, на спящих товарищей и на звёзды – и ничегошеньки не соображал. Хоть плачь! Потом надевал тапочки и тихо шёл в коридор, бродил там часами как привидение, в окна дико смотрел, и жалостно одновременно, в душе от нечего делать мылся. И потом возвращался в комнату воспалённый и чёрный как смерть, нехотя одевался через какое-то время, больной и разбитый вдрызг, раздрызганный и разобранный, брал сумку с вещами и уходил в стекляшку с видом каторжника, при этом на лунатика больше похожий, чем на студента.

Ну и какие экзамены, скажите, с таким-то пагубным настроением и такой головой, когда глаза его сами собой закрывались в аудитории, а в мозгах всё звенело, искрилось и кружилось как после инсульта, что и билет прочитать затруднительно было и как следует его понять; не то что с преподавателем побеседовать тет-а-тет и что-то путное выдавить из себя, чтобы тот понял и поверил, и поставил что-нибудь выше двойки!

Вот он и повадился бегать к невропатологу перед сессиями, выписывать наркоты себе для подмоги и улучшения сна. Выпьет таблетку, бывало, часов в одиннадцать вечера – и лежит потом, ждёт, бедолага несчастный, одеялом с головой укутавшись, когда сон на него навалится богатырём, отключит ему мозги и сознание… Но ждёт так настойчиво и так нервно при этом, будто приговора суда, что опять категорически не может заснуть: не помогает ему таблетка, истерику… Тогда он вскакивает в час ночи и пьёт ещё одну. И опять ждёт – и опять без толку… Потом вскакивает и пьёт ещё и ещё. И так – до пяти или шести часов утра глотает и глотает рекомендованную ему дрянь, пока уж его не срубает от четвёртой или пятой по счёту таблетки, срубает намертво… В восемь утра трещит-разрывается будильник у него над ухом – но он не слышит его, он в отключке, в глубоком наркотическом сне. Только храпит что есть мочи как загнанный кем-то конь, что даже стены трясутся, и пена изо рта вытекает…

Тогда поднимается Жигинас с кровати, и тоже злой как собака, не выспавшийся. Ему-то совсем не надо было так рано вставать и слушать нудный будильник: у него экзамен на другой день по расписанию. Поднимается, подходит грозно, нервно выключает звонок; после чего начинает грубо пинать без-чувственного товарища ногою в бок с чувством глубокой брезгливости.

«Вставай давай, дятел, а то экзамен проспишь и пару свою не получишь! – орёт ему в ухо. – Сейчас воду буду тебе за пазуху лить, если не встанешь, гад, будильник о голову разобью, а потом в задницу тебе вставлю!…»

«Задолбал меня уже этот Меркуленко со своим снотворным, честное слово! Покоя от него нет! – это Серёга начинает беседовать уже сам с собой, ни к кому конкретно не обращаясь и продолжая ногой больно ширять Кольку в бок. – Нажрётся таблеток с вечеру как наркоман, а утром лежит и балдеет, сука, не слышит ни х…ра – как тетерев-глухарь на току! И ни х…ра не соображает вдобавок! Летает где-то там в облаках, в райских кущах – и радуется при этом… Как через час экзамены сдавать будет с такой-то гнилой башкой, придурок чёртов, ума не приложу?! – когда он и экзаменатора-то за столом не увидит от пяти таблеток феназепама! Прямо перед ним разляжется и заснёт, положив голову на билет и зачётку, да ещё и захрапит на всю аудиторию! Во-о-о! юмор-то будет!… А потом ходит и ноет, дубина стоеросовая, что преподаватели у нас говно, придирчивые через чур; что не понимают его и не ценят, незаслуженно ему двойки ставят! А чего ему ставить – такому?! Разве только колы!…»

11

Спрашивается, дотошный читатель может законно поинтересоваться мысленно или вслух: а зачем, на кой ляд надо было этому патологическому и законченному “крепышу” Меркуленко с такими-то “недюжинными способностями” в МГУ обязательно поступать, самый крутой и энерго-затратный вуз страны в советское время? Круче не было! Зачем надо было мучиться там все пять лет, трепать себе нервы, снотворное глотать пачками на старших курсах, гробить здоровье этим, психику нарушать, которая не восстанавливается, как известно? – если мозговые извилины у него напрочь отсутствовали с рождения, элементарные задатки к научной деятельности, к кабинетной интеллектуальной работе, к аналитике той же. Если его интеллект был почти на нуле! Пошёл бы этот дебильный товарищ учиться куда попроще и поскромней, где ум и память не требовались, и где учёба в радость бы ему была – не в тягость. В тот же кулинарный или торговый техникум, например, – самое место для таких мальчишей-крепышей, халявное, сытное и доходное.

Отвечу на это читателям так – прямо и честно отвечу, без обиняков и оглядок на прошлое, прожитое рядом с Колькой, которое всё ещё помнится хорошо, до мельчайших деталей и подробностей. В том-то и дело, дорогие мои читатели и друзья, что не хотел Меркуленко куда полегче и попроще пойти, категорически не хотел! – потому что имел человек амбиции, да ещё какие! Как у того же слона или у носорога! И хорошо понимал, хохол, так ему все школьные годы казалось, и так его воспитали родители, вероятно, что диплом МГУ будет сродни дворянскому званию и откроет для него такие знатные и крутые двери и блатные места, даже и в высокопарной Москве, куда без университетского образования его и на порог не пустят. Откуда можно будет до пенсии на всех свысока смотреть как с Останкинской телебашни, палец об палец не бить – и быть, тем не менее, в чести, достатке и в шоколаде. Это ж заветная мечта всех хохлов во все времена – залезь москалям на шею и сибаритствовать.

В этом плане они с Жигинасом были как две капли воды похожи, или два брата-близнеца, из одного яйца вылупившиеся: при минимальных способностях и возможностях оба носили в себе какие-то совершенно дьявольские амбиции с неограниченным и немыслимым самомнением вперемешку. Мечтали втайне красавицу-Москву покорить, наверх социальной лестницы надурнячка забраться. И потом безраздельно царствовать на вершине Власти, возле большого КОРЫТА, рыгать и давиться икрой, сливочным маслом и салом, горилкою опиваться, любовниц без счёта менять; и при этом безмерно гордиться собой, а хозяев-москвичей презирать и третировать. Есть для этого потенциал, нет – не важно! Забраться наверх всеми правдами и неправдами – и навечно закрепиться там хозяевами-господами. И гори потом всё синим пламенем, как говорится, лети в тартарары! Праздным и без-печным хохлам всё будет до лампочки и до фени!!!

Это тайная мечта помешанных на себе и своей исключительности малороссов, повторим, известна давно – поработить в союзе с ляхами богатейшую Московию, чтобы сладко сосать её соки, жить за её счёт. И с тех стародавних пор, с 15-16 вв., она не меняется ни сколько – и сегодня твёрдо стоит на повестке дня: и хохлы и ляхи ею прямо-таки одержимы…

12

Потому-то они, людишки киевские, чревоугодливые, с такою-то их паразитической психологией, ничего путного у себя и построить не могут уже не одну сотню лет, вылезти из окраинного (в прямом и переносном смысле) и зависимого положения, из рабства и принуждения. То под нами – великими асами, тартарами и великороссами – вечно лежали этакими жирными и ленивыми кабанами, ни на что не годными и не способными, – только горилку вёдрами жрать и любимое сало шмотками лопать; то – под хазарами и византийцами до и после крещения. А потом и под поляками пару веков нежились во времена Речи Посполитой, под которых опять всё залезть норовят, уже в постсоветскую эпоху, черти ленивые и никудышные.

При Романовых, правда, при царе Алексее Михайловиче главным образом, они всё же поработили нас: была в нашей общей Истории такая гнусная и подлая эпоха! Евреи гетману Богдану Хмельницкому тогда дали строгий наказ: поддержать прикормленных и ожидовевших Романовых на Троне, ставленников Сиона в Московии. Хохлы и поддерживали дружно – и церковники, и казаки, и многочисленные царедворцы, – и не пожалели о том. Сладко и вольно жили за наш русский счёт целых 300 лет в облике русских священников, помещиков и дворян, деятелей культуры, и нас же презирали при этом, паршивцы этакие.

Зато при Ленине и при Сталине особенно (и того и другого хохлы люто ненавидят все) они уже на брюхе ползали перед треклятыми москалями, могуче поднявшимися с колен. Пахали как проклятые на стройках социализма, восстанавливали из руин государство, воевали в Великую Отечественную на фронтах войны – и матерились тайно, исходили злобой и желчью от этого общего дела, копили разрушительную энергию в себе. Она-то при малороссе-Брежневе – великом развратнике и кутилке, кто как раз и забил под завязку страну Советов братьями-хохлами на всех значимых партийных и государственных уровнях, – так вот, украинская разрушительная энергия при нём набрала максимальные обороты и силу. И чего удивляться, что озлобленные хохлы-коммунисты и гос’управленцы брежневских распутных времён и убили в народе веру в справедливый, передовой и гуманный ленинско-сталинский советский проект, потопили Советскую Социалистическую Россию в воровстве, разврате и пьянстве, где с ними могли посоперничать лишь евреи, давнишние их единомышленники и друзья.

После крушения СССР взъерепенившиеся и возгордившиеся хохлы из-под нас вылезли вроде бы, стали самостоятельными – ура!!! Но только на пользу-то это им не пошло – парадокс, да и только!!! Всё богатейшее и ценнейшее советское наследие они у себя там пропили и прожрали быстренько, растащили по разным углам и по хатам, разворовали и распродали – угробили, одним словом! А теперь вот думают, обнищавшие и оголодавшие, ломают голову ежедневно, под кого бы им опять залезть – под Европу, Америку или Китай… или опять под Россию-матушку всё же, – кому из мировых Держав продаться подороже и поверней. Чтобы чью-то сиську сладко опять сосать – и ни о чём не думать, не печалиться!

Словом, пустые они все, малороссы-хохлы, без-путные, бездарные и никчёмные. Все, до единого! Кремнёв в Университете это отлично понял, прожив с ними бок о бок пять студенческих лет, наблюдая и изучая их заинтересованно и внимательно…

13

Вот великоросс Елисеев был не такой, с иным совершенно отношением к жизни, с диаметрально-противоположным мировоззрением. Почувствовал, что История как наука не для него, не его это путь и профессия – и забрал документы сразу же, не стал морочить голову себе и другим, бока отлёживать пять лет и ждать удобного случая и тёплого места. Понимай, категорически не захотел, парень, плодить нахлебников-дармоедов в родной и любимой стране: пошёл служить в Армию, делом большим заниматься.

И сколько было у них в МГУ таких правдоискателей-Елисеевых, по-настоящему умных, талантливых и честных ребят, высоконравственных и предельно-совестливых, менявших факультеты и специальности без сожаления, как и жизненные пристрастия и приоритеты. А часто вообще уходивших в другие вузы Москвы – попроще и поскромней, но зато им по духу близких. А всё потому, что великороссы не привыкли ни у кого на шее сидеть и жить за чужой счёт – потому что ВЕЛИКИМИ родились, за весь Божий мiр в ответе…

14

Но сейчас не об этом речь, не о великорусском МЕССИОНИЗМЕ, а о Меркуленко Николае, университетском товарище Кремнёва и соседе по комнате и по койке с первого дня обучения. Так вот, первые четыре года учёбы Максим как соседом был в целом доволен им: парень он был дисциплинированный и ответственный, не агрессивный и компанейский, законы общежития знал хорошо и выполнял исправно – ближнему сознательно не вредил, не досаждал собой, не мешал отдыхать и учиться. Пьянок и дебошей не устраивал, срамных баб не водил и не трахался с ними на глазах у всех, наплевав на товарищей. Было у них и такое непотребство в общаге, хотя и не часто.

Раздражало в нём только одно: какое-то его холуйское отношение к сильным мира сего, умным, богатым и знатным, и в первую очередь – к москвичам, перед которыми он в три погибели готов был гнуться, чтобы им угодить, оставить о себе хорошее впечатление на будущее. И, наоборот, ещё больше злило и даже бесило порою его вызывающе-наглое отношение к слабым, к иногородним студентам как правило, которых он вечно третировал и унижал, и делал это прилюдно и откровенно, с неким высокомерным пафосом даже… Но лично Максима это Колькино качество не касалось: он слабым по жизни не был. Поэтому-то они и ладили четыре года, жили тихо и мирно в целом, редко ругались и цапались меж собой по-крупному. А мелочи здесь не в счёт: мелкие ссоры случаются даже и между близкими родственниками.

И только в последний выпускной год в их отношениях произошёл серьёзный разлад, после которого они решительно и навсегда расстались – так, будто бы знакомыми никогда и не были раньше, на других планетах будто бы родились. И Университет их пять лет не связывал.

Это был ещё один парадокс – под названием “дружба и братство народов” или “интернациональная солидарность трудящихся всего мiра”, – с которым Максим в Университете вплотную столкнулся, который широко ему глаза открыл на голос крови и на людей, насельников нашей планеты, на симпатии и взаимоотношения их друг с другом, вытекающие из национальных признаков. И, одновременно, заставил сильно сомневаться в пресловутом советском интернационализме и космополитизме, что упорно насаждались Властью! Но об этом рассказ впереди…

Такие вот были у Кремнёва на истфаке друзья – бездари, двоечники и нетяги по преимуществу! Это надо признать и сказать честно, не взирая, увы, на общее прошлое… Понятно, что они не добавляли ему оптимизма, и стремления к знаниям не поддерживали никак и никогда, не настраивали на позитивный лад собственным видом, примером и поведением. Скорее наоборот, день ото дня они только гасили и убивали священный в его молодой груди огонь своим природным делячеством и пофигизмом…

15

Но более всего от Истории и от науки, как это ни покажется странным читателям, отваживал Максима, сам того может даже не ведая и не желая, его научный руководитель – Панфёров Игорь Константинович, 33-летний доцент факультета, кандидат исторических наук. К нему под крыло Кремнёв попал вынужденно, выбрав кафедру Русской истории весной второго курса. И вот на первом собрании кафедры в сентябре, когда преподаватели рекламировали и презентовали себя студентам-третьекурсникам, ещё горевший мечтой о большой науке Кремнёв возжелал попасть под опеку самому заведующему их кафедрой, известному университетскому профессору М.Т.Белявскому. Но Михаил Тимофеевич не взял Максима, побеседовав с ним несколько раз и критически оценив, по всей видимости, его научный потенциал, способности и эрудицию.

И тогда расстроившийся Максим выбрал молодого, неопытного и неавторитетного Панфёрова в качестве руководителя – как запасной вариант. И не прогадал, как это потом уже выяснилось. Наоборот – выиграл даже во многих отношениях, кроме сугубо научных, карьерных. И этим лишний раз подтвердил известную на Руси пословицу, что не бывает в нашей тягостной жизни земной счастья и добра без худа, без горя и слёз – удач, а без кромешной тьмы – света. Панфёров оказался отличным и покладистым мужиком на поверку, пусть даже и с минимальным преподавательским опытом и стажем работы, компанейским, живым и доступным в любое время, честным перед самим собой и студентами. Он уже тем был хорош и ценен для подопечных, что корифея-небожителя из себя никогда не строил, в отличие от профессоров старой школы, а со студентами был неизменно ровен, добр и прост, терпелив и деликатен; проверками и дополнительными заданиями не допекал, не заставлял их всех быть гениями и отличниками… Он и сам к науке так относился – с неким внутренним юмором, со скепсисом даже; жилы из себя не рвал, не лез вон из кожи, не подличал и не истерил, как другие, не толкался локтями, козни коллегам не строил, чтобы на исторический Олимп как можно быстрей забраться и усесться там поверней; и потом, став крутым академиком и лауреатом, начать уже разговаривать с окружающими через губу, гонором фонтанировать, спесью; уму-разуму всех, как грудничков, учить, задирать ежедневными нотациями и наставлениями; и при этом на людей как на навозных червей глядеть, как на свою дармовую обслугу.

Да и сам Кремнёв, в отличие от Белявского, чем-то понравился Панфёрову, пришёлся по сердцу – что было уже хорошо, когда твой наставник тебя уважает. Потому и относился он три последующих года к ученику самым бережным и заботливым образом: и с курсовыми всегда помогал, не надоедал со спецкурсами, домой приглашал не единожды, разрешал пользоваться личной библиотекой, оставшейся от деда и отца… И с дипломом он сильно помог Максиму, весь пятый курс бывшему не в себе из-за любовных дел, – самолично доработал его диплом, написанный кое-как, без огня и души, довёл до ума и блеска…

16

И при этом при всём именно он, Панфёров Игорь Константинович, повторим это, стал с первых месяцев знакомства невольно отваживать ученика от большой Истории, от серьёзного и дотошного занятия ей. Своим насмешливым отношением, прежде всего, к юношеским наивным порывам Максима стать непременно и поскорей корифеем, светилом и великаном, или даже новым российским Ломоносовым.

Опишем коротко, в двух-трёх словах, как это происходило.

Задумал вот, например, Максим написать реферат по истории Смутного времени, чем, собственно, и занимался на истфаке Панфёров, на чём кандидатскую защитил. Засел за книги в читалке, с неделю их перелистывал-теребил. Ну, то есть сделал всё честь по честь, парень, по-взрослому, что называется. Перечитал целые главы из Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского по данному периоду, титанов дореволюционной исторической мысли, как им внушали на лекциях профессора, цитат оттуда целую кучу выписал и потом к себе вставил. Чтобы показать всем на кафедре свою дотошность и образованность, свой профессионализм, и отшившего его профессора Белявского этим как бы чуточку пристыдить, в него в сентябре не поверившего… И когда реферат начерно был готов, он отдал его Панфёрову для критического разбора, замечаний и оценки. И потом стал с замиранием сердца ждать, что тот скажет.

Через неделю где-то Игорь Константинович вернул ему рукопись с минимальными правками и доработками, и заявил, зевая, что после переписи можно отдавать её в печать машинисткам: всё, мол, нормально, всё тютелька в тютельку, сгодится для первого раза. После этого он добавил сонно, без огонька, что потом, мол, даже можно будет выступить с докладом на кафедре по данной теме, показать себя профессорско-преподавательскому составу во всей красе, заявить о себе как о молодом учёном на будущее: он, мол, договорится… И всё. Разговор на том как-то сам собою затих, и уже готов был и вовсе закончиться: наставник собрался домой уходить, и уже было взял портфель в руки…

17

Максиму, признаемся, сильно тогда не понравилась реакция учителя: не такого он ожидал, совсем не такого. Ведь это был его первый научный труд по сути, отнявший у него целую неделю времени и много сил: он выложился по максимуму, от души. И с полным правом надеялся и на реакцию соответствующую от наставника, на щедрую похвалу в свой адрес и всё такое, на комплименты даже, как это было в школе, когда он педагогов знаниями поражал. А тут всё было с точностью до наоборот: ленивая скука и равнодушие на панфёровском худом лице. И никакой похвалой, даже и минимальной, тогда и близко не пахло…

Кремнёву это было крайне-неприятно всё – видеть равнодушную мину и скуку в учительских прищуренных глазах, как и его сонное зевание под конец словно бы после просмотра скверного и пошлого фильма. Что только лишний раз подтверждало правоту ранее забраковавшего Максима профессора Белявского, сильно усомнившегося в его интеллектуальных способностях и возможностях…

– Вам что, категорически не понравилась моя работа, да? – покоробленный и духом упавший, напрямую спросил тогда Максим учителя, пряча реферат в портфель.

– Почему ты так решил?… Нормально всё, успокойся, парень, – снисходительно ответил Панфёров, усмешливо кривя губы и по-доброму на ученика глядя… и потом, чуть помедлив, добавил, подыскивая правильные слова: – С цитатами ты только переборщил, Максим, перестарался по молодости и наивности… Так вот, хочу сообщить тебе на будущее, ну так, в качестве доброго совета, что от Карамзина и Соловьёва, Костомарова и Ключевского, мысли которых ты в каждую страницу вставляешь с гордостью, уже порядком устали все нормальные и здравые люди, волком воют; я, признаюсь тебе, устал, и здорово. Как вижу их очередную цитату в тексте – мне аж дурно становится. Честное слово! Ну, сколько можно пилить, всегда про себя думаю, эти их исторические опилки нам, славным великороссам, самой древней и самой творчески-одарённой нации на Земле, как попкам повторять их бредни?! Противно до глубины души, Максим, дорогой, поверь, этих мафиозных романовских деятелей мусолить и мусолить вот уже 200 лет, на все лады их пошлые версии-копии русского прошлого славить, которым копейка цена!!! Ну их всех к лешему с их историческими анекдотами и баснями, ко всем чертям! Забывать их сказки надобно поскорей, сдавать в утиль: они своё подлое и гнусное дело по оболваниванию славяно-русского населения сделали. Хватит головы нам, современным гражданам-россиянам, ими морочить, хватит! Сыты их историческими баснями уже – по горло!… И при императорах их крутили в нашей стране из раза в раз как те же пластинки заезженные, – но тогда хоть это было понятно и объяснимо. Ибо деньги хорошие профессорам и издателям, и своим холуям-борзописцам платила Династия, которую они на все лады и наперегонки прославляли, поддерживали и возвеличивали своими трудами; как щедро платили цари и многочисленным эпигонам этих четырёх псевдоучёных “китов”. Но ведь Карамзина с Соловьёвым и Костомарова с Ключевским и теперь всё ещё продолжают тиражировать и крутить до идиотизма и тошноты, уже и в советские времена, когда самих Романовых нет давно! когда их свергли и густо облили грязью пришедшие к власти большевики!!! И следить за слащавыми псевдоисторическими панегириками в их адрес уже вроде бы как и некому стало… Ан-нет: романовских идеологов и пропагандистов всё продолжают славить у нас учёные дяди как вершину исторической мысли; славят и славят как заведённые, славят и славят! С ума можно от этого сойти, полезть на стенку! И конца и края, что характерно, этому тупому их славословию что-то пока не видно. Парадокс, да и только!… Вот, как я погляжу, и ты туда же, на ту же гладкую дорожку встал – заезженную и замусоленную до невозможности, но чрезвычайно выгодную и прибыльную во всех смыслах, денежную. И толи по наивности это сделал: сильных мiра сего в мягкое место лизнул, – что безусловно простительно и можно ещё исправить, время есть, – толи сознательно… Но тогда, если верно последнее, тебе уже ничто не поможет, и дело твоё как учёного – труба. Крепко запомни это, парень…

– Ну и в завершение я тебе скажу то, Максим, что вам не рассказывают на лекциях профессора – боятся за свою работу и карьеру, за жизнь даже. А именно, что были у нас в России и другие историки, и много, с иной точкой зрения на мировой исторический процесс, полярной взглядам и мыслям всех этих романовских ловкачей-трубадуров. Люди с ЧЕСТЬЮ и СОВЕСТЬЮ, что крайне важно, в отличие от того же Карамзина, которые не продавали МИРОВОМУ РОСТОВЩИКУ свою душу, талант и разум. Но их не признают за учёных закулисные деятели, категорически не признают! – смеются над ними, обзывают их потешниками-маргиналами! Потому что их ПРАВДЫ-МАТКИ боятся пуще смерти самой. Запрещают их цитировать и пропагандировать, и даже рекомендовать читать… Поэтому-то вы, молодые студенты-историки, их даже и не знаете, не говорят вам про них на лекциях наши светила, держат их имена в тайне. Про простых обывателей и не говорю: их знания по родной Русской Истории самые что ни наесть примитивные, на уровне таблицы умножения… Обидно, честное слово, если покруче и позлее не сказать! И когда только этот бардак на Руси закончится? когда мы свою великую и героическую Историю начнём, наконец, не прятать под полом, а изучать? ровняться на неё, гордиться ей? ежедневно черпать из неё ВЕЛИКОЕ ЗНАНИЕ и БОГАТЫРСКИЕ СИЛЫ? Которые из карамзинских, соловьёвских и костомаровских пошлых сказок не почерпнёшь ни за что: они последние силы, веру и разум отнимут!!!…

18

То же самое, точь-в-точь, было потом и с курсовой работой, которую третьекурсник Кремнёв написал и предъявил учителю для проверки в мае, перед зачётной сессией: та же скука в глазах и на лице Панфёрова, скепсис и недовольство ссылками на Карамзина, пусть уже и самыми минимальными. Учёного мужа, то есть, которого, как ещё с реферата почувствовал Максим, Игорь Константинович вообще не любил и не ценил, не считал за историка…

– Ну а кого же тогда надо читать и цитировать, подскажите, в курсовые работы вставлять? – не выдержал и напрямую спросил расстроенный ученик своего скептически-настроенного наставника. – Ведь на лекциях профессора нам только Карамзина с Соловьёвым и Костомаровым и называют, как правило, старательно изучать их рекомендуют, ровняться на них во всём, им только одним и следовать в работе и изысканиях. Даже и Ключевский, как я понимаю, у них не в чести: мало кто из лекторов на него ссылается…

19

Вот тогда-то Панфёров и пригласил Максима к себе в гости, предложил посетить его добротную трёхкомнатную квартиру в сталинском доме в начале Ленинского проспекта, сплошь заставленную старинными дубовыми стеллажами с книгами, такими же древними и почтенными, как и стеллажи. Их ещё дедушка Игоря Константиновича, как выяснилось, собирал, тоже профессиональный историк с дореволюционным стажем, а потом и отец – доктор исторических наук и профессор МГПИ. Все эти редчайшие и без-ценные книги Панфёрову по наследству и достались, которыми он и сам пользовался регулярно, и рекомендовал и позволял студентам читать. Но только у него дома…

Помнится, поражённый обилием и качеством книг Максим невольно глаза по-совиному вытаращил и даже поперхнулся в первый момент, рот раскрывая от изумления и восхищения, лишь только порог учительской квартиры осторожно переступил – и огляделся испуганно и восхищённо. Ещё бы! В квартире старинные кондовые шкафы с золочёнными книжными корешками за дверными стёклами находились повсюду, во всех комнатах и коридорах, как в книгохранилище; пухлые дореволюционные фолианты были навалены стопками и поверх шкафов до самого верха, наподобие могучих атлантов подпирая собою 4-метровые потолки. А книги были страстью Кремнёва с детства: он в библиотеках, районных и школьных, от восторга буквально с ума сходил, трясся нервной дрожью. И будь у него тогда такая возможность, перетащил бы все казённые книги к себе домой, предварительно соорудив самодельные полки вдоль стен их убогой хрущёвской квартиры. Расставил бы их по тематикам – и любовался бы на них денно и нощно, брал в руки по очереди, по корешкам и обложкам их нежно гладил, как гладят родители только грудных детишек своих.

А как он завидовал одноклассникам, помнится, в домах у кого были личные томики Пушкина, Лермонтова и Льва Толстого, допустим, Блока, Шолохова и Есенина, и даже собрания сочинений целые красовались в шкафах, о которых он и его простые родители могли лишь только мечтать, на которые у них никогда не было лишних денег. Поэтому-то Максим и загадал, когда был маленьким, что как только повзрослеет и подрастёт, и денежками собственными разживётся, – то обязательно накупит себе много-много разных книг, и художественных, и научных, и по искусству: соберёт свою собственную огромную библиотеку, словом. Что впоследствии и произошло: он осуществил задуманное…

20

Случилось это, однако, до обидного поздно: уже под старость и перед самой смертью. А тогда, в квартире учителя, 20-летний студент-историк Кремнёв впервые в жизни увидел и даже подержал в руках дореволюционные без-ценные бумажные реликвии с трудами В.Н.Татищева, Н.С.Арцыбашева, А.Д.Черткова, Е.И.Классена, И.Е.Забелина, В.В.Стасова и С.И.Верковича, – узнал про сочинения авторов, понимай, про которых им не говорили на лекциях профессора, не заикались даже…

– А Вы читали все эти книги, да? – с придыханием и восторгом в глазах спросил Максим улыбающегося наставника, счастливого обладателя такого сказочного богатства, машинально поглаживая при этом пальцами по золочёным корешкам старинных изданий, что плотно забили собой прогнувшиеся полки шкафов, внимательно разглядывая и стараясь запомнить истёртые временем фамилии; чтобы потом в библиотеке их заказать и познакомиться по возможности, ума-разума от них набраться.

– Да, читал, конечно же; и теперь регулярно продолжаю читать, новые знания там выискивать, цифры и факты, которые пропустил или не понял прежде и которых там – тьма тьмущая, как рыбы в море или ягод в лесу, – ответил довольный восторженным видом гостя хозяин. – И тебе, Максим, их прочитать и понять советую, законспектировать основные моменты на будущее, пока ещё живёшь и учишься в Москве, пока в провинцию не уехал. Там такой возможности у тебя не будет, поверь, – потому что там нет таких книг и в помине. Их и в столице-то не каждый историк ещё имеет, и даже и не большинство. Потому что все эти авторы до революции только и издавались, да и то до смешного мизерными тиражами и на частные пожертвования меценатов: государство стояло в стороне. Дедушка мой, когда молодой ещё был, их по лавкам бегал и собирал, по книжным развалам – и потом сыну, отцу моему оставил в наследство. А отец – мне… Советская же власть их не жалует и не выпускает – принципиально. Как, кстати, и Соловьёва с Ключевским, и Костомарова с Карамзиным. Но последних четырёх, романовских прихвостней и лизоблюдов, особенно-то и не жалко, честно тебе скажу.

– А почему нам про них на лекциях ничего не рассказывают профессора? – даже имён и фамилий этих старых русских историков не упоминают! Я, по крайней мере, ни разу ни про кого от преподавателей наших не слышал, хотя лекций стараюсь не пропускать без причины, – продолжал удивляться словам учителя Кремнёв, расширенных и горящих глаз от стеллажей оторвать не в силах.

– Да потому что все они ПРАВДУ порабощённому русскому народу несли своими писаниями и научной работой, – последовал быстрый ответ, который был давным-давно припасён у Панфёрова и, вероятно, уже не раз слетал с его уст в разговорах с учениками. – Потому что открывали глаза на мiр и его устройство, поднимали с колен, умным и духовно-зрячим народ свой делали. Не уставая, рассказывали денно и нощно про его, народа российского, при Романовых подъярёмного, несомненное ДУХОВНОЕ ВЕЛИЧИЕ и ДРЕВНОСТЬ, ПРИРОДНУЮ МУДРОСТЬ, СИЛУ, СТОЙКОСТЬ и КРАСОТУ, ТВОРЧЕСКУЮ ОДАРЁННОСТЬ и ПОТЕНЦИАЛ, КОСМИЧЕСКИЙ РУССКИЙ ЯЗЫК и КУЛЬТУРУ ВСЕМИРНУЮ, ДУХОПОДЪЁМНУЮ, НАУКУ и ТЕХНИКУ. Уверяли, что от нас, древних славян-русичей, всё потом на планете Мидгард-земля и пошло, как производное и второсортное: цивилизация и государственность, те же европейские языки… А РУССКАЯ ПРАВДА, Максим, запомни это крепко-накрепко, парень, она никому и никогда не нравится – потому что глаза больно колет. Кичливому и голодному Западу, в первую очередь, Европе той же, которая при Романовых тихой сапой нам на шею залезла, и потом делово и властно хозяйничала у нас 300 лет, жила за наш Русский счёт привольно, сытно и сладко. Именно она, нищая Европа, династию Романовых для этой цели на Русский Престол и поставила – своих прикормленных холуёв, которых Русская Церковь и прежняя знать прямо-таки на дух не переносили. Она же, католическая и протестантская Европа, долго потом их поддерживала и помогала удержаться у Власти и не слететь с Трона, когда наш народ и бояре их свергнуть пытались весь 17-й век, начиная со Смутного времени и кончая Разиным, Соловецким бунтом и Хованщиной… Сначала – поддерживала при помощи глупых и алчных хохлов, для чего даже лакомую Малороссию позволила отщипнуть от Польши царю Алексею Михайловичу: хохлы вперемешку с поляками и составили тогда костяк и фундамент романовской светской и церковной власти… А потом, при Петре Первом уже, в дело порабощения Московии вмешались немцы-остготы. Они-то, учитывая опыт Смутного времени – когда попытавшихся силой захватить нас поляков всех до единого перерезали и перевешали возле Кремля восставшие москвичи, – так вот, приехавшие с Пётром Алексеевичем колонизаторы с берегов Одера и Рейна благоразумно и перенесли столицу России на холодные Невские берега – от греха и патриотической и православной Москвы подальше. Знали германцы по опыту прошлого, учли, что Москва переварит и перемелет любой интернационализм и космополитизм, любое прямое вооружённое нашествие одолеет. Потому что Москва – духовная столица мiра, и одна из четырёх древних столиц Святой Руси, где любая иноземщина, материализм и делячество категорически не приветствуются и не приживаются – народом выплёвываются в два счёта и изгоняются вон как проказа. Всё это хорошо известно тому, кто хочет исподволь мiром править: закулисные мiровые владыки, должное им надо отдать, сведущие и грамотные, расчётливые и думающие товарищи. С головой и со знаниями у них всё в порядке, с подрывным опытом… Вот и перебрались заезжие немцы по указке своих вождей на чухонские гнилые болота и хляби, новую столицу России там для себя построили по европейскому образцу – чтобы успеть унести ноги, в случае чего, и через Финский залив и Балтику домой целыми и невредимыми возвратиться. Ведь все наши императоры-самодержцы с той Петербургской поры – и мужики и бабы – были уже чистокровными германцами-лютеранами.

– Они-то и выдумывали нашу с тобой Историю, Максим, как до них – хохлы, предварительно всё древнерусское и древнеславянское величайшее историческое и культурное наследие вымарав и истребив, пройдясь по нему “катком” и “бульдозером”. И это – не оборот, не фигура речи! Именно так, по-варварски, оно всё на нашей с тобой земле и было. Наше родное вымарали и разрушили до основания, черти поганые, спрятали концы в воду, а взамен насадили своё, им близкое и желанное, очень выгодное. И историческое прошлое – в том числе… Похабную, надо заметить, они нам сотворили Историю, ЛЖИВУЮ, ПОДЛУЮ И ГНИЛУЮ, КАРЛИКОВУЮ и РАБСКУЮ, от которой тошно и муторно делается до сих пор любому грамотному и думающему русскому человеку: материться хочется всякий день, а жить и работать – нет.

– Хохлы нам внушали через свой поганый «Синопсис» сотню лет, что всё, мол, из Киева к нам на Север и Восток пришло, “матери городов русских” – и религия, и наука, и культура, и языки, и государственное строительство. Представляешь!!! А до них, до хохлов, мы якобы дикими и некультурными были – по лесам и пещерам голыми бегали с медведями и волками наперегонки, потом воняли все как один, чесноком и луком. Так всё именно и написано в их «Синопсисе», («Синопсис, или Краткое описание о начале русского народа») – компилятивном обзоре истории Юго-Западной Руси, составленном во второй половине 17-го столетия и впервые изданном в 1674 году в типографии Киево-Печерской лавры. Автором этой псевдоисторической и псевдонаучной ахинеи-белиберды предположительно являлся архимандрит лавры Иннокентий Гизель. И в 18-м веке, между прочим, при Петре Первом и его ближайших последователях, «Синопсис» был главным и самым распространённым историческим сочинением в России, на котором воспитывалась вся Российская знать и их дети…

– Но после Петра Алексеевича уже немцы на нашей Святой земле за дело круто взялись, за рычаги Власти, и норовистых хохлов от просвещения и управления страной чуток отодвинули. Церковь им на кормление только лишь одну и оставили в безграничное и безраздельное пользование: и этого-де хватит с них, ленивых и похотливых увальней, и этого жирно будет.

– В церквях и монастырях у нас с тех стародавних пор одни лишь пузатые хохлы и хозяйничали без малого 300 лет в ранге митрополитов, епископов и архимандритов, как липку нас обдирали в храмах и обителях – и в ус не дули. А чего им дуть-то, чего, при таком материальном и денежном изобилии?!… Потому-то русский простой народ-труженик, глубоко-верующий и ПРАВОСЛАВНЫЙ с рождения: то есть славящий ПРАВЬ, или ЗАКОНЫ СВАРОГА, чтущий ДРЕВНИЙ КОСМИЧЕСКИЙ ВЕДИЗМ – ВЕРУ БОГОВ и ГЕРОЕВ, – потому-то народ и ненавидел романовско-никонианскую Церковь лютой устойчивой ненавистью, которую было не избыть, не измерить! Творимый попами разврат и разбой на Русской Святой Земле, корысть, делячество, рабство и унижения надёжно копились в закромах Русской народной Души, невидимо переплавлялись там во вселенскую злобу и ярость, в жажду мщения. И одновременно – подходили к точке внутреннего кипения!…

– При освободителях-большевиках взорвавшийся справедливым возмущённым буйством народ получил, наконец, возможность расправиться с РПЦ самым свирепым и без-пощадным образом – из-за засилья там хохлов-мироедов именно: глупых, жадных, тупых и зажравшихся – и абсолютно безнравственных и без-совестных как на подбор, циничных, – что долгие годы хитро прикрывали светлым именем Христа свои подлые мiрские делишки…

21

– И пока наши “братья”-хохлы, Максим, через религию нас удерживали в узде, зомбировали, обдирали и жировали, да ещё и через тупых и развратных императриц это успешно делали, у которых они, племенные бычки от природы, вечно были в любовниках, – немцы тайно творили на Русской Земле нужную и выгодную им “Историю государства Российского”. Где уже будто бы только они одни нашими благодетелями и учителями были, а не кто-то другой – те же хохлы с византийцами, или литовцы с ляхами. Какой там! Про эту историческую мелюзгу летописцам приказано было забыть – про всех, кроме немцев. Потому что именно они, германцы-остготы, славные почитатели одноглазого Одина и, одновременно, технологический, материальный и научный остов Европы, будто бы и принесли сначала в Киев через Рюрика и его братьев, а потом и к нам, в северо-восточную Святую Русь, государственность, науку и культуру. А до этого у нас, восточных славян-русичей, будто бы и не было ничего – одно лишь чистое Гуляй-поле, дикость, паскудство и варварство…

– Трафарет или клише, каркас или МАТРИЦА такого вот подлого и унизительного, до обидного ничтожного и короткого Русского исторического прошлого придумывались и формировались в тиши европейских и петербургских кабинетов псевдоучёными дядями из тайных масонских лож Запада при Петре Первом, Анне Иоанновне, Елизавете Петровне и Екатерине Второй… А дальше уже русские масоны – Карамзин, Соловьёв, Костомаров и Ключевский, – как дети малые или лакеи придворные при должностях, эти чуждые и тлетворные для россиян чёрно-белые контуры-картинки лже-Истории только сидели и раскрашивали семью цветами радуги. А потом презентовали и рекламировали свои “шедевры” как последнее слово в науке. Им только это и было дозволено за большой гонорар, за огромные тиражи и звание “великих историков”, только лишь это…

———————————————————

(*) Историческая справка. Справедливости ради надо отметить, что и сами Романовы не сидели сиднем, и тоже приложили руку к формированию Русской исторической МАТРИЦЫ – оставили свой след. Так, в 1619 году патриарх Филарет (Фёдор Никитич Романов) – отец первого царя из Династии, Михаила Фёдоровича, вернулся из Польши домой. И уже в 1630 году по его инициативе и поручению придворные летописцы принялись сочинять историю Смутного времени под названием «Новый летописец» (данный труд вошёл в 14-й том Полного собрания Русских летописей, где его можно прочитать и познакомиться). Это была своеобразная АГИТКА для потомков, лично скорректированная и раскрашенная Филаретом, где будущим поколениям россиян сообщалось на полном серьёзе, что до Романовых якобы был бардак в стране и государстве, а после восшествия их на Престол в 1613 году в Московии, а потом и в России началась т.н. эра милосердия. Потому что Романовы – это, дескать, освободители, Демиурги Истории, носители Света, Добра и Счастья, и, одновременно, борцы против Тьмы!!! Так именно и надо понимать их воцарение в России!!!…

Эта-то агитка Филарета и стала впоследствии каноническим образцом или калькой, с которой российские учёные дяди списывали историю Смуты. Это делали и Соловьёв, и тот же Платонов. Копируют агитку и современные полностью подконтрольные Сиону историки, кому Истина и даром не нужна, кто в науку пришёл за деньгами и славой…

———————————————————

– Больше всего, безусловно, повезло здесь Николаю Михайловичу Карамзину, – отдышавшись и переведя дух, продолжал наставлять Панфёров своего молодого студента, столбом застывшего перед ним и всем естеством во внимание обратившегося. – Он был первым в этом холуйском ряду и “молярно-раскрасочном” деле, и единственным, кто был удостоен даже и звания придворного историографа от императора Александра. Василий Никитич Татищев (1686 – 1750), автор первого капитального труда по Русской Истории, при Дворе не состоял и лакеем Романовых не был. Он писал свою «Историю Российскую» по собственному почину и воле, то есть без-платно и без всякой надежды увидеть её в книжном виде при жизни, что собственно и произошло. А «История…», что приписывают Ломоносову, скорее всего была подменена после его смерти и принадлежит кому-то из немцев – то ли Байеру, то ли Миллеру, то ли Шлёцеру: уж больно она похабная и лакейская получилась даже и на беглый взгляд, не свойственная ни бунтарскому духу Михайлы Васильевича, ни магистральному направлению его исследований, ни его писательскому стилю… Карамзин же был осыпан деньгами и милостями сверх всякой меры и Александром Первым и Николаем Первым, и, будучи живым и здоровым, был прославлен ими обоими как главный историк Империи и безоговорочный авторитет! А его «Историю государства Российского» власти канонизировали и внедрили во все учебные курсы страны. И версия, или трактовка Карамзина безраздельно господствовала в романовской России в течение 200 лет. Срок огромный!…

22

– И при этом при всём – при такой-то мощной монаршей поддержке, рекламе и финансировании неограниченном! – его «История…» сразу же подверглась резкой и обоснованной критике со стороны патриотически-мыслящих людей России. И первым в этом славном и героическом ряду был замечательный русский писатель и историк Николай Сергеевич Арцыбашев (1773 – 1841 гг.) – автор фундаментального 3-томника «Повествование о России», что был издан московским Обществом истории и древностей под наблюдением М.П.Погодина в 1838-1843 годах. Этот труд включает в себя историю России с древнейших, дохристианских времен по 1698 год включительно; четвёртая, не оконченная часть его, к великому сожалению, так и не была издана. «Повествование…» Арцыбашева представляет собой «свод тщательно собранных и сверенных известий и цитат из летописей и других источников и до сих пор не потеряло интереса для науки»...

Внезапно прервав рассказ, Панфёров подошёл к одному из шкафов, содержимое которых знал наизусть, по-видимому, вытащил оттуда старый потрёпанный фолиант, раскрыл его на первых страницах и стал зачитывать выдержку из предисловия:

«Арцыбашев, – как сообщают про него биографы, – принадлежал к “скептической школе” русской историографии. В своих сочинениях он стремился к критике фактов и к возможно точной передаче текста источников, очищая историю от всякого рода басен и сомнительных преданий. Этим объясняются его критические статьи, направленные против Н.М.Карамзина… Они вызвали горячую полемику и причинили много неприятностей как самому Арцыбашеву, так и М.П.Погодину, печатавшему их в своем журнале»…

– Так, – бережно закрыв книгу, продолжил рассказывать Игорь Константинович уже своими словами, – Арцыбашев убедительно, грамотно и умно доказал недостоверность одного из основных документов, которым пользовался Карамзин и на который ссылался. Это так называемое сочинение князя Курбского «История о Великом князе Московском». Нашёл Николай Сергеевич у Карамзина и много других неточностей и ошибок, которые он подробно изложил в своих многочисленных исследованиях по Русской Истории, изданных как отдельно, так и в исторических сборниках и периодических изданиях. Вот некоторые из них, – Панфёров быстро раскрыл опять книгу, но уже на последних страницах, и стал зачитать список работ: «О первобытной России и её жителях» (Санкт-Петербург, 1809); «О степени доверия к истории, сочиненной князем Курбским» («Вестник Европы», 1811, Ч. CXVII, № 12); «О свойствах царя Ивана Васильевича» («Вестник Европы», Ч. CXIX, № 18); «Замечания на Историю государства Российского Карамзина» («Московский вестник», 1828. – Ч. XI, № 19-20;, Ч. XII, № 21; 1829. – Ч. III) и других…

– Неудивительно, в свете всего сказанного, что многотомный труд Карамзина для него был скорее литературно-идеологическим произведением, чистой воды политикой и беллетристикой, чем без-пристрастным историческим анализом прошлого! И знаешь, Максим, с Арцыбашевым трудно не согласиться. Если учесть, к тому же, что Карамзин, получивший звание официального историографа Российского государства, как я уже тебе говорил, открыто ненавидел Россию и презирал до глубины души всё коренное и истиннорусское. Уже в 18 лет он тесно сошёлся с масонами и стал членом ложи «Золотого венца», где его обработали соответствующим образом тамошние тёмных и подлых дел гроссмейстеры и мастера, накачали разрушительными программами и идеями… Отсюда – и его оголтелая и патологическая русофобия, которая проявлялась буквально во всём – по отношению к старым русским обычаям, народным сказкам, преданиям и былинам, морально-нравственным устоям русского народа, Древней Ведической вере… В «Письмах русского путешественника» Карамзин, например, писал:

«Всё народное ничто перед всечеловеческим; главное быть людьми, а не славянами».

– От подобных его высказываний, согласись, Максим, сильно пованивает русофобией, безверием и космополитизмом…

23

Не на шутку разошедшийся Игорь Константинович историком Арцыбашевым не ограничился – перешёл тогда и на других авторов-русофилов, кто когда-то заочно спорил с Карамзиным и его многочисленными эпигонами, со знанием дела опровергал их:

– Дело Арцыбашева продолжил Александр Дмитриевич Чертков (1789 – 1858 гг.) – убеждённый русский патриот и преданный сын России. Крупный русский учёный, археолог, историк и нумизмат, страстный книжный коллекционер каких мало, буквально молившийся на книги с молодых лет, любовавшийся ими сутками, не выпускавший книги из рук. Человек, для кого книги были настоящими реликвиями и святынями – куда важнее, ценнее и святее икон и всей остальной церковной утвари, чем любят тешить и забавлять себя тупоголовые и праздные обыватели… Со студенческих лет Александр Дмитриевич занимался изучением славянских древностей, проводил исследования в области этрускологии и славистики. Оставил после себя огромную библиотеку, библиотеку Черткова, которая долгое время была единственным собранием книг о России и славянах, гремевшая в Москве. Утверждают, что у него даже были книги, в которых можно было прочесть (если судить по воспоминаниям современников), что ещё в 15-м веке Европа была под славянами, а в жилах римских императоров текла славянская кровь, а половина Германии – это вообще славянские города, построенные славянами…

– Не удивительно, что в 19-м веке эти книги Черткова цензурой были выведены из обращения, заменены книгами Карамзина. Русский народ категорически не должен был знать правду о собственной древности и величии!!! – так всегда считали Романовы: “пятая колонна” Запада. И такую же проводили политику на нашей Святой земле, самую что ни наесть варварскую и колонизаторскую, самую разрушительную, как две капли воды схожую с той, какую проводили испанцы и португальцы в Южной Америке, французы – в Африке, а англосаксы – в Северной Америке, Индии, Индонезии и на Филиппинах…

– А ещё Чертков был председателем Московского общества истории и древностей Российских, одним из учредителей Московской (общедоступной) школы художеств, губернским предводителем московского дворянства… А в молодые годы он, Мужик с большой буквы, Защитник и Воин, был участником Отечественной войны 1812 года и Русско-турецкой войны 1828-1829 годов. То есть не только в книжках с неприятелем этот удивительный и разносторонний человек вёл сражения, но и на полях войны; понимай – был Героем реальным – не игрушечным…

После этого учительский рассказ опять прерывался: Панфёров быстро подходил к шкафам, убирал Арцыбашева внутрь и доставал оттуда уже Черткова, открывал его на нужных страницах, обильно отмеченных закладками, и зачитывал Максиму выдержки из биографии давнишнего обожателя своего:

«…труды Черткова, по большей части печатавшиеся первоначально в изданиях московского Общества истории и древностей Российских: «О древних вещах, найденных в 1838 году в Московской губернии, Звенигородском уезде» (М., 1838); «Описание посольства, отправленного в 1650 году от царя Алексея Михайловича к Фердинанду II, великому герцогу Тосканскому» (М., 1840); «О переводе Манассииной летописи на славянский язык, с очерком истории болгар», доведенной до XII в. (М., 1842); «Описание войны великого князя Святополка Игоревича против болгар и греков в 967-971 годах» (1843); «О числе русского войска, завоевавшего Болгарию и сражавшегося с греками во Фракии и Македонии» («Записки Одесского общества истории и древностей Российских», 1842); «О Белобережье и семи островах, на которых, по словам Димешки, жили руссы-разбойники» (1845); «Фракийские племена, жившие в Малой Азии» (1852); «Пелазго-фракийские племена, населявшие Италию» (1853); «О языке пелазгов, населявших Италию и сравнение его с древлесловенским» (1855-57), и другие…

Кроме отечественной, Чертков занимался общеславянской историей, отыскивая в греческих, римских и византийских источниках забытые имена и дела славян. Свои догадки о древности и повсеместности славян на юге Европы он простирал иногда до того, что в этрусках и древнейших римлянах видел следы первых славян. В таком духе и с такою целью им изданы следующие сочинения:

1) «О переселении фракийских племен за Дунай и далее на север, к Балтийскому морю и к нам на Русь, то есть очерк древнейшей истории протословен», во «Временнике» 1851 год, кн. 10-я, исследования, стр. 1-134 и VIII рис., и отдельно М., 1851;

2) «Фракийские племена, жившие в Малой Азии», там же, 1852 год, кн. 13-я, исследование, стр. 1-140 и 1-40;

3) «Пелазго-фракийские племена, населявшие Италию и оттуда перешедшие в Ретию, Венделикию и далее на север до реки Майна», там же 1853 год, кн. 46-я, исследования, стр. 1-102 и 1-46;

4) «О языке Пелазгов, населявших Италию, и сравнение его с древлесловенским», там же, 1857 год, кн. 23-я, исследования, стр. 1-193;

5) «Продолжение опыта Пелазгийского словаря», там же, 1857 год, кн. 25-я, исследования, стр. 1-50, и отдельно, М., 1857.

Среди древних рукописей, собранных Чертковым, значатся: Вологодско-Пермская летопись (XVI век), Владимирский летописец (XVI век), Летописец Устюжский (XVIII век), Летописец города Курска (XVIII век)…»

24

Далее наступала очередь уже Егора Ивановича Классена (1795 – 1862 гг.), который Кремнёва не менее всех остальных удивил – и заинтересовал одновременно… Так, от Панфёрова Максим узнал, что это был обрусевший немец, российский подданный с 1836 года. Но зато с какой любовью и преданностью к приютившей его стране, к России писал этот удивительный человек! Многие русские графоманы и масоны по совместительству во главе с Карамзиным могли бы сильно здесь ему позавидовать!

А ещё узнал Максим, что Классен является автором уникальной монографии:

«НОВЫЕ МАТЕРIАЛЫ для древнъйшей исторiи славянъ вообще и СЛАВЯНО-РУССОВЪ до рюриковскаго времени въ особенности, с лёгкимъ очеркомъ исторiи руссовъ ДО РОЖДЕСТВА ХРИСТОВА» (1-3, М., 1854-1861);

и, одновременно, автором единственного перевода на русский язык исторического исследования польского филолога Тадеуша Воланского «Описание памятников, объясняющих славяно-русскую историю», которое было снабжено развёрнутым предисловием и многочисленными комментариями Егора Ивановича и выпущено в качестве приложения к «НОВЫМ МАТЕРIАЛАМ…».

Главная и стержневая мысль книги Классена такова: в быту и культуре ВСЕХ европейских народов отчётливо видны следы ДРЕВНЕЙ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ!!! И это есть твёрдо установленный факт, от которого не отмахнуться… В своей монографии Классен излагает теорию существования до-христианской славянской письменности – так называемых «Славянских рун», которые до сих пор хорошо сохранились на многих древних памятниках современной Европы, где их можно приехать и посмотреть, и изучить при желании. При этом к «славянским рунам» Классен, исходя из накопленных знаний, правомерно относил и целый ряд древних письменностей; в частности – этрусский алфавит… А ещё Классен отождествлял со славянами скифов и сарматов – чисто славянские племена, получившие названия от имен своих легендарных вождей, – всячески прославлял их вклад в мировую культуру. Тем самым он пытался доказать, что славяне-русичи обрели свою государственность уж никак не позднее по времени разрекламированных историками египтян, финикийцев и карфагенян, греков и римлян.

Но более всего, безусловно, Максима поразило в Классене то, что, будучи сам чистокровным немцем по происхождению, Егор Иванович, тем не менее, крайне возмущался в своих работах, что некоторые российско-германские историки-норманисты – такие, к примеру, как Готлиб Байер, Герхард Миллер и Август Шлёцер – занимаются Русской Историей крайне недобросовестно и недоброжелательно, на его скромный взгляд, с плохо скрываемым предубеждением!!! Поразительно, но из перечисленной “святой троицы” двое – Байер и Шлёцер – даже не знали русского языка. Что не помешало им, тем не менее, лепить каркас “русской истории”, или русскую историческую матрицу, в рамках которой работали прежде и вынужденно работают до сих пор деятели русской науки и культуры.

Про таких и подобных им земляков-очернителей, дельцов от Истории, он писал в «НОВЫХ МАТЕРИАЛАХ…»:

«Они всё русское, характеристическое присвоили своему племени и даже покушались отнять у Славян-Руссов не только их славу, но даже и племенное имя их – имя Руссов, известное исстари как Славянское не только всем племенам Азийским, но и Израильтянам, со времени пришествия их в обетованную землю. И у них Руссы стоят во главе не только Римлян, но и древних Греков – как их прародители… Мы знаем, что История не должна быть панегириком, но не дозволим же им обращать Русскую Историю в сатиру!!!»

А обращаясь к трудам Карамзина и его эпигонов, Классен недоумевал, почему все они превозносят исторические бредни Шлёцера (любимца и протеже Екатерины II – авт.) и клеймят позором древних славян.

В тех же «НОВЫХ МАТЕРИАЛАХ…» Егор Иванович пытался защитить оболганную Россию от подобных горе-историков:

«Между тем История древнейшей славянской Руси так богата фактами, что везде находятся её следы, вплетшиеся в быт всех народов Европейских, при строгом разборе которых Русь сама собою выдвинется вперёд и покажет все разветвления этого величайшего в мире племени…»

– У-у-х как за такие крамольные речи и мысли ненавидит Классена до сих пор вся наша с потрохами продавшаяся Сиону псевдонаучная элита из академических институтов страны, отвечающих за Историю!!! – закончил тогда свой рассказ Панфёров. – И за что ненавидит-то, подумай?! За то, главным образом, что чистокровный немец позволил себе встать на защиту каких-то там “русских рабов” и заявить открыто и во весь голос о несомненном величии и древности Русского народа и Русской культуры! Потрясающе!!! В русской стране подобное радение заезжего немца за оболганных и оклеветанных русских насельников, искреннее его стремление ПРАВДУ, наконец, озвучить, как с очевидностью выясняется, под большим-пребольшим запретом было! И было, и есть, и будет дальше, как легко догадаться, при таких-то наших продажных и трусливых руководителях! Ужас, ужас, что творится на нашей Святой земле вот уже 300 лет! и чего мы, славяне-русичи, до сих пор никак не можем добиться! – узнать свою же собственную Дохристианскую Историю! Всё ещё обязаны в сопливых учениках ходить у якобы имеющих древние корни евреев, греков и римлян, у тех же китайцев, индусов и персов, у арабов и египтян. И когда только это наше “вечное ученичество и детство” закончатся?! И закончатся ли вообще?!

– Вот послушай и подивись, дружок, и намотай на ус как будущий молодой учёный, что даже и теперь, в советские времена, пишут про давно усопшего Классена наши заслуженные академики – прохвосты и ничтожества, бездари и лжецы! – настоящие прохиндеи от Истории, какие он в них до сих пор вызывает “светлые” чувства:

«Некий Егор Классен (садовник по специальности) провозгласил тогда, что “славяно-россы как народ, ранее римлян и греков образованный, оставили по себе во всех частях Старого света множество памятников”. Это и этрусские надписи, якобы, и развалины Трои. Даже “Илиаду” написал не какой-то там Гомер, а наш русский певец Боян…»

– И пишется всё это, заметь, Максим, с плохо скрываемой яростью, замешанной на ядовитом сарказме и возмущении! Как это так, дескать, с какой такой стати “некий садовник” чумазый посмел вдруг забраться в наш академический огород?!!! Книжки запретные начал читать и переводить на русский язык, грамотей доморощенный, вместо того чтобы заниматься делом – садом то есть, землёй! А потом ещё и за перо взялся, гад, и рабскую и подъярёмную Россию принялся на все лады славить как первую нацию планеты! Кошмар, да и только!!! Это Россию-то, где, по мнению иуд, прохвостов, подлецов и лжецов в академических мантиях, одна лишь сплошная скука, мерзость и грязь, пошлость, дикость и упадок нравов господствуют и поныне! Не то что в “просвещённой” и “цивилизованной” Европе! – любой и милой их сердцу…

25

– Знаешь, – резюмировал тогда Панфёров свой рассказ про обрусевшего немца Классена, – когда подобное бл…дство при Романовых у нас процветало – было хотя бы понятно и объяснимо: Романовы-Захарьины были для того и поставлены европейскими ушлыми дядями, чтобы Россию-матушку в железной узде держать – и исключительно в стойле, как дойную корову Запада. Им Великая История порабощённой страны была бы что кость в горле. Потому они нас 300 лет в дерьмо и макали… Но ведь Романовых-то уже 60-т лет как нет в советской России, 60-т лет! Подумать только! Уже и след их вроде бы давным-давно простыл! и память в народе выветрилась как смрад угарный!… Но вот гнусное антинародное дело их по тотальному замалчиванию нашей Древней Истории, Традиции, Письменности, Культуры и Языка, нашего Древнего и Великого Славяно-Русского Прошлого, по-настоящему СВЕТЛОГО, ГЕРОИЧЕСКОГО и ПРЕКРАСНОГО, продолжает жить. И Институт истории АН СССР тем только и занимается в полном составе, как я это теперь хорошо уже себе представляю, что свой собственный, уже и советский народ в темноте и невежестве держит. То есть продолжает оболванивать и зомбировать байками Байера, Миллера и Шлёцера, Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского, переложенными на новый лад их современными почитателями и эпигонами во главе с академиком Грековым! Только-то и всего, и вся его, академического института, работа! Чтобы не выскочил наш народ-труженик и богоносец из рабского и унизительного своего положения, чтобы продолжал и дальше на коленях стоять и кормить и поить западных дельцов-дармоедов!!! Ведь если наш народ выскочит, с Божьей помощью, если на ноги твёрдо встанет однажды и расправит по-богатырски плечи и грудь, – что тогда нищая, чахлая и пустая Европа делать-то станет?! С голоду вся передохнет!!! По миру с сумой пойдёт!!!… А вместе с ней – и вся наша академическая элита, что у неё до сих пор на кормлении, на грантах…

26

За Классеном, без перерыва на отдых, шёл Иван Егорович Забелин (1820 – 1909 гг.) – выдающийся русский археолог, историк и архивист, специалист по Древней Русской истории и истории города Москвы. Про него Кремнёв узнал от Панфёрова также много чего интересного и поучительного, чего прежде не знал. А именно: что был Иван Егорович, помимо прочего, страстным и убеждённым противником “норманской теории”, господствовавшей, вопреки всем законам логики и здравого смысла, уже и на просторах Советской России, власти которой от постылого романовского наследия вроде бы сразу же открестились, объявили его “проклятым и тёмным прошлым”! Но вот романовскую анти-русскую и откровенно-глумливую Историю они почему-то оставили в целостном и нетронутом виде. Интересно было бы узнать – почему?… А ещё Максим узнал, что с 1837 года и до дня смерти, по сути, Забелин служил в Архивах Кремля. Там-то он и обнаружил многочисленные материалы по истории и культуре Древней Руси, которые по какой-то непонятной причине не были известны и совсем не интересовали российских историков-либералов – ни прошлых, ни современных ему. Что само по себе уже было чудно! странно и неприятно одновременно!

Забелин неоднократно признавался друзьям, что был поражён тем прискорбным и прямо-таки кричащим фактом, что тысячи ценнейших памятников московского средневекового прошлого, пылящихся в Архивах Кремля и относящихся к 15-17 векам – времени прихода и становления Династии Романовых в России, – категорически не были использованы Карамзиным в его «Истории…». Почему?! – непонятно!!!

В пику романовскому официозу Иван Егорович опубликовал более 250 работ по Русским Древностям. Плюс к этому, собрал огромную библиотеку, которой пользуются и поныне студенты-историки и аспиранты МГУ…

Узнал Максим от учителя и то ещё, что исследования Забелина касаются, главным образом, эпох становления централизованного Русского государства, уходящих в глубокую Древность; что Забелина интересовали коренные вопросы особенностей жизни древних славян-русичей. «Отличающая черта его работ – это вера в самобытные творческие силы русского народа и любовь к низшему классу, “крепкому и здоровому нравственно, народу-сироте, народу-кормильцу”. Глубокое знакомство со стариной и любовь к ней отражались и в языке Забелина, выразительном и оригинальном, с архаическим, народным оттенком»…

Вершиной же творчества Ивана Егоровича как выдающегося историка-патриота стали его фундаментальные труды:

«История города Москвы» (М., 1905).

«История русской жизни с древнейших времён». Часть 1 (1876).

«История русской жизни с древнейших времён». Часть 2 (1879)…

27

Но самым интересным и захватывающим из всех, вне всякого сомнения, оказался рассказ Панфёрова про В.В.Стасова (1824 – 1906 гг.), который, судя по всему, больше других дореволюционных историков-патриотов был мил и люб его сердцу, куда больше и масштабнее на него повлиял в смысле мировоззрения и идеологии… Рассказ был длинным по времени и обилию фактического материала, но необычайно ценным и важным, поверьте. Поэтому-то и постараемся передать его полностью по мере таланта и сил…

– Владимиру Васильевичу Стасову повезло больше всех остальных исследователей, знатоков старины, про которых я тебе, Максим, только что вкратце поведал, – с этого именно момента и начал тогда говорить раскрасневшийся Игорь Константинович. – В том смысле повезло, что его имя гремело до революции; да и теперь, в советское время, этот удивительный человек не забыт – на радость историкам и культурологам… Но – исключительно и только лишь как выдающийся русский музыкальный и художественный критик, недюжинный искусствовед, чей вклад в становление русского национального искусства поистине без-ценен… А ещё он известен как архивист с 50-летним стажем и яркий общественный деятель, олицетворявший собой русскую национальную школу в науке и культуре Романовской России. Целая плеяда художников и композиторов из низов, и поныне составляющих гордость нашей страны, вдохновлялась его идеями и рекомендациями, воплощая их в своём творчестве. Именно с его помощью оформилось творческое объединение талантливых и самобытных русских музыкантов-сочинителей, ставшее известным под именем, данным Стасовым, – «Могучая кучка» – совершенно новое направление в музыке, рождённое и вышедшее из народных великорусских глубин, впитавшее в себя народный талант и соки. И Владимир Васильевич по праву считался в нём идеологом, законодателем мод, настоящим лидером и дирижёром. Это было крайне важно для молодых музыкантов коренной подъярёмной России, – ибо до середины 19-го века в Российской церковной и светской музыке безраздельно хозяйничали хохлы во главе с Бортнянским и Березовским, которых разбавляли чуждыми нам итальянцами…

– Активно поддерживал он и молодых живописцев, «Товарищество передвижных выставок» в частности, с которым, опять-таки, была тесно связана вся его неутомимая и многогранная деятельность как организатора, советчика доброго и критика. Он был одним из главных вдохновителей и, одновременно, историком движения “передвижников”, принимал активное участие в подготовке первой и целого ряда последующих их выставок, горячо выступал против тотального и безальтернативного господства тогдашнего академического искусства, погрязшего в делячестве, пошлости, корысти и кумовстве, а главное – в тупом и без-плодном подражании Западу…

– В лучшую сторону, запомни это, Максим, всё стало меняться у нас в стране именно со Стасова и его национально-ориентированных идей, которыми он заражал талантливую молодёжь, тянувшуюся к нему со всех уголков России и получавшую от него всестороннюю, искреннюю и постоянную поддержку. Его хвалебные критические статьи и монографии (а он был очень плодовитым писателем и публицистом) о знаменитейших представителях нарождавшегося на его глазах русского национального искусства (Н.Н.Ге, В.И.Суриков, А.К.Саврасов, И.И.Шишкин, В.М.Васнецов, А.И.Куинджи, В.Г.Перов, И.Н.Крамской, В.В.Верещагин, И.Е.Репин, К.П.Брюллов, А.П.Бородин, М.П.Мусоргский, Н.А.Римский-Корсаков и др.), а также обширная переписка с ними окрыляла и вдохновляла каждого адресата на новые подвиги и свершения. Эпистолярное стасовское наследие до сих пор представляет величайший интерес для искусствоведов и историков, патриотической ориентации главным образом…

– Стасов также известен как горячий защитник и пропагандист творчества М.И.Глинки – выдающегося русского композитора, как теперь уже хорошо известно, основоположника русской классической музыки, её солнца. Глинку ведь подняли на щит власти после выхода в свет оперы «Жизнь за царя» (1836), где автор прославил подвиг Ивана Сусанина, простого русского мужика, отдавшего жизнь за род Романовых… Но в следующей своей опере «Руслан и Людмила» (1842) Михаил Иванович уже обильно использовал восточные мотивы в музыке, повернулся лицом к Востоку так сказать, перед этим объехав и записав множество песен народов Поволжья от истоков и до устья великой русской реки. И этот его восточный вектор в оперном искусстве категорически не понравилось петербургскому официозу, строго ориентированному на Запад, на Италию прежде всего… Реформатор-востокофил Глинка немедленно был сброшен с пьедестала и с довольствия, и началась его травля в прессе российскими либералами-западниками. Да такая ядовитая и злобная на удивление, и такая дружная вдобавок, что морально и духовно сломленному композитору пришлось даже покинуть Россию, за границей искать поддержки и понимания, как и денежных средств… И в этот-то критический для него момент один лишь без-страшный и благородный Стасов на родине продолжал упорно славить и поддерживать его, став его горячим почитателем, пропагандистом и, одновременно, творческим адвокатом, благодаря кому музыкальные шедевры Михаила Ивановича оставались тогда доступными российской публике – и столичной, и провинциальной… Владимиру Васильевичу даже принадлежит крылатое выражение, ставшее впоследствии хрестоматийным: «…оба [Пушкин и Глинка] создали новый русский язык – один в поэзии, другой в музыке»

28

Однако искусствоведческая проблематика, как к немалому своему изумлению понял Максим из той памятной для него и стихийной лекции, была лишь половиной дела, или внешней, видимой частью основных занятий Стасова, хорошо известной большинству образованной публики. За счёт чего он, собственно, и до советского времени не был забыт – оставался в памяти историков и культурологов. «Сердцевиной же его работы являлась жизнь народа, всплеском интереса к которой сопровождался демонтаж крепостничества 1861 года; пожалуй, впервые низы превратились в популярный объект широкого изучения. Вот в этом-то “открытии” доселе неизвестной России особое место занимает Стасов – подлинный кумир тех, “кто веровал в творчество, исходящее не только из рук человека, одетого во фрак со звездой, но и из рук людей, весь век проходивших в бедной рубахе или сарафане”. Он буквально не уставал воспевать всё народное: самобытный орнамент, красивый рисунок, оригинальную песню. Как патриот, обожавший свою родину, отвергал модные подражания чужестранным образцам, так увлекавшим представителей элит.

Однако сегодня его вклад в изучение народной жизни своего рода terra incognita. Хотя во второй половине 19-го века проводимые им поиски русского идеала буквально взорвали интеллектуальную жизнь. Новизна идей не только будила мысль, но и вводила в ступор официальные и славянофильские круги, размахивавшие знамёнами “православия, самодержавия, народности”. В противовес санкционированной доктрине он ощущал тот остов, на котором выросла настоящая Россия, а не её правящая прослойка. Твёрдо указывал на черты народной культуры и искусства, представлявшие собой не что-то наносное, невыветренное, а сердцевину коренного бытия. “Искание восточного влияния в русском быте, костюмах, вооружении и обычаях явилось для Стасова своего рода манией, которая дала ряд прекрасных трактатов, заметок, статей и рецензий” – так характеризовал его жизнь известный дореволюционный учёный Никодим Кондаков. Как метко замечено, Стасов обладал “несомненным чутьём ко всему восточному; являлся своего рода реактивом на восточный элемент”. Причём под “восточным” подразумевались не мусульманские веяния, как могло кому-то показаться, а гораздо более глубокие цивилизационные пласты – общие для неевропейских народов, традиционно именуемые азиатскими…» /В.А.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

29

– Ну и почему же тогда эта поистине золотая и драгоценнейшая сердцевина интеллектуального наследия Стасова как историка и этнографа оказалась вдруг под запретом в нашей стране, глухом, тотальном и непробиваемом? – возникает законный вопрос у любого добросовестного исследователя; и у тебя, Максим, – в том числе, – снисходительно улыбаясь, обращался Панфёров к Кремнёву. – Ответ здесь очень простой, хотя и нелицеприятный для нашего политического и исторического официоза, что находится на кормлении и под пятою Запада с романовских подлых времён. Потому что Стасов-историк, проживший четыре года в Европе (1851-1854) и основательно познакомившийся там с местным менталитетом, обычаями, религией и культурой, пришёл к абсолютно крамольному выводу, который с годами в нём только усиливался и укреплялся, и разрастался как на дрожжах, под старость оформившись в твёрдое убеждение, что христианская Европа – это абсолютно паразитическая, чуждая и враждебная всему остальному мiру цивилизация, ЦИВИЛИЗАЦИЯ-ХИЩНИК, основанная на лицемерии, подлости и воровстве, на рабстве и насилии, на эксплуатации слабого сильным – только-то и всего. С момента своего возникновения она несёт людям духовное разложение, упадок нравов и СМЕРТЬ, и что от неё ввиду этого надо держаться подальше, если хочешь остаться здоровым, целым и невредимым – и без проблем и напастей до конца пройти возложенный Господом земной путь. И матушке-России, её стародавней вынужденной соседке, это необходимо делать в первую очередь…

– Европейская культура, средневековая и античная, – понял Стасов, – ворованная с других континентов и культур, восточных – главным образом, а потому второсортная и ущербная по сути. А её религия – христианство, как в византийской, так и в римской интерпретации, – чисто дьявольское изобретение ТЁМНЫХ ПАРАЗИТИЧЕСКИХ СИЛ, служащее для одной-единственной цели – для лишения БОГОПОДОБНОГО человека собственного разума и воли. С последующим превращением его в тупого раба и зомби, в безмозглую марионетку Сиона…

– Понятно, что подобные анти-европейские и анти-религиозные взгляды не могли никому нравиться – как раньше, так и теперь. Ведь и теперь, Максим, Россия-матушка, пусть уже и советская, продолжает жить под пятою и тайным контролем Запада, к стыду своему и несчастью, под властью ТЁМНЫХ РАЗРУШИТЕЛЬНЫХ СИЛ. В духовном и культурном плане, прежде всего, в плане трактовки Прошлого. Проработав на факультете восемь лет и разглядев изнутри, что творится с Древней Русской Историей, в каком загоне она до сих пор находится и опале на самом высоком уровне, я это хорошо понял – и, знаешь, сильно опечалился из-за этого, руки свои опустил… При Иосифе Виссарионовиче Сталине мы, россияне, из-под западного влияния вылезли, с Божьей помощью, а при Хрущёве и Брежневе опять к Европе в лапы попали, в полон. И опять и учимся и молимся на неё, вороватую, алчную и лицемерную, полностью ожидовевшую, плетёмся по европейским культурным и научным стёжкам-дорожкам.

– А умница-Стасов это ясно начал осознавать на Западе, повторюсь, где жил и работал на деньги известного российского промышленника и мецената князя Демидова Сан-Донато… В мае 1854 года Стасов возвращается в Петербург, на родину, но результаты его европейской поездки трудно переоценить. Европа, сама того не желая и не подозревая, обогатила его, как и Ломоносова в своё время, обширнейшим багажом знаний – пусть и негативных по преимуществу. И отныне он, созревший, просветлённый и умудрённый, навсегда связывает свою судьбу исключительно с поиском Истины и талантов российских посредством служения науке и искусству…

30

– 15 октября 1856 года, – сделав паузу и отдышавшись, мысли приведя в порядок, продолжил далее свой рассказ Панфёров, – Стасова зачисляют в штат Императорской Публичной библиотеки, научно-просветительской цитадели дореволюционной России, которая в течение полувека оставалась местом службы Владимира Васильевича… Надо сказать, Максим, что спектр его научных интересов поражал современников своей широтой. «Стасов аккумулировал массу разнообразных сведений, изучая рукописи, описывая археологические артефакты, всматриваясь в этнографический материал. На первых порах его буквально захватило изучение древнерусских музыкальных книг, залежи которых находились в хранилище».

– И результатом пристального и кропотливого изучения нотного материала, так называемых крюковых нот, присущих нашей старообрядческой культуре, стала его работа «О церковных певцах и церковных хорах древней России до Петра Великого» (1856). В ней Стасов впервые чётко, громко и недвусмысленно высказал две важнейшие мысли, которые он будет пропагандировать и развивать до конца дней своих: что древнее русское протяжное песнопение не имеет ничего общего с греческим церковным пением, природа их совершенно различная, это во-первых; а во-вторых, что религиозная реформа, проводившаяся романовскими властями руками недалёкого, но предельно амбициозного патриарха Никона не просто меняла внешние формы Древнего Православия, что было бы полбеды и легко стерпелось и пережилось бы простым народом. Но она, реформа 1654-67 годов, полностью разрывала связь с глубинными национальными устоями и традициями народной духовной жизни, заменяя их католическими, или латинскими. А это была уже огромная и нешуточная беда! – это было духовное рабство по сути, за которым с неизбежностью последует через 50 лет на нашей Святой земле и рабство культурное и экономическое при Петре Первом – венценосном сыне царя Алексея Михайловича, своими церковными реформами указавшего Петру в кабалу к Западу путь

– Интуиция Стасова выявила тогда и ещё один немаловажный момент: «западная тень нависает над древнерусским пением ещё ранее – на знаменитых соборах 1550-х годов, включая сюда и Стоглавый. Именно тогда латинские изыски начинают потихоньку навязываться нашей богослужебной культуре. И если в ту пору это не увенчалось успехом, то задел можно считать положенным. “Все заблуждения 17-го века приготовлены были заблуждениями и произволом века 16-го” – таков вывод Стасова».

– И знаешь, Максим, стасовскую правоту относительно замены холуйствующими Романовыми древнерусских церковных песнопений западными хорами подтверждают и серьёзные иконографические исследования его современников. Они чётко фиксировали аналогичные разрушительные новшества в написании икон той же серединой 16-го века. До этого ведь древнерусские изографы всегда изображали Творца-Вседержителя в виде золотого небесного сияния на заднем плане икон – без конкретного лика! И это условие было обязательным для всех… А после Стоглавого собора Бог-Отец раз за разом начинает принимать у нас уже чисто человеческий облик, как на Западе; а Христа и вовсе без какого-либо стеснения и страха русские мастера изображают уже в доспехах, как земного воина, или вообще нагого, как Аполлона того же, закрываемого одними херувимскими крыльями, что характерно лишь для римско-католических церковных стандартов, и только для них одних… На штурм древнерусской богослужебной практики хищный Запад очумело кинется на волне церковного раскола в конце 17-го века, а в следующем столетии уже будет безраздельно господствовать в РПЦ посредством продажных киевских архиереев и архимандритов, примчавшихся на подмогу Романовым, а перед тем позорно подписавших в 1596 году Брестскую унию, сиречь полностью и окончательно принявших католицизм как образчик духовного благочестия…

– Не удивительно, что и резкость и негатив стасовских оценок только усиливается в его работе. «Оставаясь по названию русско-православным, – пишет он, – церковное пение под надзором иностранных капельмейстеров коренным образом извращается. Они перекладывают наши старинные песнопения на партесный (то есть многоголосный) лад, звучавший поначалу в польской, а затем в итальянской интерпретации…»

31

После подобного вступления, больше похожего на интеллектуальный разогрев, перевозбуждённый и раскрасневшийся Панфёров перешёл уже к главному в творчестве своего кумира.

1868 год, – крепко запомни это, Максим, и передавай потом будущим ученикам по возможности, – особая дата в истории отечественной интеллектуальной жизни. В это время популярный журнал «Вестник Европы» в своих номерах публикует сенсационную работу Стасова «Происхождение русских былин», над которой автор трудился долгих 6 лет, перелопатив целую гору архивных материалов… Главная мысль статьи: РУССКИЕ БЫЛИНЫ, РУССКИЙ ЭПОС имеют сугубо ВОСТОЧНЫЕ корни, а уж никак НЕ ЗАПАДНЫЕ, НЕ ЕВРОПЕЙСКИЕ, в чём все годы правления династии Романовых читающую публику нашей страны пытались уверить и убедить российские интеллектуалы – и западники, и славянофилы… Такой вот ошеломляющий и крамольный для многих вывод был озвучен на всю страну – громко опять, по-стасовски смело, обоснованно и убедительно!

– Справедливости ради стоит заметить, что о восточном следе русских народных сказок в 1830-х годах с убеждённостью говорил и замечательный рязанский литератор М.Н.Макаров (1785-1847) – выпускник Московского университета. В ряде своих публикаций Михаил Николаевич писал, что они, сказки, представляют собой «длинные тени следов всей Азии, всех хитростей и мудростей пылкого воображения древнего света». Разбирая некоторые сюжеты, он восклицал: «Как много здесь Востока! Наши сказки и после всех ужасных перемен, случившихся с нашими стариками, переходя из одного народа в уста другого, всё ещё пахнут Гангом… далеко, конечно, а Индия, воля ваша, была нам родной»… Макаров только диву давался и печалился одновременно, насколько небрежно, прямо-таки по-варварски обращались в России с этим без-ценным наследием учёные мужи. Он же сумел подметить, что с начала 18-го века, с эпохи Петра, прослеживаются уже явные искажения эпического и сказочного материала, к концу столетия, при Екатерине II, наводнившей страну масонами, становящиеся ужасающими. Особенно сильно, по его мнению, к этому приложил руку известный в екатерининскую пору издатель – масон-иллюминат Н.И.Новиков, правивший под видом улучшения целости и сохранности древних рукописей всё подряд и не пощадивший своими дикими и некомпетентными исправлениями опубликованный им сборник древлянских сказок!… Но Михаил Николаевич верил, что когда-нибудь непременно найдётся «человек глубоко мыслящий, человек терпеливый, мастер, способный очищать седую пыль, густо покрывшую разум сказок; тогда какая картинная даль откроется во многих историях!»…

32

– Таким человеком, Максим, и выступил Стасов, сосредоточившийся не только на сказках, но и на былинах, в 1860-х годах уже набравших широкую популярность у образованной российской публики, после отмены крепостного права, как я уже говорил, обратившей, наконец, внимание на простой народ: что он есть, живёт, творит, существует. В Петербурге и Москве тогда прочно утвердилось убеждение, что былины отражают что-то действительно историческое и крайне важное, запечатлённое в народном сознании, в генетике россиян. Научный официоз, как западники, так и славянофилы, сопоставляли их с летописями, «находили поминутные сходства, радовались, аплодировали и, наконец, объявили, что былины до того верно и справедливо воспроизводят историю… что они несравненно выше всевозможных исторических руководств и учебников»…

– Стасова подобные выводы не сильно радовали. У него не было сомнений в историчности былин, но у него были большие претензии к обозначению их истока – городу Киеву, – твёрдо и недвусмысленно провозглашённому официозом началом начал. И эти его обоснованные и нешуточные претензии только лишь укреплялись по мере знакомства с материалом… «Почему данные произведения считаются киевскими?»такой несуразный и дикий для “патриотов”-славянофилов вопрос стал для Владимира Васильевича отправной точкой, и источником творческой силы и веры одновременно. И всем своим многолетним творчеством Стасов убедительно доказал, что «КИЕВЩИНА – это исторический подлог, это ложь и сознательная подмена нашей истории, искусственная привязка её к Западу»…

33

– Как это ни странно прозвучит, – улыбнулся Панфёров, вытирая капельки пота со лба, – но к подобному взгляду на Русское национальное прошлое подтолкнули Стасова и некоторые западные историки. Теодор Бенфей (1809-1881) в частности, профессор немецкого Геттингенского университета, доказывавший и активно пропагандировавший сюжетную зависимость европейского эпического материала от Востока. Так, в объёмном предисловии к переводу индийских мифов и песен «Панчатантра» (Пятикнижие) на немецкий язык он утверждал по результату своих исследований, что «многое в греческой культуре – основе европейской цивилизации – имеет более древнее, в том числе буддийское, происхождение. В первую очередь это относится к античным повестям, сказкам с чисто индийскими сюжетами». По Бенфею, «из отправной точки – Индостана – они затем разносились по миру мусульманами и евреями… Ситуация меняется только в позднее Средневековье, когда в Европе начинают преобладать уже местные мотивы»…

– «Научная интуиция Стасова вела примерно к тому же. Горизонты европейской лингвистики, филологии, этнографии в этом направлении ему помог расширить сослуживец по петербургской библиотеке немец Виктор Ген (1813 – 1890). Он, в частности, доказывал в своих исследованиях, что многие окультуренные растения и животные европейских просторов имеют азиатское происхождение. Цивилизация в те времена двигалась с Юга на Север, из Индии и Персии, Сирии и Армении. Как писал Ген, “вообще, Европа очень немногое из дарованного природой вывела по собственной инициативе из состояния дикости и сделала полезным”. Трудно представить, что типичные сегодня итальянские пейзажи в эпоху римских императоров отнюдь не украшали дороги и сады, как любят изображать живописцы. Маслины, розы, лилии, персики, ослы, куры, голуби и множество, ставшее ныне обыденным, – всё это пришло позже из Азии, в том числе и через нашу территорию.

Импульс стасовским исканиям дал и ещё один выпускник Дерптского университета – Егор Беркгольц (1817 – 1885). Этот знаток европейского научного мира, привлечённый в Публичную библиотеку, систематизировал труды иностранцев о России. Он-то и помог Стасову свободно ориентироваться в обширной зарубежной литературе» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

– Но как бы то ни было, Макаров и Бенфей, Ген и Беркгольц лишь указали Стасову правильный путь – это правда; причём сделали они это достаточно робко и неуверенно, с оглядкой на официоз. Всё это надо хорошо себе представлять, Максим, дорогой, чтобы по достоинству оценить выдающееся стасовское наследие – в высшей степени самобытное, качественное и оригинальное! – и не путаться в оценках и симпатиях, связанных с приоритетами. Ты должен хорошо понимать, что торить указанное направление пришлось уже ему одному – без чьей-либо помощи и поддержки…

– Здесь ему здорово помогло и то ещё, что в середине 19-го века на Западе и у нас началась обширная публикация эпического массива, ранее недоступного историкам. Так вот, с жадностью впитывая и постигая корпус восточных легенд, мифов и сказаний, исторически-зоркого Стасова сразу же поразила их очевидная схожесть с нашими древнерусскими былинами. Наводкой ему, или золотым ключиком в Прошлое послужило «Сказание о славном богатыре Еруслане Лазаревиче», изданное в 1859 году. Владимир Васильевич с лёгкостью выявил много общего в жизнеописании Еруслана Лазаревича и главного героя знаменитой персидской поэмы «Шахнаме» (Книга царей) Рустема… «Далее, проанализировав и подвергнув сравнительной экспертизе обильно тиражировавшиеся у нас научными кругами сказки «О Жар-птице», «О Василисе премудрой», «Об Иванушке-дурачке», «О морской царевне», «О Бабе-яге», «О скатерти-самобранке», «О гуслях-самогудах» и другие, Стасов приходит к заключению, что в основе названных сказок также лежат азиатские оригиналы, иногда прозаические, но больше стихотворные…»

34

После этого наступила пауза в разговоре: Панфёров сильно устал и как помидор раскраснелся. Да и горло его пересохло и запершило, мешало чётко выговаривать слова и складывать из них предложения… Пришлось ему идти на кухню и выпить целый стакан холодной воды, отдышаться там и откашляться… После чего он вернулся назад и продолжил прерванный разговор, намереваясь высказать студенту всё, что он для него заранее приготовил и для чего, собственно, и пригласил в гости…

-…В «Происхождении русских былин», – продолжил рассказывать он, – Стасовым были глубоко и всесторонне разобраны и проанализированы десять наиболее известных народных песен, так или иначе связанных с реальной исторической канвой: о Добрыне, о Василии Казимировиче, о Потоке Михайле Ивановиче, об Иване Гостином сыне, о Ставре-боярине, о Соловье Будимировиче, об Илье Муромце, о Садко, о Дунае, о Ваньке Вдовине сыне. Тщательное сравнение с азиатским эпосом позволило ему обнаружить особенность наших былин, о коей ранее никто у нас и не подозревал, – очевидную схожесть с восточными мифами, гимнами, песнями. И схожесть во всём: и в общности сценарных линий, и в мелких сюжетных деталях, что касаются одежды, вооружения, культа лошадей как надёжных друзей и помощников воинов, манеры сражаться и выражаться при этом. Ведь даже и многие крылатые выражения были у нас с персами одинаковые.

– Исходя из анализа былинного материала, Стасов, как и в случае с народной музыкой, сделал для себя два главных и очевидных вывода. Первое: он категорически оспаривал миф о господстве христианства на Руси в эпоху князя Владимира, в чём так настойчиво и делово уверяли всех славянофилы, черпая свои доказательства якобы в былинном творчестве. Константин Сергеевич Аксаков даже провозглашал: «колорит Владимирских пиров и песен имеет христианскую основу; мы видим в них всю Русскую землю, собранную в единое целое христианской верою, около Великого князя Владимира»… Точка зрения Стасова была полярной аксаковской: «христианские на вид формы являются переложением на русские нравы и на русскую терминологию рассказов и подробностей вовсе не христианских. И князь, и его богатыри – ничуть не православные, иначе как по имени; христианского на них – только одна внешняя, едва держащаяся тоненьким слоем на поверхности, окраска»... Поэтому-то гораздо перспективнее и надёжнее, чем оголтелое продавливание христианской версии, он считал обращение к Древним Ведическим мотивам.

– И второй, ещё более крамольный и взрывоопасный стасовский вывод: что и «монголо-татарская эпоха» была чистой воды мифом, если бредом не сказать, или выдумкой романовских ангажированных историков украино-польского и немецкого происхождения. И преследовала она одну-единственную цель – разорвать древнюю и живительную для России азиатско-восточную связь, тщательно затушевать и скрыть её от народа; чтобы потом тихой сапою заменить её связью западной – вторичной и искусственной по сути своей, да ещё и откровенно-паразитической и пагубной для страны и её будущего!!!

«В былинах мы не имеем описаний… татарской эпохи в нашем отечестве», – со знанием дела и полной уверенностью в собственном знании и правоте писал Стасов… и задавался законным вопросом: почему подобное эпохальное событие отечественной истории, если бы оно было в действительности, вообще не получило освещения в былинах – подлинном народном творчестве, не заказном? Однако этот красноречивый и очевидный факт нисколько не мешал нашим славянофильствующим деятелям причитать о бедах, нанесённых татарским нашествием!!!…

35

– Ты, вероятно, уже и сам сообразил, Максим, без меня догадался, что для правящих кругов России «Происхождение русских былин» стало настоящим шоком, или громом среди ясного неба, разрывом молнии над головой, наводящей панический ужас. Так именно и отнеслись к работе Стасова светские и церковные власти, чопорные академические круги, западники и славянофилы – как к чистой воды КРАМОЛЕ, что сотрясает сознание и устои, будоражит и будит народ, глаза ему открывает на прошлое – воистину героическое и великое. Или как к крайне опасному и дерзкому сочинению, что идеологической диверсии сродни, которое если и нельзя запретить, то уж замолчать – обязательно.

– Династия Романовых не одобрила журнальную статью потому, что была с начала своего правления, с 1613 года «пятой колонной Запада» в чистом виде, призванной держать порабощённую Московию в железной узде – как дойную корову нищей и голодной Европы – и обеспечивать без-перебойную поставку туда пищевых и сырьевых ресурсов, а потом ещё и ресурсов финансовых. Лозунг «Россия – сырьевой придаток Запада» именно при первых Романовых и родился, был поднят европейскими масонскими кругами на щит, и стал в их сплочённой и дружной среде неким негласным приказом, обязательным для исполнения. Не удивительно и закономерно даже, что правящая Династия рубила восточные русские корни тщательно и без-пощадно, а мифические “западные корни”, или “истоки”, наоборот, всячески пестовала и превозносила.

– Романовская РПЦ после известного Собора 1666-1667 годов, где правили бал католики и иезуиты, превратилась в восточный филиал Ватикана фактически, со всеми родимыми пятнами и болезнями, присущими латинянам. И если до-романовская РПЦ, как к ней теперь ни относись без-пристрастному исследователю-атеисту, базировалась всё ж таки на заповедях Сергия Радонежского и Нила Сорского, проповедовавших суровую аскезу, личный ежедневный труд и не-стяжательство; как и абсолютную веротерпимость к другим религиям и традициям – к исламу, буддизму и брахманизму, в частности. То никонианская церковь, наоборот, была уже сугубо коммерческим предприятием с огромными участками земли в собственности, без-численным количеством храмов и монастырей, и десятками тысяч крепостных крестьян в услужении, чистыми рабами по сути, но только белыми, а не чёрными, как в США; с миллионным оборотом денег из года в год, что всеми правдами и неправдами выманивались и вытряхивались из карманов нищих крестьян по любому поводу, как и из карманов самой знати. Бывало, кто чаще на службу в церковь придёт и больше алчным попам-мироедам заплатит, позолотит их шаловливую ручку на праздники и на семейные торжества – тот и был тогда молодец, угодный и любый Богу прихожанин; тому, соответственно, и пропуск в рай выписывался безотлагательно и без очереди. А все остальные, неверующие и прижимистые, прямиком попадали в ад – так священники на голубом глазу уверяли! – то есть все умные, сильные, грамотные и самостоятельные, кто в церковные байки не верил и собственным умом и трудом жил, кто в божий храм не показывался, не участвовал в пошлых спектаклях под названием богослужение

– И это наглое и циничное паразитирование и одурманивание под видом богоугодных дел называлось и называется до сих пор “светлой христовой церковью”, “животворящей христианской верой”, “исполнением замыслов и воли Творца”. Смешно, согласись, Максим, ей-богу смешно от наших жуликоватых и праздных попов подобное богохульство слышать! Грустно и тошно одновременно… Поэтому-то и такая лютая и устойчивая ненависть к попам существовала в народе с того смутного и подлого времени, с никоновских реформ; потому и рушили крестьяне церкви после Октября Семнадцатого с превеликим наслаждением и удовольствием, а мордастых и пузатых попов-дармоедов, христопродавцев и кровопийц, палками гнали взашей – на работу!… А с веротерпимостью после реформ 1666-67 годов и вовсе было «дело труба»: продавшиеся католикам никониане российских мусульман и буддистов с тех сатанинских пор третировали как могли, притесняли и гнобили со страшной силой. И этим сознательно и на долгие годы ссорили добропорядочных русских людей с братьями-азиатами, такими же простодушными, добрыми и веротерпимыми… Но особенно сильно пострадал от никониан Древний Славяно-Русский Ведизм, который простой народ втайне продолжал почитать и которому по жизни следовал…

36

– Российские же западники и славянофилы, как это ни покажется странным, – это две стороны одной и той же медали, имя которой – Европа. Потому что и первые, и вторые молились на Европу с первого дня, молились страстно и самозабвенно! Считали Европу мировым религиозным и культурным центром, из которого якобы вышло всё – религия, вера, цивилизация, наука и культура. И лежать под Европой поэтому – большая честь, топтаться за нею вслед, ума-разума набираться, силы.

– Только для российских западников, и в этом суть и главное их отличие, Рим с Ватиканом и папами были главным и единственным ориентиром – с их католичеством и священством, и Святыми Тайнами… Но потом наши западники на Германию и Англию переключились, научно-технологические и промышленные центры западного мiра, на север Европы то есть, которая по указке Лютера и его сподвижников решила вылезти из-под власти развратного Рима и пап и организовать свою собственную христову церковь, национальную, чтобы деньги в Италию не платить, а пускать их на собственные нужды… А потом в Германии и Англии, где, как известно, люди ушлые и расчётливые живут, люди-дельцы, люди-прагматики и циники, и вовсе плюнули на христианство и его клир, зажравшийся и морально и нравственно разложившийся, – решили без них обходиться – напрямую общаться с Господом, без посредников… И без внимания этот их религиозный взбрык не остался опять, и нашего подражания: их страстным почитателям в России и этот их всенародный плевок в официальную церковь понравился, как и североевропейская секуляризация и атеизм. И они, наши тупые западники, попугаи безмозглые и безголовые, к религии и церкви дружно и как по команде в момент остыли. Да ещё и начали к этому же призывать других. Уверять на голубом глазу, что вера вообще и христианство в частности – это якобы уже неприлично и пошло, это – вчерашний день.

– А для российских славянофилов, наоборот, юго-восточная часть Европы, Византия с Константинополем были центром и светом мiра, идеалом и образцом для подражания, – не Рим. Они, полоумные, оттуда выводили ВСЁ по какой-то непонятной причине: кто их на то надоумил и такую ересь внушил?! – загадка! Продажных, подлых и тупых, пакостных, развратных и ничтожных греков-ромеев они на полном серьёзе считали своими духовными учителями! Ровнялись, учились, молились на них, чудаки, помогали светским и церковным чиновникам насаждать в нашей великой стране греческую религию и культуру. Свою же собственную они, попугаи, не замечали в упор, или же и вовсе гробили… Считали все как один, идиоты законченные, тупоголовые, что именно гнилой, двуличной и торгашеской Византии Святая матушка-Русь обязана своим рождением как государство, что только после принятия христианства от греков мы будто бы стали НАРОДОМ, приобщились к цивилизации мiровой, громко о себе заявили как нация. А до этого мы будто бы были зверьми, варварами настоящими, неандертальцами! Ужас! Ужас! – если на это трезво и здраво теперь смотреть. Но ведь именно так и считали образованные русские люди когда-то, славянофилы так называемые, приватизировавшие высокое звание ПАТРИОТ!…

– И получается, Максим, если совсем коротко обобщить всё сказанное, что «как славянофилы, так и западники эксплуатировали чётко выраженный концепт – каждый с определённым центром тяжести. У первых он располагался в Киеве, наследовавшем духовные ценности “святой” Византии; у вторых, западников, – в Европе, образце для имитаций. Этим, в свою очередь, программировалось и соответствующее восприятие конкретного материала. Одни доказывали тотальную приверженность населения к греческой версии православия, другие трубили о дикости народа, никак не сбрасывающего религиозную шелуху… Для Стасова же всё это было непригодным, ведь, по сути, ему предстояло открыть новую цивилизационную проекцию России, кардинально отличавшуюся от того, что предлагалось свыше…» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов/…

37

Голова Кремнёва горела и трещала от услышанного, плавилась изнутри – как печка плавится и трещит от сухих берёзовых дров. Обилие информации зашкаливало – новой, диковинной, прежде не ведомой и не слышанной никогда, которую он запихивал в себя что есть мочи в течение двух часов, с трудом переваривал внутри и наспех раскладывал по ячейкам памяти. Ему необходимо требовался отдых, или же перерыв, чтобы перевести дух и восстановить силы.

Но разошедшийся Панфёров, забравшийся на своего конька, этого не замечал – продолжал вываливать на пришедшего к нему в гости студента всё новые и новые факты, которыми был под завязку забит, как и его квартира книгами. Как женщина на сносях, он будто бы вдруг захотел одним махом избавиться от бремени, которое измучился в себе носить без пользы и благодарности…

– Ещё только готовя статью к публикации, – с жаром говорил он Кремнёву, насквозь прожигая гостя горящим как у пантеры взглядом, – Стасов уже наперёд знал, «кому всех больше она не понравится: московским славянофилам и петербургским русопетам. Это произведение для них оскорбительно, враждебно, потому что вооружилось против обычной их фразеологии и само-восхищения… прервало блаженный сон людей, любующихся на самих себя». В этом его убеждала и судьба финского этнографа и лингвиста Матиаса Кастерна (1813-1852), ещё до Стасова выдвигавшего идеи схожести татарского, сибирского и финно-угорского эпоса (до русского Кастерну оставался всего-то шаг). Итог его, Кастерна, до обидного короткой жизни и деятельности был таков, что академическими усилиями подобный взгляд честного финна признали неоправданным и несправедливым. Счастья же указали искать в сравнении всего финского с прибалтийским и германским эпосами, только там.

– И Стасов не ошибся в расчётах: реакция не заставила себя ждать. После выхода статьи в свет “крестовый поход” против автора объявили все – и интеллектуалы-западники, и славянофилы. То, что «Происхождение русских былин» категорически не понравилось Чернышевскому с Добролюбовым, было хотя бы понятно и объяснимо: оба они презирали и ненавидели всё истиннорусское, коренное и исконное, лютой ненавистью, мечтали “рабскую и нищую Россию” разрушить до основания, сравнять с землёй. И на её месте выстроить точную копию любой и милой им протестантской Европы!… Но славянофилы-то Россию любили и почитали вроде бы – про то они уверяли всех! И вдруг и они дружно принялись пинать и чернить патриота-Стасова. Казалось бы, за что?! За один лишь оригинальный взгляд на прошлое своей Родины, отличный от их собственного.

– В хуле и поношении Стасова как самобытного историка и этнографа принял тогда участие весь славянофильский лагерь от мала и до велика – Алексей Хомяков, Константин Аксаков, Пётр Киреевский: это отцы-основатели. Их всецело поддержали в этом гнусном деле и их молодые последователи и ученики – Орест Миллер (1833-1889), Александр Гильфердинг (1831-1879), Пётр Бессонов (1828-1898). Последний даже с горечью сокрушался, что «ранее превозносили скандинавские воздействия, теперь же открылась новая мода: на место Руси поставили татарщину. Запад-то ещё имеет обаяние цивилизованности, а тут ничего, кроме дикости и отсталости, от коих следует всячески дистанцироваться…»

– Стратегия славянофильствующих заключалась в том, чтобы как можно гуще замазать восточные корни Руси, “подлые”, “дикие” и “тлетворные” по определению; и выдвинуть в пику им византийские – “культурные”, “живительные”, “возвышенные” и “облагораживающие”. «Мы с Византией одно тело и едина душа – мы в ней и она в нас!» – с гордостью восклицали они, и млели от собственной гордости… Именно по этой причине приверженцы Аксакова и Хомякова «излишнее значение придавали фактам западноевропейской этнографии»: этим они осознанно пытались «органично вписать былины в общеевропейскую теорию развития эпоса»… Ключевым перевалочным пунктом, или волшебной дверью, через которую распространялись по нашей Святой земле византийские фольклорные потоки, они определяли Юго-Западную Русь, Киевщину в первую очередь. А ещё ранее – греческие колонии Причерноморья и Крыма… И чего удивляться, что «Сказание о славном богатыре Еруслане Лазаревиче» – наиболее распространённое и любимое в русской народной среде – было не в чести у славянофилов, которых прямо-таки коробило его близкое родство с «Шахнаме», тихо бесило даже… Поэтому к произведению они старались не привлекать лишнего шума, обходили его стороной как тлетворное и чужеродное, не стоящее их внимания…

– Зато всей душой и помыслами, и многочисленными статьями они поддерживали главный научно-идеологический концепт тех лет, определявшийся известным каноном «православие, самодержавие, народность», что воспевал и пропагандировал русскую самобытность исключительно в византийском духе. Византия же объявлялась властями, графом С.С.Уваровым в частности (министром народного просвещения в 1833-1849 годы, за спиною которого могуче маячила фигура императора Николая Первого), непреходящей ценностью, “началом начал” или “материнской утробою”, из которой всё русское якобы и вышло и которую следует ревностно оберегать по этой причине от глумления и поношения, от всевозможных чужеродных примесей и влияний. Равно как и от бедовых и бредовых историков, на “дикий” и “примитивный” Восток отворачивающихся от неё, да ещё и народ за собой уводящих…

– Из чего непреложно следует, опять-таки, неутешительный и скорбный вывод: наша отечественная великорусская цивилизация воспринималась славянофильствующими товарищами вне восточноазиатской культурно-исторической ниши, то есть за пределами нашей настоящей Родины, нашего Истока. Славянофилы считали и пропагандировали с точностью до наоборот: что родному русскому языку, письменности и культуре наши великие предки, древние славяне-русичи, якобы могли научиться лишь в одном месте: на христианских полях Киевщины – преемницы Византии и окружавших её славян. Им, це-патриотам-грамотеям, даже и в страшном сне не могло привидеться, что это мы, москали, наследники Великой Асии и Тартарии, всех учили и окультуривали, просвещали и обустраивали, поднимали эволюционный потенциал…

38

– Позиция же Стасова, повторю тебе, Максим, чтобы ты крепко это запомнил, на всю оставшуюся жизнь, была диаметрально-противоположная романовскому официозу, глубоко враждебна и ненавистна ему. И он был не из тех, что важно, кто трусил перед оппонентами, пусть даже чопорными и сановными, кто оставался в долгу. Вот некоторые ответы Владимира Василевича на критику в его адрес, из славянофильствующего лагеря прежде всего. Послушай.

Игорь Константинович быстро доставал из шкафа книжку с письмами Стасова, открывал её на нужной странице и начинал зачитывать вслух некоторые наиболее яркие места из эпистолярного наследия своего обожателя и кумира, отмеченные закладками:

«Кажется, былины существуют только лишь для того, чтобы нравиться славянофилам и потрафить в рамки, устроенные для русского народа, русской истории, русской поэзии! Как же назвать то, во имя чего они здесь всё время действуют, как не фантазиями и ложным патриотизмом…»

«Я не говорил ни единого слова о византийском влиянии по той простой причине, что тут его нет ни малейшего признака… византийское влияние в древней Руси можно найти в рисунках рукописей, в живописи на стенах церквей и вообще на предметах религиозно-церковного назначения, но что касается предметов бытовых, предметов жизни собственно народной, то здесь византийское влияние никто ещё никогда не видел; его тут вовсе не бывало…»

«…вместо того чтобы всё на свете относить к византийству, нужно начать наконец сравнивать отечественный художественный орнамент и архитектуру с подробностями персидскими, индийскими, среднеазиатскими, финскими. Если наши исследователи потрудились бы над этим, то выяснили бы, что всё официальное – религиозные формы, книги, княжеские одеяния – шло к нам из Византии. Всё народное – песни, деревянные постройки, бесчисленные предметы быта, резное, вышитое, литое – наполнено азиатскими влияниями с несмываемым языческим следом. Различение этих двух параллельных реальностей составляет неотложную задачу…»

39

– «Происхождение русских былин», таким образом, и положило начало новому направлению в осмыслении русской цивилизации и её корней. Своими былинами Стасов, помимо прочего, убедительно показывал, что русский этнос представляет собой осколок по-настоящему Великой культуры, однако ведущей свою родословную не от христианско-византийского, а от принципиально иного источника. И титанические усилия Владимира Васильевича были подчинены главному: поиску того забытого фундамента, на котором родилась и выросла Святая Русь!!!

«Стасов стремился вглядываться в культурно-историческую сердцевину, а не завораживаться идеологически-отполированными поверхностями. Не опошливать наше прошлое, но и не “облагораживать” его в угоду кому-то – этот принцип стал для него руководящим. Он призывал: «Оставьте народ в покое, не навязывайте ему плодов ваших доброжелательных заседаний». Его печалило то, насколько вяло изучают “нашу страшно богатую почву, <…> что само даётся нам в руки, то забрасываем без внимания, без любопытства узнать, что это такое”. Возмущало равнодушие к тем археологическим находкам, которые не относились к Античности: «неужели только и важны, что римские и греческие фрески и треножники?». Это пагубное безразличие в полной мере было свойственно и славянофилам, которые считали, что гордиться и изучать можно лишь народы и народности Западной и Юго-западной Руси – Малороссию, Литву, Галицию, Царство Польское. А вот башкир, мордву, киргиз, черемисов, татар славянофилы не относили к полноценным этносам. Прошлое т.н. второсортных мало интересовало чиновников от науки…» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/..

– Тезис о неразвитости азиатских народностей России Стасов отметал решительно и категорически! «Трудно представить, – убеждал он и сторонников, и оппонентов, – что они, находясь рядом с величайшими восточными культурами, в продолжение столетий ожидали, когда новгородские купцы вкупе с казаками образца 16-го века принесут им благо»… После чего добавлял: «…утверждать, что татарское, персидское, финское – непристойно, а византийское – в высшей степени прилично и успокоительно, на самом деле и есть настоящее оскорбление народа!!!…»

40

Выслушав последние слова не на шутку разошедшегося учителя, измученный лекцией Максим остановил его придуманным желанием сходить в туалет освежиться, остро почувствовав, что всё – конец. Он подошёл к тому интеллектуальному пределу, когда слова Панфёрова будут пролетать уже мимо его ушей, как одичавшие пчёлы мимо родного улья, не имея возможности вместиться в перегруженную и переутомлённую голову.

Игорь Константинович, не мешкая, отвёл его в туалетную комнату, куда Кремнёв лишь для виду зашёл и простоял там столбом просто так какое-то время. А вот в ванной комнате, тесной на удивление, запущенной и неубранной в сравнение с самой квартирой, он задержался надолго, переводя там разгорячённый дух и подставляя под струю ледяной воды горящие огнём лоб и щёки…

Минут десять он так стоял, с удовольствием нагнувшись над раковиной, ледяной водой лечился, которая отрезвляюще подействовала на него – хорошо и быстро сняла жар и умственное переутомление, заметно голову остудила и разгрузила… После этого он, просветлённый и передохнувший, вышел из ванной и направился медленным шагом в домашний кабинет учителя, где тот его с нетерпением ждал, втайне надеясь при этом, что Панфёров и сам устал – и захочет может быть отложить до другого раза начатую лекцию, которая уже два с лишним часа длилась…

Но учитель его был не из слабаков и не захотел останавливаться на половине пути – решил довести до конца начатое дело. Усадив уставшего стоять ученика в кресло, он продолжил его Стасовым накачивать и просвещать. И из второй части той утомительной и невероятно длинной домашней беседы Кремнёв узнал следующее.

Он узнал, например, удобно расположившись в кожаном кресле, что заидеологизированность и твердолобость, интеллектуальная ограниченность оппонентов, этнографический и исторический дальтонизм как одного, так и другого лагеря злили Стасова, да, – и злили сильно. Но не ломали духовно, не сбивали с однажды выбранного пути поиска Русской Правды. Что толку спорить с людьми, какой от этого выйдет прок? – справедливо мог думать он, – для которых Европа – единственный свет в окне, Альфа и Омега мироздания. А всего остального они не видят, не слышат и не хотят знать. Ну и пускай себе, мол, и дальше на неё молятся, убогие и тупоголовые: туда им всем и дорога, на европейские псевдонаучные свалки!

Крайне неприятным моментом и даже неким внутренним шоком для Стасова стало непринятие на первых порах его былинной концепции Фёдором Ивановичем Буслаевым (1818-1897) – учёным первого ряда действительно, академиком и светилом, профессором Московского Университета, которого по праву считали и называли “лицом гуманитарной науки России” второй половины 19-го столетия, Гуманитарием №1!!!… И то сказать: блестящий филолог, умница, непревзойдённый знаток древних рукописей и памятников литературы, занимавшийся всю жизнь до-романовской славяно-русской культурой! – Фёдор Иванович по сути заново открыл Древний Ведизм в императорской России!!! И всю сознательную жизнь он пропагандировал так называемое «двоеверие»: уверял, к примеру, что христианства с владимирских времён придерживались лишь верхи в угоду личной выгоде и моде, ну и чтобы прочно отделить себя от низов. Простой же народ Московии, говорил и писал он, и даже и окраинного, около-византийского Киева продолжал исповедовать Древний славяно-русский Ведизм в течение всей до-романовской эпохи.

«Признанный знаток древнерусской литературы и словесности находился в конце 1860-х в зените славы, обладал самостоятельными позициями в науке, не примыкая ни к западникам, ни к славянофилам. Такое позиционирование объяснялось активной разработкой апокрифов и языческой проблематики, не поощряемой ни теми и ни другими. Буслаев рассматривал народную культуру средневековой Руси как носительницу языческого менталитета. А потому говорить о каком-либо преобладании христианства применительно к тем реалиям отказывался. Простой народ далёк от сочувствия христианским идеям, которые проводила книжность. В жизни, быте держалась дохристианская старина, когда, например, свадьбы игрались по языческим преданиям, а церковное венчание считалось потребой бояр да князей. Поэтому в нравственном смысле Русь той поры олицетворяло не столько духовное согласие, сколько разъединение. Буслаев активно оперировал термином “двоеверие”, призывая не приукрашивать ту среду “неуместным лиризмом и смешной сентиментальностью”. Увлекавшееся этим славянофильство он оценивал “вонючим болотом, которое считали глубоким только потому, что в стоящей тине не видно дна”…» /А.В.Пыжиков «Неизвестный Владимир Стасов»/…

Верным продолжателем дела Буслаева был Н.М.Маторин (1898-1936) – русско-советский этнограф, религиовед, фольклорист. Один из основателей и руководителей советской этнографии; один из основателей и первый директор Музея антропологии и этнографии. А ещё: главный редактор журнала «Советская этнография»; первый директор Института антропологии и этнографии СССР (ИАЭ); автор научных трудов по изучению верований и мировых религий; глубокий и серьёзный исследователь проблем религиозного синкретизма (взаимопроникновения религий), защитник этнографии как самостоятельной исторической дисциплины. Так пишут про него в энциклопедиях.

Внимательно слушая Панфёрова, передохнувший Кремнёв поразился тогда такому, например, красноречивому и архиважному факту из жизни Маторина-исследователя, который по-настоящему его, молодого студента, потряс, как, впрочем, и многих современников Николая Михайловича. Так вот, дотошно и всесторонне изучив жизнь мусульманских народов Поволжья, Николай Маторин пришёл к ошеломившему многих учёных и верующих мужей выводу: ПРОСТЫЕ ОБЫВАТЕЛИ-МУСУЛЬМАНЕ ОТНОСЯТСЯ К ИСЛАМУ ТОЧНО ТАК ЖЕ, КАК И ПРОСТОЙ ВЕЛИКОРУССКИЙ НАРОД ОТНОСИТСЯ К ХРИСТИАНСТВУ – сиречь ЛЕНИВО, ПОВЕРХНОСТНО И РАВНОДУШНО, ПО ЗАВЕДЁННОЙ КЕМ-ТО ТРАДИЦИИ!!! А В ЖИЗНИ И ТЕ, И ДРУГИЕ ПРОДОЛЖАЮТ ИСПОВЕДОВАТЬ ВСЁ ТОТ ЖЕ ДРЕВНИЙ ВЕДИЗМ, БОГОТВОРИТЬ И ОГЛЯДЫВАТЬСЯ ЕЖЕДНЕВНО НА МАТУШКУ-ПРИРОДУ, СОВЕТОВАТЬСЯ С НЕЙ, УЧИТЬСЯ У НЕЁ, ЧЕРПАТЬ ИЗ НЕЁ СИЛЫ…

Идеи Буслаева и Маторина почти полностью передрал в советские годы академик Рыбаков в своих книгах «Язычество древних славян» (1981) и «Язычество Древней Руси» (1987), не указав при этом на первоисточники. И этим прославился за здорово живёшь, прохиндей!!! За что и попал теперь в немилость в научном сообществе…

41

И вот такой-то по-настоящему прозорливый и глубокий, заслуженный и авторитетный учёный-литературовед, академик-филолог Буслаев, с его-то независимым мировоззрением и широченным кругозором, стал в оппозицию на первых порах к передовым идеям Стасова – величайшего русского провидца и эрудита. Исследователя с большой буквы, который с годами всё ясней и отчётливей начинал видеть и понимать, о чём и сообщал, не ленясь, образованному мировому сообществу, что не втискивается русское коренное бытие в рамки существующих европейских доктрин – религиозных, философских, исторических и этнографических, – никак не втискивается. Поднятый им материал “обнаруживал мощные подводные течения, питавшие народные слои и запечатлевшиеся во множестве источников и артефактов, пусть и неразличимые для невооружённого глаза”.

Негативная реакция Буслаева на «Происхождение русских былин» была странной и непонятной ещё и по той причине, что с середины 19-го века в интеллектуальных кругах России мощно зрела альтернативная, не западная, не европейская точка зрения на собственное историческое прошлое, на ИСТОК. В частности, уже было замечено, что древнерусский литературный расцвет приходится как раз на время “монголо-татарского” якобы лютого и невыносимо-мрачного ига. До-“татарские” 11-й и 12-й века – время силового насаждения христианства в Киеве, Приднепровье и Верховьях Волги – совершенно не балуют нас рукописями, число коих невелико. Это-то время, по мысли Стасова, и можно было с полным правом и основанием назвать лютым и невыносимо-мрачным для простого русского народа, придавленного чужеродной верой и властью князей и попов, ставленников Византии… Однако в следующие два столетия, 13-й и 14-й века, уже после т.н. “татарского нашествия и завоевания Святой Руси восточными варварами”, фиксируется своего рода рукописный взрыв, как и взрыв русской культуры в целом (творчество Андрея Рублёва, Феофана Грека, Прохора-старца из Городца, Даниила Чёрного, Дионисия и других изографов). Что красноречиво свидетельствовало не об упадке как раз, не об иге, а о пышном расцвете и распространении литературы и искусства по Святой русской земле, науки, образования и просвещения. Освобождённый народ опять тогда распрямился и вздохнул полной грудью, древние родные песни громко запел, творить святое и вечное активно начал.

К тому же, нельзя проходить и мимо такого факта, который тоже первым подметил Стасов: «сказания о героях-мучениках, которыми период монголо-татарского завоевания обогатил наши святцы, большей частью написаны и популяризированы в 16-м веке, то есть задним числом. Эти тексты буквально напичканы выпадами против татар (которые, как легко догадаться, продавшихся христиан не жаловали – автор). Странные завоеватели, при которых Русь расцвела и заблагоухала!!!…»

42

В начале 1880-х годов – как под конец уже узнал студент-третьекурсник Кремнёв из той затянувшейся лекции, – когда авторитет и популярность прозорливого трудоголика Стасова, несмотря ни на что, достигли своего апогея в Российской научной и культурной среде, и большинство его критиков и недоброжелателей, прикусив губу и поджав хвост, отскакивали от него, УМНИЦЫ и ВЕЛИКАНА, как горох от стены, оставив даже мысль затоптать и уничтожить строптивца как учёного, выставить его перед людьми этаким малокомпетентным и заносчивым фантазёром, а то и вовсе шарлатаном и выскочкой, – в это-то благословенное и святое для него время выходит в свет вторая крупная работа Владимира Васильевича – «Славянский и восточный орнамент по рукописям древнего и нового времени». И, в отличие от «Происхождения русских былин», она уже не вызвала бури негодования в научном и культурном сообществе; голос посрамлённых критиков звучал уже намного тише, скромнее и сдержаннее.

Тщательно изучив “невыносимо-мрачную” и “лютую”, по мнению романовского официоза, пору нашей Истории, якобы относившуюся к 13-м и 14-м векам, к т.н. “монголо-татарскому игу”, Стасов делает поразительное заключение в своей новой работе, что для отечественного орнамента эта эпоха оказалась наиболее оригинальной: «Нигде в других периодах нашего старого искусства я не находил такого обилия, разнообразия и своеобразности рисунков, как именно в этих двух веках».

Стасов формулирует и ещё одну крайне-важную для исследователей мысль: «художественные создания имеют нечто общее в своём облике и коренной сущности». Они – барометр народного настроения и духовного состояния общества. И пристальное изучение их «даёт возможность через искусство почувствовать дух той или иной эпохи» Этот дух, ясно понял Владимир Васильевич, может быть ЦЕЛЬНЫМ в различных своих проявлениях, как это было в 13-14 или 15-16 “татарских” веках, а может выражать РАЗОБЩЁННОСТЬ, что явственно проявляется уже со второй половины 17-го столетия, в романовской Московии после никоновских реформ. И ещё он понял, пришёл к твёрдому для себя выводу, что ассоциировать «наши формы, изображения, орнаменты с западными» будет «величайшей ошибкой и заблуждением». Потому что РОДСТВА «в действительности вовсе не существует, при рассмотрении более точном кажущееся, призрачное сходство исчезает».

Невероятно, но в последней своей работе Стасов приходит к тому же, по сути, к чему чуть ранее пришёл и Буслаев – к «двоеверию». Ибо оно, по окончательному и уже навсегда сложившемуся стасовскому убеждению, наиболее точно и адекватно отражает то, что образовалось и просуществовало у нас долгие столетия, «когда христианство и язычество умещались рядом и не вытесняли друг друга и не мешали друг другу существовать, – так было во всех сферах жизни и в искусстве».

В доказательство Стасов проиллюстрировал это на заглавных буквах рукописей. Он брал Евангелие, относившееся к 14-му столетию, где были представлены заголовки в большом количестве, а также несколько красочных заставок… Скрупулёзно изучив их, он пишет: «конечно, было бы приятно считать, что наша древняя история проникнута христианством, но страницы с текстами евангелистов Марка, Матфея, Луки, Иоанна украшены изображениями языческого ритуала»…

«Если поначалу стасовские идеи казались парадоксом и не в меру смелым новаторством, то теперь к ним проявляется всё более серьёзное отношение. Например, в литературе укрепляются взгляды о преувеличенном влиянии Византии на русскую культуру в целом. Влияние это ощущалось в сфере религиозной и политической, где также преобладали религиозные основы. В повседневной же жизни разрекламированное церковное наследие оставалось всегда чуждым для коренного населения, питавшегося преимущественно фольклорными соками. Но в этом смысле византийцы вряд ли могли бы выступать в качестве учителей, поскольку на удивление легко обходились без эпоса вообще, заполняя культурное пространство лишь всевозможной христианской книжностью. Этим литературная империя разительным образом отличалась от северных по отношению к ней народов, обладавших богатыми фольклорными традициями» /А.В.Пыжиков «Неожиданный Владимир Стасов»/…

43

– После выхода в свет второй работы, – с восторгом в голосе и лучезарным блеском в глазах завершал рассказывать перевозбуждённый и неутомимый Панфёров седевшему перед ним ученику про своего кумира, – автора уже поздравляют и горячо поддерживают лучшие умы России. Профессор русской словесности и ректор казанского университета Николай Булич (1824-1895), например, писал Стасову по этому поводу: «Вы господин в той области, о которой заговорили. Русские рукописи 13-14 веков действительно по части украшений представляют много интереса; византийское влияние исчезает и заменяется другим, чем-то новым и оригинальным; но западным или восточным – Вам решать, и от Вас мы ждём в этом вопросе заключения».

К концу 1880-х годов, как узнал Максим от учителя, у Стасова налаживаются тесные контакты с признанным знатоком Византии, учеником Буслаева и профессором Петербургского университета Никодимом Кондаковым (1844-1925) – крупным русским историком и археологом; академиком Петербургской АН и Императорской академии художеств, создателем уникального иконографического метода изучения памятников византийского и древнерусского искусства. Владимир Васильевич даже считал, что «из всех живущих в России тот лучше всех понял значение его трудов»… Это было крайне важно для Стасова-исследователя. Хотя бы потому уже, что убеждённый и весьма эрудированный византист-Кондаков после знакомства с его работами стал уже твёрдо и осознанно руководствоваться мыслью, что отрицание роли Востока в судьбе России контрпродуктивно. А ещё Кондаков стал заявлять публично, что западная система, искусственно притягивающая «к одному пункту жизнь множества исторических центров, уже ни в ком не вызывает доверия» – и не имеет будущего. Никодим Павлович и не скрывал, что такой совершенно новый взгляд прочно укрепился у него именно под стасовским мощным влиянием. В письме к автору «Происхождения русских былин» и «Славянского и восточного орнамента…» он писал: «Бывший прежде поборником западничества в археологии, я ныне слагаю оружие и перехожу к восточникам, почитая из них Вас, как всегда, стоявшего за идею восточного происхождения средневековой культуры»…

Стасова связывала глубокая дружба и с Николаем Константиновичем Рерихом. Именно Стасов, а не кто-то другой, привил тому вкус и любовь к Востоку как величайшей цивилизации, и эту любовь Рерих, как хорошо известно, пронёс через всю свою жизнь…

Тесно общался и дружил Стасов и с графом Львом Николаевичем Толстым, мало кого подпускавшим к себе близко, как это тоже хорошо известно… Но вот к Владимиру Васильевичу толстовское расположение «было прочным и постоянным, несмотря на расхождения во взглядах на многие вопросы». «Лев Великий», как называл его Стасов, регулярно просил подобрать друга те или иные материалы в Публичной библиотеке, необходимые для работы. Современники утверждали, что на стасовском столе часто лежали пакеты, предназначенные для отправки в Ясную Поляну…

Хорошо знал Стасова и Алексей Максимович Горький, отзывавшийся о нём как о человеке, «который делал всё, что мог; и всё, что смог, сделал»…

44

А ещё узнал Максим, и подивился узнанному, что стасовские восточные идеи заражали и заряжали энергией не только современных ему историков и этнографов, – но и талантливых архитекторов, работавших в середине и второй половине 19-го века. Не без его влияния и участия, как представляется, прорыв в национальном зодчестве осуществил архитектор Алексей Максимович Горностаев (1808-1862) – выходец из семьи бывших крепостных крестьян. «Работая по заказу монастырей, он начал проектировать храмы в отличном от николаевского официоза стиле. Это и церковь Николая Чудотворца в Валаамской обители, и усыпальница князя Дмитрия Пожарского в Суздале». Да и Собор Успенья Пресвятой Богородицы в Гельсингфорсе (Хельсинки) был выстроен им в старо-русских традициях… Таким образом, Горностаев первым из русских архитекторов решил избавиться от “несносного тоновского хомута” (Константин Тон – главный архитектор эпохи Николая Первого, его любимец), сумев по сути “контрабандным путём” и на свой страх и риск внести в романовскую помпезную архитектуру древне-русский святой и оригинальный дух наперекор византийскому, санкционированному и подражательному. По мнению Стасова, «именно с него, а не с официозно-церковного Тона начиналась история русской национальной архитектуры»… Как писал Владимир Васильевич, на его глазах в нашей архитектуре ожили наконец индийско-магометанские формы, «столько сродные древнерусскому нашему стилю; они всегда останавливали на себе моё внимание стройностью и прекрасной профилировкой куполов»…

Другим известным архитектором, использовавшим в своём творчестве подзабытый древнерусский стиль, был сын составителя «Толкового словаря живого великорусского языка» Владимира Ивановича Даля, Лев Владимирович Даль (1834-1878) – академик Императорской Академии художеств. Автор изумительных по красоте проектов Александро-Невского Ново-ярморочного собора в Нижнем Новгороде (1868-1881); церкви святых Космы и Дамиана в Нижнем Новгороде (1872-1890), разрушенной в 1930-е годы; гробницы Козьмы Минина в Спасо-Преображенском соборе Нижегородского кремля. Лев Владимирович разделял концепцию Стасова о родстве русского и индийского духовных воззрений на мiр, на культуру, как и собственный русский стиль в архитектуре, который он всячески пропагандировал и воплощал в своей работе. Византийские же архитектурные образцы в отечественном исполнении вызывали у него большие вопросы и недоверие.

Крайне интересна оценка Льва Даля отечественного зодчества с культурно-исторической точки зрения. «Он особо выделял такой факт: ¾ московских т.н. старинных церквей и четверть или треть расположенных по губерниям возведены в царствование Алексея Михайловича Романова, то есть во второй половине 17-го века. Включение Малороссии в состав России привело к господству в РПЦ украинского духовенства и к серьёзным сдвигам в художественной стороне строительства, а именно в утверждении византийского над исконно русским. Но греческие вкусы держались исключительно на благоговении обновлённой правящей прослойки. Проникнуть в народ, “в котором наклонность покрывать всё узором сохранилась и в наше время”, византийским веяниям не удалось… В результате церковно-княжеский стиль, подражавший константинопольскому, оторвался от национальных корней. Не сложно заметить, насколько это было созвучно стасовским размышлениям о непригодности византийского “для племени, не имевшего ничего общего с Восточной Римской империей… и нравы, и привычки, и вкусы, и жизнь – всё было другое у этих молодых богатырей”…» /А.В.Пыжиков «Неизвестный Владимир Стасов»/…

45

Это было последнее, что тогда услышал Кремнёв про Стасова от своего заводного и говорливого университетского учителя – Учёного с большой буквы, труженика великого и патриота, историка в третьем поколении, коренного москвича. А ещё – отменного преподавателя, заботливого и незлобивого – настоящий клад и удача для любого студента, – деятеля совестливого и всеядного, почти что энциклопедиста. Человека из другого мiра, или лагеря, как выяснилось, противоположного и враждебного тому, в котором обитают с рождения гнилые, бездарные и безродные столичные интеллигенты-космополиты, коих в советской науке было хоть пруд пруди, и которым всё было до лампочки, кроме денег и славы, – даже и сама Россия…

Поняв, что рассказ завершён, просиявший было Максим быстро поднялся с кресла, намереваясь прощаться и уходить, чтобы как следует проветрить на улице гудевшую и трещавшую от обилия полученной информации голову… Но Панфёров жестом руки и голосом задержал его, попросил ещё чуток потерпеть и послушать. Ибо он припас “на десерт” совсем уж коротенький рассказ про «Веды славян», собранные боснийским сербом С.И.Верковичем (1821-1893). И стал тот рассказ для Кремнёва этакой аппетитной вишенкой на интеллектуальном торте, которую он быстренько проглотил – и не пожалел о том, не расстроился.

Из рассказа Максим узнал, в частности, что в роковом 1881 году в Петербурге южнославянским учёным-славистом Стефаном Ильичом Верковичем была подготовлена и выпущена уникальная книга «Веда славянъ. Обрядныя пъсни языческаго времени, сохранившiеся устнымъ преданiемъ у македонскихъ и фракiйскихъ Болгаръ-Помаков» (первый том книги вышел в Белграде в 1874 году). Благословил издание и выделил часть средств на неё лично император Александр II, которого поддержали в этом начинании и другие члены Дома Романовых, как и некоторые богатые и неравнодушные люди императорской России.

Однако это не помогло ни сколько пропаганде и раскрутке исторического шедевра: его дружно “не заметило” российское учёное сообщество, пропустило мимо глаз и ушей – упорно замолчало сначала, а потом и вовсе забыло как страшный сон, вычеркнуло навсегда из памяти и из научного оборота. Что лишний раз свидетельствует о том, как это особо подчеркнул Панфёров, что научное сообщество – и российское, и европейское, и американское – давно уже находится под полным контролем и опекой Сиона; и чётко, и дружно, и неукоснительно выполняет все его тайные указания, даже самые подлые, анти-национальные и разрушительные. Без одобрения господ-евреев в научном мiре никуда: вся мiровая наука давно уже стала кашерной… Но помимо спланированного заговора академиков, замолчать и забыть книгу помогло и то ещё, что Веркович не успел сделать перевод Родопских песен на русский язык. И его «Веда славян» была написана и издана на помакском диалекте – архаичном южнославянском языке, переводного словаря с которого на русский язык не существует и поныне.

1 (13) марта 1881 года Александр II был убит народовольцами, как известно. И оставшемуся без монаршей поддержки боснийцу так и не удалось завершить полное издание помакских песен и преданий на русской земле, древнеславянских сказок тех же, богато собранных им. И до сего времени его поистине без-ценная коллекция остаётся невостребованной в нашей стране – пылится и разрушается где-то в архивах Петербурга.

– Спрашивается, почему происходит такое, Максим? Почему и в царское, и в советское время непробиваемый “заговор молчания” вокруг «Веды славян» Верковича соблюдается столь тщательно и неукоснительно, что даже оторопь порою берёт от подобного закулисного всевластия и упорства?! – обращался уставший учитель к студенту… и сам же и отвечал: – Да всё по той же единственной и главной причине: её предания и песни рассказывают о Древнейшей и Славнейшей Истории славян-русичей на планете Земля. Как и о Древней Ведической Вере, которой придерживались и откуда черпали силы наши славные предки многие тысячелетия до нашей эры. И были свободны и счастливы при этом, могучи, умны, талантливы и горды собой до тех самых пор, покуда на их тучные и плодородные земли не пришли враги – изгои-хищники непонятной национальности, или социальные паразиты, нелюди, звери о двух ногах. Они залезли к ним в души и головы сначала при помощи силового и тотального насаждения иудо-христианства, религии рабов; а потом скрутили их в бараний рог и заставили на себя ишачить.

– Они-то, сыны Израиля, и запретили, а потом и уничтожили Древнюю Историю, Традицию, Культуру и Религию ариев и славян, оборвали связь с Прошлым. Чтобы мы с тобой про самих себя ничего до сих пор не помнили и не знали, были бы как котята немы, слепы и глухи; а значит – без-помощны и беззащитны перед социальными паразитами… И началось славяно-арийское рабство с 988 года, с момента крещения Руси. И длится оно до сих пор, представляешь! – если исходить из того, как тщательно прячут уже и советские власти от современных русских людей наше Великое и Славное прошлое!…

46

Ну а далее Кремнёв узнал, что древнейшие славяно-арийские песни Стефан Ильич тщательно записывал во время бесед с болгарами Татар-Пазарджийской Каазы. Все они называли себя мусульманами, своих священников – муллами, и носили турецкие имена: турецкое иго 16-18 веков не прошло для них даром. Однако влияние ислама в их краях этим только и ограничивалось, сиречь исключительно внешней поверхностной стороной, чтобы не злить непокорностью турок-поработителей. Ни самого Аллаха, ни его пророка Мухаммеда помаки в религиозных песнях не славили, не упоминали даже. Христианство также прошло для них практически незамеченным, так что сохранение древних верований и традиций болгарами-помаками поистине поражает.

В своих песнях и гимнах, по рассказам Панфёрова, они воспевали древних богов – Вышня, Сиву, Злату Майю, Живу-Юду, Велеса, Друиду, Коляду. Сказания и былины помаков передавали историю борьбы Коляды с Чёрным Арапином, с Марой-Юдой и другие ключевые моменты Древней Истории… Всё это красноречиво свидетельствует об одном, и главном: что древняя религиозная традиция в этих краях не прерывалась. Плюс к этому, болгары-помаки сохранили в своей среде заклинания и короткие гимны (наподобие мантр), которые произносились, по мнению Верковича, на санскрите… Помнили они и о своих древних капищах, разрушенных византийцами-христианами, об уничтоженных священных книгах. Их они знали и помнили наизусть и великодушно перечислили Верковичу, а он передал дальше – потомкам. В сущности, его уникальный труд «Веда славян» и состоит из цитат древних славяно-арийских священных трактатов, что бережно сберегались жрецами помаков и передавались из поколения в поколение… Ничего удивительного в этом нет, ибо Древняя Ведическая культура была основана именно на устной передаче Знания. Записывать Священные тексты тогда запрещалось: это был без-ценный Дар богов, к которому наши далёкие предки относились трепетно и бережно…

47

Стефан Ильич Веркович, таким образом, стал самым последним дореволюционным историком и этнографом из патриотического лагеря, про которого услышал тогда Кремнёв из уст раскрасневшегося и предельно-уставшего наставника, доцента исторического факультета МГУ Панфёрова Игоря Константиновича, выглядевшего как после парилки. После той стихийной и незапланированной домашней лекции, длившейся 3,5 часа кряду, разговор их сам собою затих, обернувшись глубокой тишиной в огромной и пустой квартире. Охрипший и выжатый как лимон Панфёров бережно убрал цитированные книги обратно в шкаф, после чего повёл собравшегося уже было прощаться и уходить студента на кухню – чаи распевать, отдыхать за чаепитием и успокаиваться…

– Знаешь, Максим, – устало обратился он там к гостю, когда чай был заварен, по чашкам разлит, и оба они дружно за стол уселись, чаёвничать на просторной и светлой кухне с двумя угловыми окнами. – Хочу ещё раз повторить тебе ту наиважнейшую для меня как историка мысль, которая давно уже не даёт мне покоя, признаюсь, прямо-таки поедом ест, зараза этакая, и с которой пару-тройку часов назад я рассказ свой и начал. А теперь резюмирую, так сказать, всё изложенное и обобщу, приведу в порядок… Так вот, подобное глухое и тотальное замалчивание собственного Великого и Славного прошлого с Династии Романовых у нас пошло, с 1613 года, если точнее, – и было хотя бы понятно и объяснимо дореволюционным историкам-русофилам. Романовы-Захарьины безродными холуями ведь были все до единого, начиная с малолетнего царя Михаила Фёдоровича и его оборотистого отца, патриарха Филарета – Фёдора Никитича Романова в мiру. На удивление подлого, продажного и циничного деятеля-перевёртыша – то ли пере-вербованного лютеранина, то ли вообще тайного иудея, – оставленного в живых царём Годуновым по какой-то неясной причине, – лишь заточённого в монастырь в 1601 году. Почему Борис Годунов не расправился, как с остальными заговорщиками-Романовыми, пытавшимися захватить Престол, с этим законченным прохвостом и негодяем, старшим из казнённых братьев?! – загадка! Для какой цели оставил в живых царедворца, который в Смуту извертелся и изоврался весь, как последняя бл…дь бегая по сто раз от польского короля Сигизмунда в стан к Лже-Дмитрию и обратно?! – выгадывая, к кому бы из них притулиться и больше добра и выгоды поиметь… И дети и внуки его были точно такие же! – прохвосты, жулики, негодяи и ловкачи, откровенные лакеи Сиона! Они, Романовы, Филаретовы отпрыски, для того и поставлены были европейскими ушлыми дядями из Ватикана к нам на царствование, чтобы Россию-матушку в железной узде держать – и исключительно в стойле, как дойную корову Запада. Отсюда – и их поведение варварское по отношению к нам, аборигенам, вполне понятное, естественное и объяснимое…

– Но ведь Романовых-то, повторю, уже 60 лет как нет на нашей Русской земле, 60 лет! Уже и след их давно простыл в советской России! и память в народе выветрилась окончательно и без-поворотно вроде бы! Так ведь?!… Однако же гнусное и паскудное антинародное дело их по тотальному замалчиванию нашей Древней и Великой Истории, Традиции, Письменности и Языка, нашего Древнего Славяно-Арийского Прошлого, по-настоящему СВЕТЛОГО, ГЕРОИЧЕСКОГО и ПРЕКРАСНОГО, продолжает себе жить и здравствовать, и процветать! Парадокс, да и только!!!… И Институт истории АН СССР, с прискорбием сообщу это тебе ещё раз, тем только и занимается в полном составе, что свой собственный народ от Камчатки и до Калининграда в темноте и невежестве держит; то есть продолжает в наглую оболванивать и зомбировать трудовой русский люд старыми байками-бреднями Байера, Миллера и Шлёцера, Карамзина, Соловьёва, Костомарова и Ключевского, переложенными на современный лад академиком Грековым и компанией, чуть подкрашенными и припудренными для видимости! Только-то и всего, и вся его, нашего “славного” академического института, работа! – исключительно лакировочно-покрасочная, или молярная!… Менять же эти пошлые и унизительные романовские байки на РЕАЛЬНУЮ РУССКУЮ ИСТОРИЮ, про которую я тебе коротко и схематично только что рассказал, и про которую уже десятки замечательных книжек написано, пылящихся теперь в архивах, там никто не собирается! – избави Бог! Даже и мыслей таких у руководства института и Академии нет, не то что программ и планов!… Спрашивается: почему?! и доколе будет продолжаться подобное издевательство и глумление над нами, славянами-русичами, самой древней и самой творчески-одарённой нацией на Земле?! Доколе нас будут звать-величать людьми второго, а то и третьего сорта?! И кто?! Наша же собственная элита!!!…

– Ответ здесь один у меня – другого нет. И он достаточно ясен и прост – как и с Родопскими песнями Верковича, и со всеми другими историками-оппозиционерами, которых я тебе перечислил, – но и крамолен и нелицеприятен одновременно для нашего теперешнего руководства – советского уже, якобы справедливого и народного. В неведении нас продолжают держать потому, чтобы не выскочил наш народ-труженик и богоносец из рабского и унизительного своего положения, чтобы продолжал и дальше на коленях стоять – кормить и поить западных финансовых воротил-спекулянтов с Ротшильдами во главе. Главных мировых паразитов и упырей, у кого наши чопорные и продажные “светочи”, дельцы от Истории, академики так называемые, до сих пор стоят на довольствии, на грантах!!! Ведь если выскочит русский народ из ярма, с Божьей помощью, если на ноги твёрдо встанет однажды и расправит по-богатырски плечи и грудь, – что тогда нищая, чахлая и пустая Европа делать-то станет?! С голоду вся передохнет!!! По миру с сумой пойдёт!!! А вместе с ней по мiру пойдут и Ротшильды-дармоеды, её теперешние хозяева, под которыми она лежит безропотно уже многие сотни лет, со времён английской революции, в рот им по-собачьи смотрит и скулит протяжно и жалобно…

48

– Вот и выходит, Максим, как ни крути, что мысли дореволюционного философа Ивана Александровича Ильина до сих пор справедливы и актуальны в нашей, уже и советской стране, утверждавшего в своё время, что

«…европейцам нужна дурная Россия: варварская, чтобы “цивилизовать” её по-своему; угрожающая своими размерами, чтобы её можно было расчленить; завоевательная, чтобы организовать коалицию против неё; реакционная, религиозно-разлагающаяся, чтобы вломиться в неё с пропагандой реформации или католицизма; хозяйственно-несостоятельная, чтобы претендовать на её “неиспользованные” пространства, на её сырьё или, по крайней мере, на выгодные договоры и концессии…»

– И РОМАНОВСКОЕ ДУХОВНОЕ и КУЛЬТУРНОЕ ИГО до сих пор продолжается на нашей Святой земле – как это ни обидно и ни печально! Это если судить по тому, что творится с преподаванием нашей Истории в советских школах и институтах, какую пошлую и мерзкую дрянь нам всем продолжают настойчиво вбивать в головы по команде свыше наши псевдоучёные деятели, а вслед за ними – и учителя… Всё это тебе надо твёрдо знать и крепко держать в голове, Максим, – как будущему профессиональному историку и этнографу, кто понесёт Свет Знания в массы, в народ российский. Чтобы наконец освободить и поднять его, просветлённого, с колен, и затем превратить в ДЕМИУРГА-ТВОРЦА, в БОГАТЫРЯ-ВЕЛИКАНА, в ЛИДЕРА – ХОЗЯИНА МИРА и своей земли, а не раба и не тряпку, как теперь, не лакея Сиона. Такими БОГАТЫРЯМИ мы и были когда-то, ГЕРОЯМИ, превращавшимися в БОГОВ: вся наша Древняя и спрятанная от нас История про то говорит через уцелевшие чудом рукописи и артефакты! Такими же и должны стать опять – с Божьей поддержкой и помощью…

Глава 3

1

Уже говорилось выше, что, начиная с четвёртого курса, Максим Кремнёв переехал на жительство в Главное здание МГУ согласно внутренним правилам, в одну из четырёх университетских башен, что в зоне «В», убогий ФДС и его тесные и шумные жилые и читальные комнаты навсегда покинув.

Жить в Главном здании ему и его друзьям стало на порядок лучше и комфортнее, слов нет! Отныне в их распоряжении были шикарные двухкомнатные жилые блоки для студентов-старшекурсников и аспирантов с высоченными потолками и индивидуальными туалетами, умывальниками и душевыми, прекрасной звукоизоляцией и дубовой мебелью, мягкими и очень удобными деревянными кроватями с боковыми подушками, которые днём использовались как диваны. Дубовые двери блоков выходили в полутёмные длиннющие коридоры, в которых было пустынно, тихо и уютно как в санаториях ЦК, ибо встретить там кого-либо из праздно-шатающихся парней и девчат и поболтать по душам было уже проблематично. Не то что в переполненном и колготном ФДСе, где звукоизоляции не было никакой между комнатами и наружными помещениями, и обилие студентов зашкаливало на всех этажах и углах. Не удивительно, что лишь к полуночи там жизнь затихала и успокаивалась более-менее, и только тогда можно было дух перевести и полной тишиной насладиться… В общежитии же Главного здания её, жизни, было почти не заметно: старшекурсники и аспиранты были целиком поглощены учёбой, дипломами и диссертациями, и не покидали уютные жилые комнаты без крайней нужды, не толпились в коридорах и холлах часами и по пустякам не горланили, не шумели, гитарами не баловались, в шахматы не играли.

И другое поражало на новом месте Кремнёва. Полы коридоров главного университетского общежития были устланы во всю длину дорогими красными ковровыми дорожками как в Кремле. А рядом с лифтами в центре каждого Т-образного этажа располагались просторные полутёмные холлы с мягкой кожаной мебелью для отдыха и общения, индивидуальные кабины городских телефонов для быстрой связи с внешним миром, с теми же научными руководителями. Имелись и увеселительные залы на этажах, где стояли большие цветные телевизоры для желающих посмотреть кино и новости днём, где можно было бы при желании провести небольшой концерт, выставку или праздничное мероприятие. А субботними вечерами, исключая сессии, там регулярно проводились танцы и дискотеки. Всё это в точности напоминало, по сути, жизнь в лучших столичных гостиницах – «России», «Метрополе» или «Москве». К несомненным удобствам жильцов надо было добавить и то ещё, что на чётных этажах в зонах «Б» и «В» располагались небольшие торговые точки-буфеты, работавшие до 23.00, где не успевшие поужинать в столовых студенты могли купить себе молока и хлеба, сыра и колбасы, чая и сахара.

Плюсов, словом, было хоть отбавляй на новом месте жительства. Особенно, для заядлого спортсмена-Кремнёва, который до легкоатлетического Манежа МГУ теперь за 5 минут добирался и стал тренироваться там ввиду этого каждый день, исключая субботы и воскресенья… Но зато у героя нашего появился и один существенный минус: регулярная визуальная связь с Татьяною была безнадежно потеряна – потому как ездить в прежнюю общагу на свидания стало ему, старшекурснику, уже не с руки: и физически тяжело, и заметно для окружающих. И на переменах между парами он её тоже почему-то редко уже встречал, прогуливающуюся по коридору Учебного корпуса: разбрасывали их группы по этажам огромной “стекляшки” инспектора, непреднамеренно отсекая друг от друга их курсы.

Но Максим, тем не менее, постоянно думал о ней, своей светоносной БОГИНЕ, переживал, скучал без неё, крепко держал её светлый и духоподъёмный образ в памяти…

2

И тогда он опять взял за правило свою обожательницу после лекций стоять и ждать в вестибюле Гуманитарного корпуса: чтобы встретить её у раздевалки тайком и душою возрадоваться и возгордиться, поволноваться и полюбоваться как прежде её чарующей красотой, которая с возрастом не убывала.

Но и это ему редко теперь удавалось, увы. Потому что, перейдя на четвёртый курс, он и в Учебном корпусе не часто уже появлялся, через раз на лекции и семинары ходил – охладел, а потом и вовсе “болт забил” на учёбу (как они, студенты, тогда выражались) по примеру своих непутёвых товарищей, соседей по комнате и по блоку. В основном работал с научным руководителем приватно, в “стекляшке” или у него дома, писал курсовые сначала, потом – диплом. По Москве регулярно мотался да в общаге дурака валял: читал художественную литературу запоем, смотрел телевизор или просто лежал и мечтал, уставившись в потолок, – послеуниверситетскую жизнь и судьбу предугадать пытался, как они у него сложатся. А по вечерам продолжал активно заниматься спортом в Манеже: тренироваться до седьмого пота, на беговой дорожке дурь из себя выгонять, шлаки из организма, – вот и все его на четвёртом курсе житейские дела и заботы, про которые, собственно, больше и рассказать-то нечего…

3

С Татьяною Судьба свела его близко в конце четвёртого курса, во время 8-ой по счёту экзаменационной сессии. А если совсем точно – во время подготовки к последнему и самому важному для пареньков-четверокурсников экзамену по военному делу, которое им преподавали три года подряд старшие офицеры Минобороны, готовя стране пополнение на случай войны. Экзамен тот имел статус государственного: после его успешной сдачи студентам присваивалось звание лейтенантов запаса, и военное дело для них на том и заканчивалось фактически. Как и сама Армия уходила далеко “в запас”, куда после этого редко кто из них попадал, если только ни по собственной нужде и воле…

Кремнёв готовился к экзамену тщательно все пять дней, честно сидел в читалках Учебного корпуса с утра и до вечера, обложившись конспектами и книгами по психологии и способам воздействия на противника через электронные и печатные СМИ. Этому их три года подряд, собственно, и обучали военные преподаватели – агитации и пропаганде солдат и офицеров предполагаемого агрессора и его сателлитов. Для подавления боевого и морального духа их, на чём, помимо прочего, и держится любая Армия, как известно.

Максим скрупулёзно заучивал и запоминал ответы на каждый экзаменационный билет, терпеливо заносил знания в закрома памяти, плотно забивая ими свои извилины. Военные экзаменаторы, по слухам, оплошностей и неточностей не прощали и выгоняли нерадивых студентов в два счёта из аудиторий, не раздумывая отправляли на пересдачу. И затягивать весенне-летнюю сессию на лишнюю июньскую неделю ему, ясное дело, совсем не хотелось. Особенно, когда жара в Москве стояла за 30-ть, и не было сил выносить её в душных и перегретых Солнцем помещениях из стекла и бетона.

Уставшие мысли его в это время всё чаще и чаще уносились в древний русский город Смоленск, на чудную первозданную природу и волю. Там его уже ждала деревня Сыр-Липки и её добродушные местные жители в качестве студента-строителя – надёжного помощника в их нелёгких сельских делах; а милые сыр-липкинские девушки – в качестве потенциального ухажёра. Максим полюбил за четыре прошедших студенческих года деревню и её трудолюбивых насельников – старых и молодых, простых и хитрых, самостоятельных и непутёвых, всяких; полюбил и сам физический труд с его невидимой глазу романтикой и святостью. После стройотряда он неизменно возвращался в Москву здоровым, гордым, физически крепким и загорелым, волевым, возмужавшим и мудрым, трудовому делу обученным и капитальным: платили им хорошо. Мужчиною, одним словом, он со стройки приезжал, не мальчиком желторотым, не нытиком и не рохлей, каким его шалопутные однокурсники-сибариты со справками об инвалидности, тот же Жигинас например, даже и с южного отдыха не возвращались, транжирившие деньги там – не зарабатывавшие…

4

В гуманитарном корпусе у них было несколько читальных залов, но Максим всегда занимался в самом большом и самом просторном из них – с библиотекой, где выдавались книги. Окна его были настежь распахнуты весь май и июнь (девушки, что выдавали литературу, за тем зорко следили) и выходили на проспект Вернадского и на столичный Цирк, отлично с высоких этажей просматривавшийся. В этом зале было не так душно, и не так утомляло и отвлекало без-прерывное хлопанье входной дверью, как и хождение студентов туда и сюда: наш глубоко погружавшийся в конспекты и книги герой на это нервно и болезненно всегда реагировал…

Итак, 22 июня, в трагический, воистину чёрный для России день, когда до главного экзамена оставалось ровно три дня по времени, истомившийся за столом читалки Кремнёв решил сделать паузу в подготовке и пойти прогуляться по коридору Гуманитарного корпуса взад-вперёд – размять затёкшие ноги и спину, кровь застоявшуюся разогнать, гудевшей от усталости голове дать отдых… Но как только он вышел за дверь зала около двух часов пополудни, то лоб в лоб почти столкнулся в коридоре со своим однокурсником и коллегой по кафедре Славкой Касаткиным. Тот был москвичом, и, тем не менее, ежедневно приезжал заниматься в “стекляшку” в течение всей сессии, где ему можно было и конспектами разжиться, за неимением собственных, и подсказки у друзей спросить: Славка плохо учился.

Вот и на этот раз обрадованный встречей Касаткин решительно схватил Максима за локоть, как хватается утопающий за соломинку, остановил и прижал к стене; после чего сразу же завёл разговор про предстоящий 25 июня экзамен, которого он страшно боялся и не хотел завалить. Он начал задавать товарищу целую кучу вопросов, которые накопились и которые он один не мог разрешить, а потом и вовсе потащил Кремнёва в соседнюю читалку, где занимался сам, – чтобы на месте уже, с авторучкой и бумагой в руках разъяснить возникшие у него проблемы, запомнить и зафиксировать их…

Делать было нечего, и Кремнёв неохотно поплёлся за ним, про себя Касаткина матеря, что тот отдохнуть и отдышаться ему мешает – свои проблемы без-церемонно и нагло взваливает на других… И как только он переступил порог соседнего, крохотного по размерам зала – то увидел на дальнем от входа ряду Таню, сидевшую спиной к входной двери и склонившую голову над конспектами…

5

Максим увидел её – и опешил, обрадованный, растерялся и побледнел, холодный озноб внутри и со спины почувствовав, помноженный на спазмы и дрожь в животе, на смятение в сердце и тайный полёт и восторг души – так ему хорошо и сладко вдруг стало от той внезапной и незапланированной встречи с Мезенцевой. Милой обворожительницей и обожательницей своей, отличницей, красавицей и умницей, которую он с весны уже окончательно потерял из вида из-за зачётной и экзаменационной сессии, и с которой мысленно до сентября расстался, до начала 5-го курса! А она вот где была, оказывается, – рядом совсем, в соседнем зале сидела и занималась – не в ФДСе. А он, чудак, про то и не знал целый месяц, экзаменами придавленный. И не узнал бы, если бы не прохиндей Славка со своими учебными проблемами…

Увидев её, Максим моментально преобразился от могучего потока адреналина в кровь, машинально вытянулся, напрягся и просветлел лицом, накопившуюся усталость как по команде сбрасывая; потом поперхнулся, ком в горле вдруг ощутив, мороз и озноб по телу, истуканом застыл в дверях, нахлынувшее стихийное счастье вперемешку с истомой при этом унять и погасить пытаясь, что случались с ним всякий раз при ней в общаге и в Универе… Потом, спохватившись и придя в себя, он проследовал за Славкой к его столу, нагнулся и принялся растерянно выслушивать его вопросы; и даже попытался что-то отвечать на них путанное и несвязное. Сам же при этом не сводил со своей БОГИНИ горящих любовью и нежностью глаз, пытаясь взглядом будто бы обнять и приласкать её со спины, отдать ей, голубушке, последние силы великодушно и без-корыстно.

Взгляд его был так жарок, по-видимому, так упруг и напорист, и необычайно жгуч, что Мезенцева под его воздействием невольно передёрнула плечами и выпрямилась на стуле, уставилась глазами в окно… Потом обернулась вполоборота, рассеянно посмотрела на дверь и на зал; и никого не найдя из знакомых, и Кремнёва – в том числе, который не попал в поле её зрения, опять села прямо и обратилась к книге, которая ждала её. Больше она при Максиме не оборачивалась ни разу, не поднимала и не отрывала уставшей головы от стола…

6

Минут десять или около того беседовал Максим со Славкой, незаметно любуясь Таней при этом, со спины восторженно восхищаясь ей, любовью своей неземной от неё заряжаясь-аккумулируя. После чего он простился с товарищем неохотно, вяло руку тому пожал и пошёл уже в свой зал – чтобы продолжить прерванную подготовку…

Но заниматься в прежнем напряжённом ритме он уже не смог, как ни старался: его всего знобило и распирало изнутри зачерпнутым в соседней читалке счастьем. Оно было таким огромным, огненно-жгучим и таким ослепительно-ярким до невозможности и головокружения, испепеляющим сердце и душу его совсем некстати! – что его вполне можно было бы даже сравнить с июньским солнцем над Гуманитарным корпусом, которое назойливо лезло в окна нестерпимой огненной лавой и не давало Кремнёву спокойно даже и на стуле сидеть, не то что думать сосредоточенно, вгрызаться в книги.

Вот уж попал наш Максим, так попал! – согласитесь, люди, и посочувствуйте! Между двух огней оказался парень, внутреннего и внешнего, или меж двух светящихся шаров-молний, каждый из которых грозился спалить дотла и ничего от него не оставить!

Избыток сердечного счастья, подогреваемого адреналином в крови, так и подмывал его тогда, любовью одурманенного и “ослеплённого”, блаженного и безрассудного до неприличия, вскочить с места, выбежать вон из зала и начать угорело носиться по этажам “стекляшки” как по тартановым дорожкам Манежа. Потом и вовсе на улицу улететь ясным соколом через окно и там закружиться вихрем над головами прохожих; кружиться и истошно орать на весь мiр, всем про БОГИНЮ свою обнаруженную рассказывать, диким криком про это кричать – рвать голосовые связки и душу. Уж так хотелось ему, чудаку, разделить свой внезапный ПРАЗДНИК души и сердца по-честному со всеми гуляющими студентами и преподавателями, всех задарма и сполна им наполнить и осчастливить…

7

Через полчаса пустого и без-плодного сидения наш чумной и обескураженный встречей герой, чтобы не тратить попусту времени, собрал конспекты и книги в портфель, поднялся и пошёл к себе в общагу медленным шагом. Чтобы там уже продолжить к военке готовиться, если здесь, рядом с Мезенцевой невозможно это, а по дороге ещё и воздухом успеть подышать, пение птиц послушать – и попробовать остудить, привести в порядок горевшие жаром грудь и голову… Но перед уходом он не утерпел и в соседний зал тайком заглянул – чтобы удостовериться, что его БОГИНЯ на месте, и ещё раз полюбоваться и порадоваться на неё, пожелать ей здоровья, сил и удачи…

Вернувшись в комнату общежития через час, успев ещё и в столовую заскочить по дороге и подкрепиться, он и в общаге занимался плохо в тот день: непродуктивно, некачественно и неполноценно, – не мог, как ни старался, разбегавшиеся от счастья мысли воедино собрать и на работу их волево настроить. Хотя и был до вечера совсем один, без колготных Меркуленко и Жигинаса… Мезенцева упорно не выходила из его головы, про неё он сидел и думал, не переставая, – и блаженно улыбался при этом…

В половине восьмого вечера он убрал в портфель книги с тяжёлым и обречённым вздохом и пошёл в столовую ужинать, мало чего успев. А после ужина часа полтора гулял по тенистым аллеям вокруг Главного здания МГУ, один в этот раз – без друзей, дышал перед сном свежим воздухом, о счастье мечтал, прожитый день итожил… и Мезенцеву без конца вспоминал, которую на радость себе неожиданно в Учебном корпусе встретил.

Потом он вернулся в общагу, уставший, разобрал койку и лёг спать. Но перед тем как заснуть, решил для себя твёрдо и окончательно, что завтра снова пойдёт заниматься в “стекляшку” – но только уже сядет не в своём зале, как раньше, а там, где сегодня Таню увидел. Ибо ему уже нестерпимо захотелось быть рядом с ней. А зачем? – про то он не думал…

8

Утром 23 июня он, лишь только проснулся и глаза продрал, сразу же побежал мыться под душ, и мылся там долго и тщательно против обычного, тщательно после мытья волосы укладывал и расчёсывал на пробор – чего ранее не делал никогда и чем сильно дружков своих поразил, что-то неладное заподозривших. Потом он завтракал с друзьями в столовой и отдыхал. А ближе к 12-ти оделся во всё парадное, что только в наличии имел, ещё раз расчесался старательно и образцово перед зеркалом, взял в руки портфель с учебниками и, мысленно пожелав удачи самому себе, успехов, направился в Гуманитарный корпус, по дороге мандражируя и волнуясь так, как и на вступительных экзаменах четыре года назад не трясся и не волновался, наверное.

Минут за десять он дошёл до “стекляшки” по-спортивному лёгким шагом, и там, ещё раз посмотревшись в зеркало в вестибюле и растрепавшиеся волосы на голове поправив, нервно одёрнув рубашку, он на лифте поднялся на нужный этаж и к читальному залу подошёл разрумяненный, где предположительно сидела и работала Мезенцева, при этом свой прежний зал решительно и осознанно миновав. И когда он, сделав глубокий вздох и набычившись, взялся за ручку двери и осторожно потянул её на себя – то жаром вспыхнул и загорелся с головы и до пят, как только стог сена вспыхивает и горит от молнии… От внезапного прилива крови заискрились его глаза, виски застучали как чумовые, и даже чуть-чуть заложило уши как в самолёте. Самочувствие его в те первые мгновения было настолько плачевным и катастрофическим, будто он в клетку с тиграми решил вдруг по собственной воле зайти. Чтобы проверить, дурилка картонная, – выживет ли он там, среди них, останется ли целым и невредимым в компании свирепых хищников?…

9

Таню он увидел сразу же, как только порог зала переступил: она сидела всё на том же месте на дальнем от входа ряду, спиной к двери и лицом к окну, склонив над книгами голову и что-то напряжённо штудируя и запоминая, записывая в тетрадь; при этом не оборачиваясь на стук дверей и не вертясь по сторонам, как другие. Она была на удивление спокойной и усидчивой девушкой, не вертихвосткой: это Максим заметил давно, с первой их встречи, по сути, и это тоже ему очень в ней нравилось…

При виде её вспыхнувший на пороге душевный огонь удвоил силу и уже целиком окутал и поглотил Кремнёва, на миг оглушив и ослепив его; а сердце его забилось так бешено и так стремительно в ту же секунду, как и на самых ответственных соревнованиях никогда не билось, в которых он с первого курса участвовал и где иногда побеждал. Озноб густыми мурашками опять побежал по спине, низ живота задёргался и заурчал, а страх навалился такой, что хоть назад поворачивай…

Но Максим, к чести его, справился тогда и с волнением, и с огнём, и со страхом утробным, жутким, и всё-ж-таки заставил себя пройти вперёд к последнему ряду, за центральным столов которого сидела и готовилась к экзаменам его Татьяна, в первый момент не заметившая его, даже и головы не поднявшая… И здесь непременно надо сказать, пояснить читателям для лучшего понимания обстановки, что рабочие столы в университетских читальных залах в точности напоминали столы библиотеки имени Ленина. Были они широкими и просторными, как и там, сдвинутыми в ряды и обставленными с обеих сторон стульями, – чтобы студенты сидели друг перед другом, и каждый из них, по своему усмотрению и настроению, мог выбирать любую сторону света и комнаты… А чтобы студенты не мешали товарищам, не отвлекали соседей напротив шелестом тетрадок и книг, дубовые столы были разделены надвое посередине невысокой деревянной перегородкой, через которую нельзя было видеть, чем занимаются люди перед тобой, – только плечи и голову будущих коллег по профессии…

10

Так вот, тихо и незаметно, почти что крадучись подойдя к ряду Тани, горевший внутренним жаром Кремнёв остановился тогда в нерешительности у первого стола, соображая, куда бы ему сесть получше и поудобнее. Он увидел, что вся противоположная сторона ряда Мезенцевой была пуста; свободным было и место напротив неё – чего, казалось бы, лучше и выгоднее для влюблённого и одухотворённого парня, ещё вчера как бабочка на огонь устремившегося к БОГИНЕ своей навстречу! Однако сесть туда перетрусивший Максим первый раз не решился – страшно стало до жути подобную близость переносить молодому и не искушённому ещё в любовных делах сердцу… И тогда он машинально опустился за первый к проходу стол – чтобы между Таней и им было спасительное в три свободных места пространство.

Примостившись, таким образом, в углу зала, лицом к двери и к обожательнице своей, он, преодолевая внутреннее волнение, как и сковывавшие его робость и страх, принялся доставать из портфеля всё необходимое для работы. Достал не спеша, разложил конспекты и учебники на столе, раскрыл их все на нужных страницах, поправил перед собой как надо – и только лишь после этого, выпрямившись на стуле, осторожно повернул в сторону Тани голову… И вздрогнул в ту же секунду, покраснел ещё гуще и больше, возбудился и растерялся как первоклашка перед директором, когда увидел, что Мезенцева наблюдает за ним исподлобья – и при этом лукаво улыбается… но не ехидно, не зло…

11

Вполоборота, повернувшись каждый налево, они робко и застенчиво, по-детски почти сидели и смотрели друг другу в глаза, первую духовную связь неосознанно между собой устанавливая; расстояние между ними было не более пяти метров: сущий пустяк. Таня внимательно изучала Максима, Максим не менее внимательно разглядывал и изучал её. И это было, по сути, первое их близкое, пусть и негласное знакомство. Они душами впервые соприкасались, сердцами, проверяя будто бы – мой это человек, не мой…

Какое впечатление произвёл сам Кремнёв на свою визави? – про то доподлинно неизвестно по понятной причине: Максим экстрасенсом и телепатом не был, чужие мысли на расстоянии не читал и не мог их, соответственно, пересказать другим, автору данной повести в частности. Про него же самого скажем точно, вполне уверенно и лаконично, не погрешив против истины, что лучшего впечатления от созерцания постороннего человека и придумать было нельзя: всё лучшее было бы уже нереально, фантастично и запредельно.

Ничто в этой чудной и милой девушке не разочаровывало и не отталкивало его в те драгоценные и духоподъёмные минуты – ни её простенький хлопковый батник тёмно-зелёного цвета, совсем не парадный на вид и изрядно уже поношенный, как показалось, ни даже прилипшие к голове слегка засаленные волосы. Их она, вероятно, несколько дней не мыла из-за экзаменов – расчёсывала только перед поездкой в Университет, да в зале иногда приглаживала пальцами, когда они мешали. Однако её божественная красота, ум недюжинный и порода, сквозившие во всём её облике, её пронзительный, страстный, глубокий и мудрый взгляд тёмных, бездонных, искрящихся и чарующих глаз заметно перевешивали все эти бытовые мелочи и недочёты. Их, впрочем, и недочётами-то назвать было нельзя, неряшливостью, тем более. Впечатлительному провинциалу-Кремнёву они показались со стороны неким шармом девичьим, равнодушием или даже полным безразличием к окружающим, к их оценочно-критическому мнению и наветам. Что, опять-таки, лишь поднимало любимую девушку в его глазах, осеняло её ореолом святости…

12

Очарованный и восторженно-возбуждённый Максим смотрел на Мезенцеву робко и застенчиво поначалу, если трусливо и мелочно не сказать, с перерывами на отдых и восстановление сил, которые внезапно-нахлынувшее счастье, свалившееся как снег на голову, без-пощадно у него отбирало, как паровозная топка сжигала силы внутри. Он осторожно и поэтапно, шаг за шагом, как на минном поле минёр, привыкал к даме сердца и к близкому её присутствию рядом, набирался стойкости и храбрости, и необходимой мужественности в больших сердечных делах: Мезенцева, в сравнение с ним, недоразвитым, ничтожным и мелким, вела себя гораздо спокойнее тогда, естественнее, проще, увереннее и солиднее. Она как бы принимала его любовь, всё для себя осторожно и с опаской взвешивала и прикидывала, придирчиво оценивала ухажёра – и была ввиду этого “на коне”, была в выигрышном положении. А наш Максим – нет, Максим, как начинающий артист на экзамене, нервничал и суетился много 23-го числа, густо краснел и ёрзал, носом по-детски шмыгал, сидя рядом с ней на стуле: со стороны это было так заметно, увы, и неприглядно для окружающих, да и для самой Тани – тоже. Симпатий это не вызывало ни сколько, – чего уж там! Скорее наоборот даже!

Но подобное может случиться с каждым, подумайте и согласитесь, Читатель, кто однажды влюбится по-настоящему: то есть крепко, страстно, безоглядно и навсегда, – кого вдруг БОЛЬШАЯ и ЧИСТАЯ ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ нежданно-негаданно и где угодно настигнет. ЛЮБОВЬ, для которой не существует запретов, препон и преград, как хорошо известно, моральных устоев, правил и норм поведения; но и защиты и спасения от неё тоже не существует. Если уж попал под её чарующими потоками кому-то в полон – всё! для дольнего мiра погиб! Зато родился для мiра горнего!…

Ну и хорошо, и чудесно, и славно, что именно и точно так всё в нашем подлунном мiре устроено и происходит – с такими именно стихийными крайностями и полюсами, полонами сердца, муками, страхами и перепадами настроений, душевно-чувственными колебаниями и разбросами!!! Пусть так всё оно и останется дальше, пусть! – не нам, несмышлёным детям Небесного Отца, в Божий Всевидящий Промысел вмешиваться, роптать и судить Его. Ведь чем дольше живёшь на свете, и чем больше думаешь над мiрозданием и мiропорядком, – тем всё отчётливее и верней понимаешь, что именно ради этих любовных “качелей”, терзаний, страхов, сомнений и полюсов и стоит жить. Сиречь: мучиться, терпеть, напрягаться, отчаяньем и неуверенностью всякий раз исходить, той же трусостью и мелочностью даже, нешуточной страстью и ревностью, болью сердечной, без-сонницей и слезами – всем!!! Потому что БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ – разделённая или нет, неважно! – она, голубушка, всё оправдывает, всё списывает и всё окупает в итоге, буквально всё!!! Ибо она одна и запоминается крепко и навсегда из целой прожитой жизни – не себялюбие и не деньги, не чревоугодие и не власть, – и даже позволяет умирать с надеждою и со смыслом – вот ведь как интересно устроен мiр!!! БОЛЬШАЯ ЛЮБОВЬ, основанная на САМОПОЖЕРТВОВАНИИ, и есть ЖИЗНЬ! Она – самый надёжный и верный способ – как и гибель за РОДИНУ и за ВЕРУ – простому смертному и ничтожному индивиду душою к ВЕЧНОСТИ прикоснуться, к спасительному и желанному БЕЗ-СМЕРТИЮ; она и только она одна прямой путь на НЕБО указывает и торит: люди, знайте, помните и верьте в это!!! И там она к ГОСПОДУ нашему помогает в любимцы-ангелы даже попасть, а иногда – и в соратники и помощники… Только СВЯТАЯ ЛЮБОВЬ, настоящая, чистая, вечная и без-корыстная, как небо над головой глубокая и бездонная, способна творить чудеса и передвигать горы. Она – неисчерпаемый источник СИЛЫ, что незримо, но верно поднимает наш эволюционный творческий потенциал на максимально-возможную величину и каждого мелкого нытика и чудака, духовного пигмея и лилипута делает ВЕЛИКАНОМ, МЫСЛИТЕЛЕМ, СВЕТОЧЕМ и БОГАТЫРЁМ. И одновременно – делает ЧЕЛОВЕКОМ… А впоследствии – если только не трусить и не останавливаться на полпути, не плевать на БОЖИЙ ПРОМЫСЕЛ из-за лени, усталости и сомнений! – можно стать и ИЕРАРХОМ СВЕТЛЫХ КОСМИЧЕСКИХ СИЛ, способным выйти на уровень ТВОРЦА. А это значит – стать ПРОМЫСЛИТЕЛЕМ и УСТРОИТЕЛЕМ ВСЕЛЕННОЙ уровня Перуна-Даждьбога, автора «Славяно-Арийских Вед», способным влиять на время, материю и пространство…

13

Вот и наш очарованный и околдованный БОГНЕЙ СЕРДЦА герой с каждой новой минутой преображался внутренне, как лакмусовая бумажка преображается под действием реактивов, душою незримо рос, внутренней силой, помыслами и намерениями, чистым добрым молодцем становясь, мужчиной. Этаким сказочным пушкинским героем Русланом подле своей Людмилы, готовым ради неё на всё – на походы дальние и на битвы. Опоённый и одурманенный любовью Максим уже всем своим бурлящим и светящимся естеством чувствовал, как на дрожжах взрослея подле Мезенцевой и мужая, что перед ним сидит не просто красивая и статная студентка-третьекурсница, каких в МГУ было много на всех факультетах и этажах: только ходи и смотри, и радуйся при этом, – а очень близкий и дорогой, и даже родной ему человек, по чувству, рождённому в сердце, по излучаемой теплоте и доброте сравнимый разве что с родной его матушкой только. Человек, которого он будто бы давным-давно хорошо уже знал, тесно общался и дружил с которым, – и как ребёнок радовался при этом, горя и печали не ведал… Но потом вдруг однажды его потерял из виду, внезапно прервал с ним связь. А почему потерял и прервал? – непонятно, странно и необъяснимо сие обстоятельство, и очень даже чудно!

Всё это было страшной и непостижимой тайною для него, одним словом! Или большой-пребольшой загадкой, требовавшей скорого разрешения…

14

Около двух часов приблизительно просидел чумной и угарный Кремнёв сбоку от Мезенцевой – нервничал и суетился по-детски, повторим, раз за разом голову поворачивал в её сторону, стараясь получше её рассмотреть и насладиться-напитаться видением. Так он к БОГИНЕ СЕРДЦА внутренне приближался крохотными шажками, с ней мысленно или телепатически знакомился как бы, объяснялся Тане глазами в любви; и попутно мысленно же выстраивал прочный фундамент будущего тесного общения с ней, которое было не за горами! Ему именно так казалось, во всяком случае, не по-другому: он горячо верил в это, он собственным светлым будущим рядом с Мезенцевой с осени 3-го курса жил!

При этом он и сам ничего не выучил из намеченного, как легко догадаться, находясь в любовном угаре, – но это было лишь полбеды и его личным делом, как говорится. Полная же беда заключалась в том, что он и ей, красавице и отличнице, мешал учиться своим лишним и совсем даже необязательным присутствием рядом, как и своим непомерным вниманием к ней, становившимся всё откровеннее и страстнее с каждым новым поворотом головы и взглядом… Он это ясно видел по затуманенным глазам Тани, которые как бы говорили ему под конец: ну зачем Вы пришли и сели напротив, зачем? И зачем на меня уже столько времени так страстно и влюблённо смотрите, молодой человек, в краску меня вгоняете, в смущение и волнение? Нельзя этого делать, нельзя: незнакомую девушку так волновать и конфузить! У меня и сил уже нет, поверьте, с Вами в переглядки играть, пламенные взгляды Ваши выдерживать. Поймите это и пожалейте, и не мучьте дальше меня! Ведь Вы уже пару часов как сидите и мешаете мне к экзаменам готовиться. Хотите, чтобы я завалили сессию, да?! чтобы её на осень перенесла?! Вы этого хотите?!…

Нет, делать этого Кремнёв не хотел, безусловно: врагом-губителем Мезенцевой становиться, в двоечницу обращать её своим рядом с ней сидением и вниманием… Да и самому ему нужно было с последним экзаменом разделываться побыстрее, получать офицерское звание лейтенанта запаса 25-го числа и ехать потом домой отдыхать перед стройотрядом, хотя бы на несколько дней, родителей навестить и порадовать. Пересдачи и “хвосты” на осень и в его не входили планы: за пять лет учёбы он ни разу не допустил их.

Поэтому-то по прошествии двух часов он, всё верно оценив и поняв, собрался, тихо поднялся со стула, также тихо вылез из-за стола и осторожно, не мешая другим грохотом и топотом, покинул маленький и душный зал – оставил свою БОГТНЮ в одиночестве и покое, напоследок удачи мысленно ей пожелав и отличных в зачётку оценок. Под завязку заполненный несказанным душевным восторгом и счастьем, и дивным внутренним светом, он пошёл заниматься уже в свою любимую читалку, что была расположена по соседству, прохладную, огромную и просторную, где его никто бы уже не волновал и не отвлекал – потому что там не было рядом Мезенцевой… Но, заняв там пустующее место у стены, он ещё долго не мог прийти в себя и настроиться на военное дело: всё сидел и красавицу Таню мысленно представлял, про неё, чаровницу, без-престанно думал…

15

И вечером 23 июня, раздевшись и улёгшись в постель в положенное по графику время, он ещё долго не мог заснуть – и всё по тем же стихийно-возникшим причинам. Рассматривая звёздное небо через распахнутое настежь окно, и Полярную, самую яркую звезду там по привычке выискивая, он всё лежал и гадал, заложив руки за голову: идти ему завтра на свидание с Мезенцевой – или же не идти? Быть рядом с ней час-другой возлюбленным воздыхателем, или же не быть? Волновать её и себя перед последним ответственейшим экзаменом, или лучше всё же остаться спокойным и сосредоточенным в соседнем зале – и на билеты все эмоции и внимание перенаправить, на них одни все силы и резервы внутренние переключить?… Вопросы рождались почти что шекспировские, согласитесь, Читатель, и поистине судьбоносные.

Было уже понятно, что если он всё же рискнёт пойти, если влечению юношескому повинуется, капризу разбуженного любовью сердца, – то опять без пользы станет подле неё очарованным истуканом сидеть: тут и к гадалке ходить не надобно. Наивной игрой в переглядки убьёт время напрочь, себя любовью растревожит-распалит до немыслимой величины, граничащей с помешательством, дурным и неработоспособным сделается из-за этого, блаженным нюней-мечтателем – и ничегошеньки из положенного не выучит, разумеется, не запомнит и не затвердит: не до того ему будет, не до постылой военки… А в итоге и сам впустую потратит драгоценные перед итоговой сдачей часы, и Таню это невольно сделать заставит, бедняжку… А это было и неправильно, и нечестно с любой стороны, и очень и очень вредно для них обоих…

Поэтому, как разум ему подсказывал, лучше будет с ней не встречаться пока, не травить её и себя дурацкими чувствами и эмоциями, от которых было мало прока в плане успешной сдачи экзаменов – лишь колгота и маята одна, томление и угнетение духа, и гипотетическая пересдача через неделю подчистую заваленного предмета. Перспектива не самая радужная, как нетрудно было понять!

Вместо этого выгоднее и полезнее будет во сто крат и ей и ему сосредоточить все силы и внимание исключительно на учёбе. То есть завтра ему надо будет прийти и сесть в своём зале, а не в её, который Кремнёву стал уже в точности напоминать Сад Эдемский с гроздьями запретных плодов повсюду, до ужаса аппетитных, сочных и притягательных, да!… и, одновременно, губительных.

Но тогда он Мезенцеву не увидит больше, если завтра мимо неё пройдёт гордым козырем, – тревожно шептало Максиму в ответ распалённое копями счастья сердце, – до самой осени БОГИНЮ свою не увидит… А это было так долго по времени и так мучительно – два летних месяца отчаянно встречи ждать! Это уже по-настоящему страшило его и внутренне напрягало…

16

24 июня, проснувшись в 9-00 по звонку будильника и тщательно опять помывшись в душе, пушистые волосы на пробор расчесав, одевшись в парадное как и вчера и позавтракав в столовой наспех, светившийся дивным внутренним светом Кремнёв направился в Гуманитарный корпус, при этом на всём протяжении короткого пути одно лишь восторженно-возбуждённое состояние испытывая.

Поднявшись в “стекляшке” на нужный этаж, он, поддавшийся зову и прихоти капризного сердца всё-таки, глушившего советы холодного и без-страстного разума на корню, – он прямиком направился в маленький читальный зал, не в свой, уютный и хорошо знакомый. С одним-единственным желанием туда пошёл: увидеть Мезенцеву ещё разок перед каникулами, порадоваться и полюбоваться ей с близкого расстояния, дух её ощутить, её божественной красотой насытиться и насладиться… Зашёл вовнутрь уже гораздо смелей, чем вчера, – но с опаской некоторой, тревогой. И как только увидел Таню на привычном месте у дальних от входа окон – то как ребёнок расцвёл и обрадовался, и пуще прежнего лицом засветился!

«Всё в порядке, – подумал, с шумом выпуская воздух из широко расправленной груди. – Удача на моей стороне и сегодня! Вперёд, Максимка, вперёд! Не трусь только, и не останавливайся! И тогда победа будет за нами!…»

Его молодое и резвое сердце отчаянно забилось в груди от лавиной нахлынувших чувств, бешено закричало “ура” в ушах зазвеневших; сердце внутренне поддержал тогда и он сам в этом праздничном солнечном крике – пусть только и одним возбуждённым видом своим, не голосом!!!

Обрадованный и зардевшийся, что так всё удачно складывается, и Мезенцева сидит в зале на своём привычном месте, что она пришла, он тихо прошествовал к дальнему ряду мягким шагом… но не стал садиться на край, где сидел вчера, а, повинуясь внутреннему отчаянному порыву, прошёл дальше… и остановился прямо перед своей БОГИНЕЙ, низко склонившейся над столом… Остановился, осторожно отодвинул стул, тихо сел на него и также тихо принялся доставать из портфеля нужные для работы вещи, при этом всё время исподлобья зорко наблюдая за Таней, которая, как показалось, чуть напряглась от шума и замерла, почувствовав, видимо, кто садится напротив, кто только что пришёл… и зачем. И как только Максим закончил раскладывать конспекты и книги, после чего поставил портфель на пол рядом со стулом и затих за столом, готовясь приступить к занятиям, – в этот-то момент она и подняла голову и смело и прямо взглянула на него в упор своими божественной красоты очами – пронзительно-огненными как лазерные лучи и глубокими и жуткими как степные колодцы; а ещё – умными, цепкими и волевыми, гордыми и неприступными как скала, но всё равно величественными и безумно-прекрасными! Очами, которые смутившийся и порозовевший Кремнёв впервые видел так близко, в метре всего от себя, и в которых было намешано столько разных мыслей и чувств, надежд, страстей и порывов самых светлых, искренних и многообещающих…

Ошалевший от прямого и немигающего взгляда Мезенцевой, направленного на него, не на кого-то другого, наш порядком оробевший герой занервничал и засуетился на стуле – и трусливо опустил голову вниз, на книги и тетради будто бы переключился. Их он машинально начал даже листать из конца в конец, изображать занятого студента. Сам же при этом переводил дыхание и собирался с духом как попавший в нокдаун боксёр, изо всех сил пытаясь разрывавшееся от счастья сердце унять, сделавшее его лицо багровым и раздувшимся как в бане…

Через секунду-другую он чуть успокоился, пришёл в себя – и опять робко поднял голову и посмотрел вперёд. И снова столкнулся с направленными прямо на него по-восточному тёмными и чарующими глазами Тани, огромными и огненными, почти в пол-лица, необычайно умными и внимательными как и всегда, вопросительными и лукавыми как у ребёнка, страстными и чувственными как у невесты… И стыд, и благодарность, и упрёк, и надежда вперемешку с недоумением, и даже и тайная и счастливая ласка будто бы, замешанная на симпатии, на приязни, и что-то такое ещё – невыразимо-чувственное и отчаянное, по-настоящему великое, светлое и прекрасное почудилось Кремнёву в её распахнутых настежь глазах, в которые ему было до ужаса страшно смотреть… и сладко, и томно, и упоительно одновременно…

И вновь он не выдержал волевого и жгучего до мурашек взгляда Мезенцевой – стыдливо опустил глаза ниц: зарылся в учебники и тетрадки будто бы как последний трус, листами и страницами зашуршал как в норе мышка. И даже и втянул голову в плечи, горе луковое, от страха даже пригнул её, за деревянной перегородкой инстинктивно прячась как за спасительной ширмою, или стеной… А когда через минуту, успокоившись и отдышавшись от наваждения, он в третий раз поднял голову и взглянул вперёд, – то увидел перед собой лишь шапку густых и пушистых волос на склонённой головке Тани, чисто вымытых с утра и аккуратно расчёсанных на пробор, даже и запах цветочных духов источавших будто бы, как ему со страху почудилось. При желании, чуть приподнявшись на стуле, её волосы даже можно было бы нежно погладить вытянутой вперёд рукой, их природной мягкостью и чистотой, и шёлковой прелестью насладиться – так всё это было близко тогда от него, так притягательно, остро и волнительно одновременно!

А ещё он увидел, внимательно смотря вперёд, пока была такая возможность, белую полупрозрачную шёлковую блузку на своей визави, новую и дорогую, по-видимому, импортную, плотно облегавшую шею и плечи Мезенцевой, поперёк перетянутые с обеих сторон лямками белого лифчика. Заметил, что накрахмаленные углы воротничка блузки украшали золотисто-розовые цветы, гармонично и празднично смотревшиеся на белом… Рук он только не рассмотрел: перегородка мешала этому. Жалко…

«…Неужели же это она для меня сегодня так парадно вырядилась и помылась?» – было тогда первое, что он в угаре подумал. И окончательно потерял голову от подобного рода мыслей и чувств…

17

Ещё несколько раз: может три, а может и все четыре, – они, впервые сидевшие за одним общим столом и на расстоянии метра всего один от другого, встречались и прожигали друг друга страстными и откровенными взглядами, от которых оба уже горели, пылали горним огнём, если по лицам судить, и дурными делались, блаженными и неработоспособными… Пока, наконец, Мезенцева ни поднялась решительно из-за стола и ни пошла вон из зала, предварительно прямо и недвусмысленно на наблюдавшего за её уходом Максима сверху вниз посмотрев, будто бы даже поманив его за собою: так ему показалось, во всяком случае… Пройдя лёгким уверенным шагом по залу, шагом физически здоровой девушки, как это сразу же отметил для себя Кремнёв, она дёрнула на себя ручку двери… но перед тем как выйти наружу, она обернулась назад, и опять на Кремнёва взглянула страстно и даже требовательно, который, однако, как приклеенный на месте сидел – и вдогонку за БОГИНЕЙ не бросился… даже и не помышлял о том…

18

Мезенцева ушла из зала, оставив вещи свои на столе лежать, а значит – намереваясь вернуться назад в скором времени. «Пошла погулять, наверное, отдохнуть от конспектов и книг; а может и в туалет понадобилось зайти, привести в порядок волосы и лицо; или просто у окна постоять, проветриться и освежиться», – было первое и единственное, что подумал тогда оставшийся один Максим, переваривая внутри себя свалившийся на него праздник сердца, успокаивая взбудораженные нервы и душу, закипевшую кровь студя, как и воспалённое естество своё в одиночестве охлаждая.

Честно признаемся, как на духу, что он даже обрадовался тогда временному уходу Тани, давшей ему возможность остыть и прийти в себя в одиночестве, собраться с духом и мыслями – и передохнуть, сил и стойкости для новых любовных дел набраться, смелости. Они такими энерго-затратными оказались на практике и такими страшными на поверку – эти амурно-чувственные дела, вполне сравнимыми по накалу страстей даже и со спортивными состязаниями!!!

Выходить и знакомиться с ней в коридоре накануне государственного экзамена, или же где-то ещё, к чему она его, уходя, будто бы настойчиво призывала – как ему это почудилось со стороны, – он тогда абсолютно точно не собирался – не был к тому готов ни физиологически, ни психологически, никак. Это было бы выше всех имевшихся у него в тот момент возможностей и сил, которых он столько уже потратил за последние дни, пошагово и осторожно очень приближаясь к своей обожательнице и чаровнице, визуально знакомясь и привыкая к ней… Да и не мог он ничего серьёзного ей пока предложить, при всём, так сказать, желании, что в таких случаях влюблёнными парнями своим девушкам предлагается. На что он внутренне и сам настраивался в течение последних двух лет – это правда! Но не прямо же сейчас, побросав билеты и конспекты…

Ведь он и не думал, и не предполагал ещё даже и день назад, что это у них всё так стремительно и неожиданно произойдёт – такое их внутреннее сближение и породнение душами. Он лишь попытался сегодня, набравшись мужества и утеряв контроль над собой, вплотную приблизиться к ней, на метр дистанции! Сюрреализм какой-то!!! Фантастика – метр!!! Да для него одно только это метровое сближение уже было величайшим духовным подвигом и достижением, победою над собой, юнцом зелёным! Знакомства же с ней он бы уже не выдержал – ни эмоционально, ни психологически, никак! Для него это было бы запредельно!

Да и не оставалось уже времени у каждого из них на близкое знакомство и дружбу. У Кремнёва назавтра намечался последний экзамен – и всё, прощай тогда любимый Университет, прощай факультет и товарищи до сентября-месяца. И у самой Мезенцевой подобная же наблюдалась картина: последний экзамен на днях предстоит, может и завтра даже – и на практику…

Ну и чего тогда заранее и наспех ДЕЛО НАИВАЖНЕЙШЕЕ начинать: её и себя спешкой и суетой нервировать и баламутить?…

19

Поэтому-то он и сидел спокойно на стуле – не дёргался и не горевал, не предвидел ничего плохого на будущее. Потому и не кинулся со всех ног вдогонку, зная, что Таня скоро вернётся назад и тихо сядет напротив, где и всегда сидела. Сядет, оправится и успокоится, поднимет голову, посмотрит вперёд, встретится с ним глазами – и вся как зажжённый бенгальский огонь счастьем засветится и заискрится… И у них с новой силой и страстью продолжится их щемящая и духоподъёмная любовная песня – такая яркая, красочная и стремительная на удивление, и на зависть всем, которой конца-края не будет!

А потом он, уставший от переглядок, томлений и сердечных страстей, и её, как можно предположить, достаточно уже истомивший ими, – потом он тихо поднимется, мысленно поблагодарит свою Танечку за всё за всё, попрощается с нею до осени – и перейдёт в другой зал, большой. Там ему поспокойнее и потише будет в плане чувств, немыслимых и нестерпимых… Там он соберётся с мыслями в тишине, любовное наваждение сбросит и подальше усилием воли отгонит, а недостающих знаний, наоборот, добавит перед завтрашним, последним по списку экзаменом. Вот и всё, и хватит пока. А остальное, главное, – уже в сентябре, когда они опять непременно встретятся в Универе и продолжат свою задушевную песню, на которую им будет отпущен целый год по времени, подумать только – целый учебный год!!! И тогда уже можно будет всё успеть – и познакомиться, и объясниться, и подружиться…

Так он думал-планировал всё то время, покуда Мезенцеву сидел и ждал, которая задерживалась на прогулке…

20

Через какое-то время она, наконец, вернулась, сияющая и счастливая, какой и была всегда, какой Максим её с первой встречи помнил, подошла к столу уверенным, лёгким шагом и тихо села за стол – книги и тетрадки к себе придвинула, углубилась в них и начала напряжённо думать и запоминать, будто бы забыв про Кремнёва… Но потом, под воздействием горящих кремнёвских глаз, в упор как прожектора на неё направленных, она подняла голову и взглянула на Максима добро, прямо и просто, и по-особому, как ему показалось, внимательно… И опять в том её взгляде пронзительном и лучезарном можно было бы при желании много чего интересного обнаружить и прочитать: и ума, и страсти, и мудрости, и доброты, и чувств огромных и неземных, совсем ещё не использованных и не растраченных на посторонних… Только вот чувство надежды на будущее в отношении Кремнёва во взгляде Мезенцевой вдруг почему-то пропало, увы, заменённое лёгкой досадой и грустью, и даже едва приметным разочарованием… Он стал для неё опять чужой молодой человек, воздыхающий по ней старшекурсник – и только! Каким и был раньше, каким был всегда, с момента их первой встречи. То есть уже без всякой надежды сблизиться и подружиться, повторим, которую он только что, пусть и неосознанно, сам же и похоронил. По причине дурости своей молодой и неопытности в подобного рода делах, самых тонких и щекотливых в судьбах людских, самых душещипательных и трагических.

Но очарованный и одурманенный БОГИНЕЙ СЕРДЦА Максим, ЛЮБОВЬЮ как солнышком ослеплённый и опалённый, тогда этого совсем не понял и не заметил, чудак, – мимо себя пропустил. Мужчинам подобные тонкие перепады чувств женщин вообще не дано замечать: они совсем по-иному устроены, как это с годами всё ясней и отчётливее автору видится, попроще, попримитивнее и погрубей…

21

Посидев ещё около часа напротив красавицы-Тани и сполна насладившись и наполнившись ею, на всё лето впечатлений праздника накопив, он нехотя собрал свои вещи, сложил их в портфель в районе двух часов пополудни, после чего тихо поднялся и вышел из зала в приподнятом настроении, напоследок обдав свою склонившуюся над столом визави целым морем нежности и любви, мысленно жарко прощаясь с ней на два месяца.

Поменяв зал Мезенцевой на свой, просторный и привычный, он просидел там, с небольшим обеденным перерывом, до девяти часов вечера, когда уже работники закрывали читалки, выпроваживая студентов домой. Успокоившись и остыв от любовной хандры, он сумел тогда наверстать и выучить всё, что хотел, что временно упустил из-за Тани. И, собираясь в девять часов домой, он мог бы уверенно заявить сам себе, что готов к завтрашнему экзамену полностью…

22

25 июня в 10-00 в составе своей 405-й группы Кремнёв сдавал государственный экзамен по военному делу, на котором почтенная комиссия Министерства Обороны СССР оценивала его знания за прошедшие три года обучения, когда им действующие офицеры Армии – полковники, подполковники и майоры – преподавали навыки идеологической защиты своей страны от внезапной военной угрозы. Экзамен тот Максим сдал на четвёрку и был страшно доволен тем, что стал офицером, и что закончилась, наконец, утомительная военная кафедра, преподаватели которой заставляли их стричься почти под ноль и ходить на занятия в военных рубашках, отглаженных брюках и галстуках. А за нарушение устава выгоняли из аудиторий – требовали пойти и одеться по форме, подстричься, побриться, и побыстрей. Ужасные это были муки для безалаберных молодых людей, портившие им жизнь изрядно…

А теперь вот всё – конец мучениям и издевательствам, свобода и независимость полная наступила, которую дополняли офицерский военный билет и лейтенантские погоны на плечи. И хотя идти после МГУ служить в Вооружённых Силах России Максим не собирался, как некоторые, кому деньги были очень нужны и карьера, кто ещё и в партию планировал на службе вступить, – но, всё равно, ему было приятно лейтенантом себя сознавать. Сиречь, потенциальным боевым командиром, начальником, лидером, вожаком! – а не сопливым мальчиком на побегушках – рядовым, ефрейтором или сержантом, да даже и старшиной…

23

В час пополудни Кремнёв вернулся в общагу, счастливый, где его уже поджидали приятели-однокашники – такие же новоиспечённые лейтенанты, как и он, учившиеся в других группах. Они собрались быстренько в кучу и гурьбой поехали на Калининский проспект (Новый Арбат ныне) – в известный пивной бар «Жигули», где они ещё с вечера договорились обмывать погоны, и даже заранее заказали себе столики. И там редко когда пивший более одной кружки пива Максим, даже и это делавший не часто из-за занятий спортом, – там он на радостях и за компанию залил в себя за пару-тройку часов пять или шесть кружек душистой и пенной жидкости! Да натощак напивался, к тому же, предельно вымотанный и усталый, заедая золотистое пойло лишь одними пустыми креветками, от которых толку – чуть.

После этого хмель шибанул ему в голову словно дубовой дубиной – да так крепко и мощно, по-взрослому что называется, и так неожиданно, главное, и без-контрольно, что Максим почувствовал, вылезая из-за стола в туалет, что надо ему заканчивать с пьянкой и назад в общежитие ехать, пока не поздно это, и он что-то соображает ещё и хоть немного себя контролирует…

Как он добрался целым и невредимым из центра Москвы до Ленинских гор, до Главного здания МГУ и общаги, – да ещё на общественном транспорте, включая сюда и метро с вечной её толкотнёй и повышенной опасностью? – он не помнил. Совсем-совсем. Возвращался исключительно на автопилоте: так в таких случаях говорят мужики-алкаши, – который работал исправно в те годы и до места его без проблем и путаницы доставил, как особо-ценную бандероль почтальон. Максим хорошо помнил долгие годы только одно, но главное из того путешествие в «Жигули», что и на смертном одре не забудешь: как его всю ночь потом наизнанку выворачивало мерзкой блевотой! Рвало так яростно и без-прерывно пивом и креветками, и так мощно, что, казалось, и кишки готовы были вывалиться наружу, и было страшно за свою жизнь, с которой он мысленно тогда уже даже прощался…

Утром он проснулся весь в жёлтой жиже и в креветках повсюду – на подушке, в волосах, на полу, – насквозь мокрый, бледный как полотно, трясущийся от тошноты и холода; да ещё и со страшным отравлением организма, от которого он целые сутки потом страдал, пластом валяясь на койке… А ведь 26 июня он твёрдо намеревался поехать к родителям в Рязанскую область, как им клятвенно того пообещал, как запланировал до экзамена. Но после вчерашней пьянки-гулянки, воистину гусарской, поездку пришлось на сутки целые отложить, которые он в общаге трухлявым бревном пролежал и промучился. Сначала на койке валялся-стонал до 6-ти часов вечера, не имея сил подняться и до душа дойти, чтобы смыть с себя прилипшие к телу пиво и мясо креветок. И только вечером он смог, наконец, пойти и помыться, в божий вид себя привести, в порядок. Потом он спустился в столовую с большим трудом – и долго отпаивал там себя горячим душистым чаем.

На пиво он после этого с полгода не мог спокойно смотреть, даже и издали. Оно моментально вызывало в нём, убеждённом трезвеннике и аскете, сильнейшие рвотные позывы, повторять которые ещё раз он желания, разумеется, не испытывал. И только к весне следующего года, к концу 5-го курса, то есть, организм его чуть-чуть отошёл от болезненных воспоминаний о первом и единственном студенческом загуле, в котором он, поддавшись толпе, после злополучного гос’экзамена на горе себе поучаствовал…

24

27 июня пришедший в себя Кремнёв уехал-таки домой – к родителя на побывку. А уже 2-го июля вечером он вернулся назад в Москву – чтобы на следующий день в составе ССО «Ариэль» уехать на стройку в Смоленскую область, куда он ездил каждый божий год, учась в МГУ, – и не жалел об этом.

И все два летних трудовых месяца, пока он жил и работал в деревне, он постоянно о Мезенцевой Тане думал, мечтал о скорой и до одури желанной встрече с ней, к которой он неосознанно с осени третьего курса тайно готовился, которой всего себя посвятил – без остатка. Она, их будущая на факультете встреча и последующий уединённый разговор по душам, залог горячих взаимно-дружеских отношений, что моментально вспухнут – так он надеялся – в сердцах и душах обоих и автоматически перерастут в неземные чувства, в святую божественную ЛЮБОВЬ, неизменно приводили в трепет его, в неизъяснимый внутренний восторг и тихую радость душевную. Максиму они обещала стать огромным сердечным праздником и великой наградой за что-то. А за что? – Бог весть!

Раз за разом он представлял себе Таню во всей её божественной красоте: как она старательно и дотошно откапывает глиняные горшочки на практике, загорелая, статная и желанная, здоровьем пышущая, девственной силой и чистотой; как очищает находки от глины и грязи в компании подруг-однокурсниц и аккуратно и бережно, словно ребёночка-грудничка, укладывает возле палатки; как тщательно пронумеровывает и переписывает их потом, упаковывает в специальные деревянные ящики; чтобы под конец полевых работ везти это всё в Москву для последующего изучения. Он счастьем светился весь, дурным становился и неработоспособным от тех своих сладких и восторженных представлений! И при этом он мысленно и упорно отсчитывал до сентября и начала учёбы денёчки, мучился и волновался как маленький от медлительности временного процесса, который было не убыстрить и не ускорить никак, никакими стенаниями и молитвами. Такого с ним ранее не случалось ни разу – чтобы он на занятия так торопился, в целом не самый прилежный студент…

25

Понять его было можно, влюблённого по уши мечтателя-чудака. Ведь следующий календарный год был последним годом, когда Кремнёв мог ещё находиться в стенах МГУ на законных основаниях и правах, в качестве студента. А значит – быть рядом с Таней все 24 часа, и в любое удобное время видеть её на занятиях или в читалках, её божественной красотой наслаждаться без особых потуг и проблем. После же получения диплома на руки и сдачи вещей и ключей кастелянше у него, выпускника истфака и молодого специалиста одновременно, такой счастливой возможности больше уже не будет: работа будущая не позволит этого, как и взрослое житьё-бытьё с вечной нехваткой времени, служебными и бытовыми проблемами и нервозностью, – и счастье его без-печное, дармовое закончится само собой.

В аспирантуре он оставаться не собирался, о чём рассказ впереди, – собирался идти трудиться историком. На первых порах, по крайней мере, до выбора главного жизненного пути. А вот куда идти, в какое место, и с кем? – он последним студенческим летом ещё не знал даже и приблизительно: это должно было выясниться только лишь на распределении, куда его КРИВАЯ собственной жизни вывезет и занесёт. И как ему потом выбираться оттуда с минимальными для себя потерями.

В дальнейшей послеуниверситетской судьбе его более-менее ясным было лишь то, что с красавицей-Москвой, к которой он всей душой прикипел, и намертво, Кремнёв не желал расставаться – категорически! Он не планировал уезжать куда-нибудь в Мухосрань – чтобы спиться там от тоски и неволи, и умереть через какое-то время в статусе лузера-неудачника, кубарем слетевшего когда-то с московских Ленинских гор на обочину Жизни. Сиречь, он твёрдо решил для себя закрепиться в столице любым способом, готов был на любые риски пойти, любые траты и крайности, включая сюда потерю диплома и смену профессии – даже и так. Ибо вне Москвы он не видел для себя жизни – только одну пустоту с чернотой, сравнимую с сырой могилой.

Но, как бы то ни было, и как бы ни сложилась судьба, а отношения с Мезенцевой в положительную для себя сторону ему надо было решать в любом случае в последний учебный год, когда она будет рядом и на глазах, и пока она одинока. Тянуть дальше резину было уже нельзя: для него это будет смерти подобно, если он вдруг обожательницу свою по дурости и наивности молодой упустит, в чужие, грязные и похотливые руки, не приведи Господи, её божественную красоту отдаст – на опошление и поругание, и грубую бытовуху. Подобного печального исхода он не переживёт: ведь Таня как-то так незаметно, сама того не подозревая и не догадываясь, стала для него в МГУ самым близким и дорогим человеком, человеком почти что святым, собою обожествлявшим и осветлявшим и саму учёбу на факультете, и университетские стены и залы, и даже атмосферу вокруг! Всё это на пятом курсе с очевидностью выяснится, когда вдруг станет понятной простая до боли вещь, что была она для Максима последние пару лет куда дороже и ближе, оказывается, всех его товарищей по учёбе, спорту и даже комнате. Ближе тех же Меркуленко и Жигинаса, даже и их! Людей, с кем он пять студенческих лет на соседних койках сладко и крепко проспал, в походы ходил и на танцы; с кем часто питался из одной тарелки, пил из одной чашки чай, беседы вёл душеспасительные и откровенные; чьи вещи иногда одевал и носил, теряя собственные. Но с которыми так и не сроднился душами, как это в конце концов выяснилось и фактом стало, с которыми расстался без сожаления и без слёз, без дружеских рукопожатий даже. Парадокс, да и только!

А Таня – нет, Таня – это совсем другое, нечто божественное и иррациональное как вдохновение у поэта, или творческий экстаз, или святое подвижничество, ниспосланное ему свыше самим Творцом в качестве могучего Источника Жизни, душевных крыльев и путеводной звезды на Небо одновременно. Таня была уже частью его, его богоподобной второй половинкой. Причём – самой лучшей и дорогой, самой светлой, чистой и духоподъёмной, как те же райские кущи на небесах, если они существуют только… Эта чудная, кроткая и милая девушка, сама того не желая и не сознавая как следует, стала ему в Университете реальной родной сестрой, которой у него никогда не было прежде, не наградили родители. А может даже и ближе сестры, во сто крат роднее, желаннее и дороже. Ведь без сестрёнки любому парню можно как-то прожить, и живут себе многие – и не тужат. Сам Максим 20-ть годков уж прожил – и ничего, не умер от одиночества. А без голубки-Татьяны он дальнейшей жизни не видел, не мыслил, не представлял, не хотел представлять, не мог. Как не мог он представить уже и родной факультет без неё – лучезарной своей БОГИНИ. МГУ для него потерял бы и половину своей несомненной прелести и восторга, не встреть он однажды Мезенцеву в читальном зале весной 2-го курса. Без-цветными, серыми, пресными и однозначно-скучными были бы годы его студенчества без неё, какой обычно бывает еда в диабетической столовой без масла, соли, перца и чеснока, горчицы, уксуса, сахара и мёда.

Поэтому-то он так фанатично и горячо и настраивался на скорую встречу с ней осенью того памятного во всех смыслах года, которая (встреча) обязана была всё решить и твёрдо по местам расставить. Отсюда же – и тот неизменный куражный восторг, который Максим два летних трудовых месяца на стройке в душе испытывал.

Он с удовольствием вспоминал раз за разом в деревне их факультетский читальный зал, в котором он, набравшись храбрости, Мезенцевой очаровывался и наслаждался. 23-го и 24-го июня он сделал может быть самый главный и определяющий в их будущих отношениях шаг – сумел преодолеть постыдный утробный страх и приблизиться к ней, БОГИНЕ, ЦАРИЦЕ ЗЕМНОЙ, на метр пространства! Подумать только – на метр всего, на расстояние вытянутой руки, откуда даже и жар её тела чувствовался! Раньше он себе подобной дерзкой близости и вольности не позволял: из-за колонн трусливо смотрел на неё, или сзади.

И вот первый к сближению шаг был им, наконец, сделан – и какой шаг! Шажище целый!!! Рывок в будущее!!!… Теперь же предстояло сделать и второй – решающий. Ему осталось лишь подойти в сентябре и познакомиться, реально заявить о себе и своих неземных чувствах, растопить ими сердце девушки и воспламенить, расчувствоваться и сопереживать заставить; и потом уже подружиться, по территории МГУ вдвоём погулять, наметить пути на ближайшее время, согласовать совместные планы. Чего, казалось бы, проще и легче, когда они оба в Главном здании будут жить: в одном корпусе, недалеко друг от друга! Тем паче, что и сама Таня вроде бы была не против этого, если по её пылким июньским взглядам в зале судить, по её взволнованному поведению…

26

Всё это Максим и держал и прокручивал два стройотрядовских месяца в голове как полюбившуюся пластинку – предполагаемую встречу с Мезенцевой в ГЗ и последующую дружбу с ней; а может уже и совместное житьё-бытьё, без которого, повторим, он своего будущего не мыслил, не представлял, не желал представлять. Без красавицы-Тани рядом его послеуниверситетская жизнь была бы каторге, а то и самой смерти подобна.

У него даже видение было однажды в деревне, когда он после бани в августе уехал на лошади в поле кататься и в костре заходящей зари светящийся образ БОГИНИ своей увидел перед собой – огромный такой, во всё небо лик парящей над землёй Мезенцевой, как нимбом окружённой золотым небесным свечением. Она будто бы кивала и улыбалась ему с небес, крестила его десницею розовой, полупрозрачной, желала счастья, здоровья, удачи; признавалась глазами страстными, любящими, что тоже скучает и ждёт.

«Таня! – восторженно произнёс он тогда, высоко задирая голову и замирая сердцем. – Родная моя, милая, чудная девочка! Радость моя, судьба, моё счастье! Спасибо тебе за всё – за приветы-послания с неба, за крёстный твой оберег! Скоро, родная, хорошая, с тобою увидимся: совсем не долго уже осталось ждать! Потерпи, голубушка, пожалуйста, потерпи!…»

(Продолжение следует)

Моя Богиня. Часть вторая

От автора

Роман-исповедь, роман-предостережение, роман-напутствие. Повествует о жизни и судьбе человека, историка по профессии, в молодые годы вдруг повстречавшего свою большую любовь, единственную и неповторимую, огромную как небо над головой и такую же точно чистую, которая потрясла, очаровала и околдовала его настолько, что он безропотно и фанатично, и с радостью превеликой посвятил любимой женщине жизнь. Всю – без остатка… Чем всё это в итоге закончилось? – читатель узнает, дочитав роман до конца. Он будет правдив и искренен от первого и до последнего слова…

«Ни единою буквой не лгу: он был чистого слога слуга;

Он писал ей стихи на снегу – к сожалению, тают снега…

Но тогда ещё был снегопад, и возможность писать на снегу.

И большие снежинки, град, он губами хватал на бегу…

Но к ней в серебреном ландо он не добрался…»

В.Высоцкий

«Но ведь дуб молодой, не разжелудясь,

Так же гнётся, как в поле трава…

Эх ты, молодость, буйная молодость,

Золотая сорвиголова!»

С.А.Есенин

Глава 4

1

В Москву студент-пятикурсник Кремнёв приехал 6-го сентября, когда Меркуленко с Жигинасом были уже на месте и обживали 13-й блок на 15-м этаже зоны «В», куда их троих поселили согласно предварительным спискам, спустив с 20-го этажа башни, где они обитали весь 4-ый курс. И если там они занимали одну из 4-х наличествующих на этаже комнат, с общими для всех проживающих удобствами, – то теперь им, выпускникам, был уже предоставлен 2-комнатный жилой блок с собственным душем, умывальником и туалетом. Отдельная 2-комнатная квартира, по сути, пусть и без кухни, с изолированными друг от друга комнатами и шикарной дубовой мебелью. Красота, да и только! Живи – не тужи, спокойно пиши диплом и готовься к выпуску!

На учёбу на этот раз Максим собирался светящимся и возбуждённым словно жених перед свадьбой, каким прежде из отчего дома не уезжал – расставался с родителями тяжело всегда, с томлением и тяжестью в сердце. Да и в Москве он сильно скучал по ним все 4 студенческих года и, сломя голову, мчался домой всегда, как только предоставлялась такая возможность… А тут его словно бы подменили, и родители ушли на второй план, как и тоска по родине. На первый же вышла Мезенцева Татьяна, про которую он сутками дома думал, не выпускал милый образ девушки из головы, и на встречу с которой всем естеством стремился.

Поэтому-то восторженно-возбуждённым и разрумяненным он прощался с родителями на вокзале – без тени грусти и боли в глазах и душе, – счастливым и гордым ехал в Москву пять с половиной часов, счастливой же широкой улыбкой встретил друзей в общаге, которую подкрепил громким бравурным приветствием в виде музыкального фрагмента из какого-то старого марша. Он несказанно обрадовался им обоим, крепко, по-мужски обнялся с каждым, последние новости коротко, на ногах обсудил, внимательно и заинтересованно рассмотрел Кольку с Серёжкой – на предмет того, изменились ли его кореша за лето, и как сильно изменились? И что у каждого из них глобального произошло?

После беглого разговора на новом месте и получения Кремнёвым постельного белья, друзья быстро собрались и втроём поехали пить пиво к китайскому посольству, излюбленному месту сбора студентов МГУ. Чтобы уже там, лёжа на зелёной лужайке возле небольшого пруда с бутылками «Жигулей» в руках, спокойно и весело поговорить по душам после двухмесячной летней разлуки, сердца стосковавшиеся соединить, вынужденно разделённые каникулами.

До позднего вечера они трое пропьянствовали и проболтали на берегу крохотного водоёма, любуясь белыми лебедями, царственно украшавшими рукотворный пруд. Потом, когда уж совсем стемнело и стало холодно, они вернулись в общагу, весёлые и куражные, закрыли свой блок 15-13 изнутри, по жилым комнатам разбрелись и плюхнулись там на койки устало. Жигинас ушёл спать к себе, а Максим с Меркуленко, пожелавшие и дальше жить вместе, уединились в своей. И долго ещё лежали и трепались потом, пьяненькие, делились летними приключениями, что накопились у каждого в стройотряде и навечно закрепились в памяти этаким духоподъёмным тавром, что сродни эликсиру молодости. Кто сам когда-нибудь и что-нибудь строил, жертвовал собой для других, время и силы на это тратил, здоровьем подчас рисковал, а то и жизнью, – тот подобные душещипательные разговоры строителей-ветеранов поймёт: какие они бывают долгие, жаркие и упоительно-сладкие…

2

Наговорившись и навспоминавшись всласть, друзья только тогда пожелали друг другу спокойной ночи, поплотнее укутались одеялами и закрыли глаза, готовясь уснуть крепким сном, как богатыри после сечи. Колька Меркуленко сразу же и засопел, отвернувшись к стенке. А Максим… Максиму нашему не спалось – даже и после утомительного переезда в Москву и пива… Минут через десять он открыл глаза, перевернулся на спину, скрестил на груди руки и долго лежал неподвижно как мумия, уставившись в потолок, – всё про Мезенцеву Таню думал, испытывая лёгкую по телу дрожь и сладостную в душе истому. Лежал и гадал: где она? куда её с подругами поселили? на какой этаж?… Только бы не в башни, что напоминали собой чердаки, где они сами в прошлом году жили, – мечтал-загадывал он. – Там ему с ней крайне тяжело будет встретиться и поговорить: там каждый человек на виду как часовой у мавзолея Ленина…

«Завтра до обеда, когда Мезенцева с подругами на занятия уйдёт, – мысленно решил он ближе к полуночи, – надо будет пройтись по этажам нашего корпуса, посмотреть списки жильцов каждого блока: они рядом с комнатой кастелянши обычно висят на доске объявлений… Наш факультет четыре этажа в зоне «В» занимает – и сделать это будет не сложно: по этажам пройтись. Выясню, где она живёт, и потом встречу её после учёбы у лифтов. В лифтовом холле народу много вечно толпится во второй половине дня: никто и не обратит на меня внимания, не заподозрит и не поднимет на смех, не станет кости перемывать ей и мне… Да, так всё и сделаю, именно так. План хороший. Ну а теперь давай спать, Максим: утро вечера мудренее…»

3

На другой день, проснувшись в половине 10-го утра, Кремнёв на занятия не пошёл, как, впрочем, и Меркуленко с Жигинасом, которые всё ещё сладко дрыхли на своих мягких кроватях. Рано вставать никому из них уже не хотелось – чтобы угорело нестись в стекляшку как первокурсникам к 9-ти часам, к первой паре, то есть. Да и самих пар-то уже не осталось, фактически, и ходить им стало некуда, увы, и незачем: плановые занятия у 5-курсников истфака закончились почти. В расписании у них остался лишь полугодовой лекционный курс по научному коммунизму, совершенно необязательный и пустой как рукопожатие незнакомца, да ещё несколько таких же полупустых семинаров, на которые можно было ходить через раз – для галочки. И только… А всё остальное время по плану 5-курсники-выпускники обязаны были писать диплом под надзором научного руководителя, а в марте тот диплом защитить на кафедре; потом пройти 2-месячную научную практику под присмотром всё того же кафедрального педагога-наставника, после которой начать готовиться уже к самим гос’экзаменам, чтобы подвести итог пятилетней учёбы… Ну и потом, после успешной сдачи оных, выпускникам оставалось лишь получить диплом у инспектора курса и нагрудный знак МГУ – голубой ромбик в перламутровой рамочке с золочёным гербом СССР в середине – и быть свободным на все четыре стороны в июне-месяце. Университет для каждого из них тогда останется в прошлом…

Итак, пробудившись и поднявшись раньше всех, когда Меркуленко с Жигинасом ещё спали оба после вчерашней пьянки, помывшись в душе и одевшись наскоро, Максим тихо вышел из блока и пошёл на обход этажей зоны «В» с единственной целью найти местожительство своей богини. Первым делом список жильцов 15-го этажа внимательно просмотрел, что ему было сделать проще и быстрее всего, и, не найдя в нём Мезенцевой, пошёл по длиннющим пустынным коридорам на следующий 16-й этаж, надеясь на удачу. И только лишь минут через десять он оказался у цели, у комнаты коменданта 16-го этажа, – настолько длинными были в общежитиях Главного здания коридоры.

Быстро пробежав глазами список жильцов этажа, в середине его вспыхнувший жаром Максим нашёл к своей радости и фамилию Мезенцевой Т.В., поселившейся с тремя подругами в 48-м блоке, как оказалось. Этот блок был угловым, располагался в самом центре Т-образного этажа, рядом с комнатой кастелянши, холлом для отдыха, лифтами и кабинками городских телефонов. Стало ясно, что Максиму и здесь повезло, ибо лучшего места для знакомства и объяснений мечтавшему о скорой встрече Кремнёву было трудно найти. Таню он мог теперь поджидать прямо в холле и достаточно долго, мог держать в поле зрения ещё и дверь её, и делать это незаметно для окружающих, ибо холлы общаги редко когда пустовали в послеобеденное время. По-другому и быть не могло, – ведь на каждом этаже проживало по нескольку сотен студентов и аспирантов – количество огромное даже и для МГУ. И кто-то из них, скрашивая одиночество, приходил и отдыхал в мягких кожаных креслах холла после занятий, читал без-платные газеты, с друзьями новости обсуждал, дела учебные и выпускные; кто-то очереди в телефоны-автоматы ждал, а кому-то комендантша срочно требовалась, которой часто не бывало на месте, которая моталась по комнатам и этажам. Этажные холлы поэтому пустовали редко в дневные и вечерние часы. И Кремнёву будет, где и среди кого затеряться, чтобы не привлекать к себе лишних глаз и ушей, будет, где Таню встретить – и потом незаметно куда-нибудь её увести…

4

Чрезвычайно довольным отойдя от стенда со списками, он машинально, повинуясь подсознательному влечению, тихо подошёл к 48-му блоку, остановился около двери, на секунду замер и прислушался… За дверью было тихо, как и в коридоре в целом. В 10-ть часов утра большинство студентов-четверокурсников было на занятиях… «Ну здравствуй, Танечка, здравствуй, родная! Мир и покой новому дому твоему! – с нежность произнёс он, осторожно дотронувшись пальцами до входной двери Мезенцевой, покрытой светло-коричневым лаком. – Я приехал в Москву за дипломом и за тобой. Этот год у меня – последний, решающий! Отступать уже некуда, сидеть и ждать у моря погоды как раньше, предаваться мечтательному созерцанию твоей красоты. Хватит блаженствовать и чудить: подошли сроки. Нам надо будет встретиться побыстрей и договориться. Без этого я не уеду отсюда, без этого мне – труба! Без тебя, дорогая моя, хорошая, мне будет жизнь не мила, да и сам диплом не нужен…»

Как клятву верности торжественно произнеся про себя эту внутреннюю установку действий на ближайшее время, окрылённый удачей Максим только тогда отошёл от двери 48-го блока… В холле он победно тряхнул головой, на журнальном столике пролистал от нечего делать газеты, и, не найдя там ничего интересного, пошёл к себе лёгким шагом с блаженной улыбкой на устах: поднимать с кроватей друзей-лежебок и идти с ними в столовую завтракать. Когда он пойдёт на встречу с любимой и осмелится дружбу ей предложить, – он точно ещё не решил. В его молодой жизни это был очень серьёзный и крайне-ответственный шаг, для которого силы были нужны, много-много сил, на который надо было внутренне очень хорошо настроиться…

5

Первую сентябрьскую неделю после приезда в Москву безмерно-счастливый Кремнёв твёрдо решил пока не тревожить Мезенцеву своим вниманием и разговором – решил прежде уладить все дела, которых за лето накопилось горы. Ему надо было и на факультет сходить: узнать там все последние новости в Учебной части и расписание занятий до декабря, – с дружками по группе и стройотряду увидеться, и каждому уделить толику времени и частицу внутреннего тепла.

С Панфёровым Игорем Константиновичем тоже надо было встретиться, не тянуть, который в сентябре приболел и в Университете не появлялся… Пришлось Максиму домой к нему ехать с визитом 10-го сентября, предварительно договорившись по телефону, – получать указания по диплому и практике на квартире. Там они всё обсудили дотошно, в деталях, что им обоим в последний учебный год сделать предстоит, чтобы в грязь лицом не ударить, все точки над “i” расставили, определили сроки.

Про аспирантуру Панфёров ещё раз ученика спросил, про которую уже спрашивал Кремнёва весной 4-го курса мельком. И Максим вторично твёрдо ответил учителю, что учиться дальше не собирается – зачем? Вопрос этот, дескать, давно решённый… Подумав, он поподробнее объяснил Игорю Константиновичу своё категорическое нежелание: что тошно будет ему ещё три года болтаться на факультете этаким великовозрастным дурачком, в читалках сутками париться и штаны протирать, мусолить там скучные книги, не имея перед глазами достойной стратегической цели, которая б вдохновляла и подстёгивала его на научные подвиги и свершения. Кандидатская диссертация, которую он в конце концов защитит, уйму сил и здоровья потратив, радости ему не доставит ни сколько, и праздником сердца не станет, увы. Потому что будет бредовой и никому не нужной уже изначально, пустопорожней, – как и всё то, в целом, что издаётся и контролируется профессиональными дельцами-историками, советскими академиками и профессорами, услужливыми холуями Сиона. А путного и полезного, и по-настоящему стоящего ему ничего не дадут написать, сказать в науке новое слово – сразу же зарубят на кафедре седовласые дяди-руководители, дружно объявят ересью и ерундой, историческим хулиганством, да ещё и по ушам нахлопают за строптивость и за гордыню, за желание выбраться из колеи, за рамки дозволенного… Ну и зачем, стало быть, учёных “гусей дразнить”, напрасно переводить время, попусту тратить энергию и бумагу?! Чтобы под старость слепить из себя потешного “светилу исторической мысли”; понимай – очередного псевдоучёного клоуна-пустозвона, которыми и так все институты и университеты страны под завязку забиты, как вонючими и мерзкими клопами старые дедовские штаны?!…

6

Панфёров не стал Кремнёва в обратном переубеждать – ведь подобные крамольные мысли у молодого студента сложились и под его непосредственным воздействием тоже: чего уж греха таить! Это ведь он, доцент МГУ, два прошлых учебных года настойчиво внушал Максиму, что у России-матушки собственной Истории нет, написанной русскими патриотами. Точнее, она есть, да ещё какая! – древняя, славная и героическая!!! – но лежит под спудом, спрятана глубоко-глубоко и не предназначена для широкого пользования – только для избранных и посвящённых, для особо продвинутых специалистов-эзотериков. А то, что преподавали массам в школах и институтах с Романовских подлых времён, чем доверху завалены полки книжных магазинов и библиотек, теперь уже и советских, – то является ЛОЖЬЮ и БРЕДОМ, ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНЫМ МУСОРОМ, ГНИЛЬЮ, ОТСТОЕМ, ДУХОВНОЙ ПРАКАЗОЙ. Или же – чистой дезинформацией и вражеской пропагандой, если помягче и покультурнее про то сказать, интеллектуальной жвачкой, которую чем больше жуёшь – тем тоскливее и противней становится!

Он же, Панфёров Игорь Константинович, во время домашних бесед рассказывал приезжавшему Кремнёву и про русскую этнографическую матрицу – и достаточно много. Её, по злой насмешке Судьбы, всё те же немцы в России соорудили, после Петра I тотально хозяйничавшие на нашей Святой земле. Он учил любознательного студента у себя на квартире, что начала формироваться сия лукавая матрица в первой половине 19-го века, когда придворный историк-словоблуд Карамзин, любитель исторических анекдотов и басен, уже вовсю гремел в Петербурге со своей «Историей государства Российского», собирал обильный финансовый урожай. Презентовалась же этнографическая матрица образованной публике в середине 19-го века, и на неё обязаны были ссылаться впоследствии все русские и советские этнографы, в обозначенных ею рамках работать.

Хорошо были известны и сами творцы российской этнографии. Первым в списке стоит здесь барон Фридрих Вильгельм Генрих Александр фон Гумбольдт (1769 – 1859) – выдающийся немецкий географ, натуралист и путешественник, один из основателей географии как самостоятельной науки; младший брат другого выдающегося учёного-этнографа Германии и Европы в целом – Вильгельма фон Гумбольдта. Научные интересы Александра Гумбольдта были необычайно разнообразны и широки. Своей главной задачей по жизни он считал «постижение природы как целого и сбор свидетельств о взаимодействии природных сил»; за широту научных интересов современники даже прозвали его Аристотелем 19-го века. Был он членом Берлинской, Прусской и Баварской академий наук; а также почётным членом Петербургской академии наук (1818).

Долгие годы А.Гумбольдт состоял в дружеской переписке с графом Канкриным, министром финансов Российской империи, который и уговорил в итоге учёного немца совершить ознакомительную поездку по России «в интересах науки и страны». Пообещал щедро оплатить её из Казны: возможности у него такие были. Предложение было столь заманчиво, вероятно, что расчётливый немец не смог отказаться.

12 апреля 1829 года А.Гумбольдт со спутниками Густавом Розе и Христианом Готфридом Эренбергом покинули Берлин, а 1 мая они были уже в Петербурге. Издержки на проезд им щедро оплатило русское правительство, как и само дальнейшее путешествие. «Ещё в Берлине Гумбольдт получил вексель на 1 200 червонцев, а в Петербурге – 20 тысяч рублей. Всюду были заранее подготовлены экипажи, квартиры, лошади; в проводники Гумбольдту был назначен чиновник горного департамента Меншенин, владевший немецким и французским языками; в опасных местах на азиатской границе путешественников должен был сопровождать конвой…»

В итоге, Гумбольдт с товарищами много где успел побывать за полгода казённого путешествия по России и много чего увидеть. Он познакомился с Волгой и большинством крупных её городов от Нижнего Новгорода до Астрахани, объехал практически весь Урал, захватил большую часть Сибири и современного Казахстана, пышно отметил своё 60-летие в Миассе и даже успел совершить небольшую прогулку по Каспийскому морю.

На обратном пути Гумбольдт побывал в Московском университете, где ему была устроена торжественная встреча. 13 ноября 1829 года участники экспедиции вернулись в Санкт-Петербург.

Несмотря на скоротечность поездки, она была весьма продуктивной: её результаты были отражены в трёхтомном труде «Центральная Азия», который и стал фундаментом современной российской этнографии…

7

Вторым творцом российской этнографической матрицы – как это узнал студент-Кремнёв из рассказов Панфёрова – считается барон Август фон Гакстгаузен (1792 – 1866) – прусский чиновник, экономист, специалист по аграрным вопросам.

Его в гостеприимную и хлебосольную Россию заманил российский посол в Берлине и по совместительству закадычный друг Августа, П.К.Мейендорф, сообщивший однажды в письме о его несомненных научно-исследовательских способностях графу П.Д.Киселёву, в ту пору министру госимуществ. Одновременно посол высказал министру идею, что неплохо было бы организовать путешествие барона по России за казённый счёт с целью изучения быта и нравов народов, населяющих империю, а также для оценки реальной жизни крепостных крестьян, их имущественных и юридических отношений с помещиками, – во благо России и Пруссии, разумеется. Киселёв доложил императору о предложении посла. Николай I, в ту пору уже активно готовивший в тайных комиссиях и комитетах приказы и постановления для отмены Крепостного права, дал согласие и выделил необходимые средства на нужды Гакстгаузена. Счастливый барон примчался в Петербург быстрее ветра.

В апреле 1843 года Август Гакстгаузен, снабжённый деньгами и людьми, покинул северную столицу… Полгода длилось его путешествие по провинциям Российской Державы в сопровождении его помощника Генриха Козегартена, а также молодого переводчика Адеркаса, любезно предоставленного барону императором Николаем. Адеркасу было строго предписано оказывать прусскому путешественнику всякое содействие в его учёных изысканиях и препятствий не чинить… За время своей поездки учёный немец посетил многие районы Центральной России, Украины, Поволжья и Кавказа. Весной 1844 года Август фон Гакстгаузен вернулся в Германию.

Результатом той поездки в Россию явился его капитальный труд «Исследования внутренних отношений народной жизни и в особенности сельских учреждений России» в трех томах, получивший признание и одобрение как со стороны славянофилов, так и со стороны народников. Российские «западники же всячески критиковали его взгляды за чрезмерный монархизм и “реакционность”, – однако, признавали ценность фактов, содержащихся в работах учёного…»

8

Третьим в списке российских творцов-этнографов обычно называют Петра Ивановича Кёппена (1793 – 1864) – русского учёного-исследователя немецкого происхождения, родившегося в Харькове в семье врача. Им был немец из Касселя, доктор старейшего в Европе Магдебургского университета, приглашённый в Россию в 1786 году Екатериной II и получивший в заведование больницы Харькова и все медицинские учреждения Харьковской губернии.

П.И.Кёппен отметился трудами по истории, географии, этнографии, демографии и статистике. Был членом-корреспондентом (1826), адъюнктом по статистике (1837), экстраординарным академиком (1839), ординарным академиком (1843) Петербургской академии наук; а также действительным статским советником (1849).

В 1827 году Кёппен впервые издал Фрейзингенские отрывки – древнейший текст на славянском языке, записанный латиницей. В 1829 – 1834 годах он проживал в Крыму, где занимался сбором материалов по географии и истории полуострова. По результатам изысканий в Санкт-Петербурге в 1836 году им была опубликована уточнённая карта южного берега Крыма и пространное описание к ней, которое, как утверждают специалисты-картографы, и до настоящего времени служит ценным источником по истории и топонимике полуострова.

В 1845 году Кёппен стал одним из членов-учредителей Географического общества России; принимал активное участие во многих его изданиях. В 1846 году по поручению Географического общества Пётр Иванович составил этнографическую карту Европейской части России (издана в 1851 г.), над разработкой которой он трудился в течение многих лет. За эту карту Географическое общество присудило Кёппену премию им. Жуковского (1852) и Константиновскую медаль (1853).

Особая заслуга Кёппена – выяснение бывших имён городов и населённых пунктов Крыма. «Эти исследования были опубликованы в его “Крымском сборнике” в 1837 году, который в свою очередь стал составной частью “Этнографической карты России” изданной в 1851 году»

9

Следом за Кёппеном обычно называют и Густава-Теодора Паули (1817 – 1867), российского учёного-этнографа, члена Русского географического общества, немца по происхождению, известного в России под именем Фёдора Христиановича.

Воспитание и обучение Паули получил в Берлинском университете. На службу в Россию поступил 14 февраля 1841 года. Был и военным, и помощником полицмейстера, и преподавателем немецкого языка. В итоге дослужился до чина коллежского секретаря, а позже – и до титулярного советника.

С 2 октября 1857 года Паули состоял членом Русского Географического общества. Изложил свои исследования в фундаментальном сводном труде по этнографии всех народов России, созданном на уникальных коллекциях Географического общества и изданным в 1862 году под заглавием «Description ethnographique des Peuples de la Russie» («Этнографическое описание народов России»; переиздано в 1877 году)…

10

Ну и последним в списке российских пионеров-этнографов (как узнал студент-старшекурсник Кремнёв из домашних бесед с учителем) обычно называют Владимира Ивановича Даля (1801 – 1872) – крупного русского чиновника и писателя, этнографа, лексикографа и собирателя фольклора, сына обрусевшего датчанина Йохана (Иоганна) Кристиана Даля.

Заслуги Владимира Ивановича в области Русской культуры огромны: их трудно переоценить. Он был автором двух капитальных трудов, над которыми работал всю жизнь – «Толкового словаря живого великорусского языка» и «Пословиц русского народа».

Помимо лексики и пословиц, Даль в течение всей жизни собирал народные песни, сказки и лубочные картины. Сознавая недостаток времени и сил для обработки накопленного богатейшего фольклорного материала, собранные песни он в итоге отдал И.В.Киреевскому для публикации в «Московском сборнике», а сказки – А.Н.Афанасьеву. Богатое, лучшее в то время собрание лубочных картин Даля поступило в Императорскую публичную библиотеку и вошло впоследствии в издания Д.А.Ровинского.

—————————————————————

(*) Историческая справка. Д.А.Ровинский (1824-1895) – крупный русский юрист и сенатор, действительный тайный советник и один из главных разработчиков Судебной реформы 1860-х годов. Вошёл в историю Русской культуры как непревзойдённый знаток искусства и составитель справочников по русским портретам и гравюре 18-19 веков, как меценат и благотворитель. А ещё – как величайший русский коллекционер, собиравший гравюры для своих изданий по всему свету, про которого с восторгом писали его не менее великие товарищи – А.Ф.Кони, В.В.Стасов, И.Е.Забелин, В.Я.Адарюков. Европа, Китай, Индия и Персия, Ближний Восток, – везде неутомимый Ровинский искал иллюстрированные издания по истории России. Благодаря его хлопотам до нас дошли редчайшие гравюры и русский лубок, мы можем теперь лицезреть своих царей и императоров, любоваться фейерверками и иллюминациями 18-го столетия, обладаем энциклопедическими сведениями о граверах и иконописцах Российской Империи. Ни один серьёзный труд по истории Русского искусства или книгопечатания не обходится теперь без ссылок на многочисленные исследования этого удивительного человека. Д.А.Ровинский был почётным членом императорской Академии наук и Академии художеств…

—————————————————————

Показательно и достойно всяческой похвалы, что обрусевший датчанин-Даль «в литературной своей деятельности вдохновлялся стремлением высвободить Россию из греко-латино-германо-французских оков, которые наложили на неё древние книжники…»

В 1913 году в Петербурге – по личной просьбе императора Николая II, как теперь это можно с уверенностью предположить, решившего дать бой иудеям, – была выпущена брошюра «Разыскание об убиении евреями христианских младенцев и употреблении крови их», изданная ещё в 1844 году и переизданная в 1913-м, накануне процесса Бейлиса. Автором её был всё тот же неутомимый Владимир Иванович Даль, честный и предельно-мужественный человек, работавший в 1840-е годы чиновником особых поручений при министре внутренних дел Л.А.Перовском. Тогда-то он и собрал секретный материал в архивах ведомства и не побоялся опубликовать его под своим именем.

————————————————————–

(*) Сия брошюра, к слову, переиздавалась и в 1990-е годы типографией Троице-Сергиевой Лавры: её можно было свободно купить на книжных развалах Москвы и ознакомиться…

————————————————————–

«Брошюра Даля была напечатана по распоряжению министра всего в 10 экземплярах, но собирателю редких книг Остроглазову всё-таки удалось её раздобыть. И позднее она была перепечатана П.И.Бартеневым, издателем «Русского архива». Разумеется, иудеи пытались не допустить её издания и распространения. Подобным образом, например, «Книга кагала», составленная Яковом Брафманом и напечатанная в Вильне в 1869 году, была разом скуплена в Одессе одним богатым евреем, чтобы прекратить обращение её в публике…» /В.И.Большаков «По закону исторического возмездия»/…

Помимо прочего, сугубо научного, Даль был ещё и неутомимым общественником-энтузиастом, ярым пропагандистом своих идей об уникальности и самобытности России и населяющих её народов. Так, он являлся одним из учредителей Русского Географического общества; был членом Общества истории и древностей Российских, членом (с 1868 года – почётным) Общества любителей Российской словесности.

Велик был суммарный вклад в науку и культуру нашей страны этого неутомимого и незаурядного человека. Велики были и награды, ниспосланные ему правительством. В.И.Даль был действительным статским советником с 1859 года – генералом то есть. В 1863 году за первые выпуски Толкового словаря он получил Константиновскую медаль от Географического общества, в 1868 году был избран в почётные члены императорской Академии наук по историко-филологическому отделению, а по выходе в свет всего словаря был удостоен ещё и высшей научной награды – Ломоносовской премии (1869)…

11

– С одной стороны, Максим, – в заключение каждой беседы всегда говорил-напутствовал Панфёров затаившего дыхание ученика, – вроде бы и нет ничего плохого в том, что немцы были творцами русской этнографии: национальность здесь не важна, как в случае с Далем, допустим, а важен сам результат их работы. Плохо было другое. Братья Гумбольдты, Александр и Вильгельм, и братья Гримм, Яков и Вильгельм, до этого создали этнографию Германии с опорой на национальные корни исключительно, не на Античность, и не на святой Рим. И честь им и хвала за это – убеждённым и пламенным немецким патриотам… А вот этнографию России они, не задумываясь, выводили уже из своей собственной, как производную от германской, краеугольной будто бы и первосортной. Отсюда – и “вторичность” нашей русской культуры, традиций и языка, скопированных якобы с европейских “древних” первоисточников… Этим духом проникнуты работы всех перечисленных деятелей-пруссаков: Гумбольдта и Гакстгаузена, Кёппена и Паули. Один датчанин-Даль только этого избежал – мании величия и менторского духа по отношению к славянам-русичам. Но он скорее был исключением из правил…

– И что совсем уж дико и удивительно, повторю, но и советских историков и этнографов по какой-то совсем уж непонятной причине партийные бонзы заставили в рамках всё той же норманнской теории копошиться – даже и их, счастливых хозяев своей страны, освободившихся от Романовского гнёта будто бы. Кто же выходит за рамки дозволенного и пытается правду русским людям сказать, открыть им глаза на собственное героическое и великое прошлое, – того безжалостно высмеивают и изгоняют с кафедр и университетов, навсегда вышвыривают из профессии тайные и явные кукловоды, которым несть числа. После чего их направляют учителями в Тмутаракань, где такие отчуги и смельчаки быстро спиваются и загибаются. Помни, мой молодой друг, об этом…

12

Всё это Кремнёву на собственной шкуре пришлось испытать, и достаточно быстро – ещё в студенческую пору. Так, весной 4-го курса он закончил свою очередную курсовую работу, касавшуюся некоторых моментов правления Алексея Михайловича Романова. И в эту работу он, желая образованность свою показать престарелым руководителям кафедры и сугубый патриотизм, решил вставить несколько цитат из Е.И.Классена и И.Е.Забелина, что он выписал из дореволюционных изданий историков в доме учителя. Но Панфёров, после прочтения курсовой, в категоричной форме потребовал убрать цитаты. А свою эрудированность приберечь на потом, когда диплом на руках окажется.

– А почему я не могу сослаться на Классена и Забелина, почему?! – попробовал было возмутиться Кремнёв. – Они такие же русские историки, как и все остальные, у них целые тома изданы. Когда-то же надо начинать вытаскивать мысли их из небытия на Свет Божий и предъявлять мiру!

– Когда-нибудь надо, согласен, – нахмурился в ответ учитель. – Но это время в России не скоро ещё наступит, как думается, когда реальный патриотизм, не игрушечный, дорогу к Свету себе пробьёт.

– Вот давайте я и начну пробивать броню, рушить завесу молчания, – стоял на своём Максим и слышал в ответ раздражённое: «Нет, не давайте».

– Да почему?!

– Потому что тебя не станут слушать наши кафедральные профессора, заточенные на канон, на шаблоны и на инструкции Агитпропа, – хмуро ответил учитель со знанием дела. – Для них Классен с Забелиным – нелегальные авторы, персоны non grata. Тебя просто выгонят с позором с защиты и заставят переписать работу заново. Вот и всё. А мне, как твоему наставнику, впаяют выговор за непрофессионализм и строго предупредят на будущее о несоответствии занимаемой должности. Такое уже было у нас на кафедре в прошлые годы, и не раз. Смельчаков и бунтовщиков в научном мiре не терпят и не любят, запомни, – в два счёта на место ставят или вообще вон выкидывают как паршивых котят. Я ведь и сам на этом уже обжигался – и в студенческие годы, и в аспирантские, когда ещё без-башенным храбрецом был, как ты сейчас… И диссертацию мою проредили без-жалостно и без-пощадно на факультете – не дали как надо её написать, как мне того очень хотелось. Строго посоветовали переделать – как положено и велено министерством и Академией. Чтобы я не выбивался из колеи и умника из себя не строил. Что я и сделал в итоге – им на радость, а себе на горе.

– А зачем тогда вообще-то надо было её защищать, эту диссертацию Вашу, если она никакого удовлетворения Вам лично не принесла, если её всю порезали и попортили? – вторично возмутился Кремнёв, дерзко смотря на Панфёрова. – Зачем и кому нужна такая наука “история”, если в ней ложь одна процветает от первого и до последнего слова, одно сплошное надувательство и обман?! И про это стародавнее и тотальное псевдонаучное кривляние и лицедейство все знают, оказывается, – но молчат. Рубят бобло без-совестно, выбивают себе сытую и славную жизнь у государства под видом поиска правды – и в ус не дуют! Хорошо-о-о!

– А зачем ты, Максим, всё ещё учишься на истфаке? – в свою очередь тихо спросил разошедшегося студента Панфёров безо всякой обиды и злости. – После того, особенно, как многое от меня узнал, что у нас тут творится. Почему не бросишь факультет и не пойдёшь туда, где всё честно и справедливо устроено, по совести и по правде? Да и есть ли они, такие идеальные места, в природе? Не знаю, не уверен в этом… В монастырь попробуй приди, поживи месячишко среди тамошних богобоязненных чернецов, – и тоже, поди, наплачешься и намаешься от житейской мерзости и грязи, несправедливости и подлости братии, насельников богоугодных мест.

-…У меня же дед профессиональным историком был, – с грустью добавил учитель, чуть подумав. – Я рассказывал тебе. И он всё хотел, бедолага, РУССКОЙ ПРАВДЕ дорогу пробить, разогнать гнилую антирусскую мафию сначала у себя в пединституте, а потом и в стране. И отец-историк мечтал об том же: я это очень хорошо знаю и помню, и могу подтвердить… Изначально мечтал об этом и я: клянусь тебе, Максим! Когда я на истфак поступал после школы – был абсолютно уверен по молодой дурости и наивности, что уж у меня-то, москвича образованного и исторически подкованного по самое некуда, это непременно получится с Божьей помощью, что окажусь удачливее своих предков, и всех врагов в пух и прах разобью!… Но не получилось, нет. Каюсь. И я сломался на первом же самостоятельном шаге, на липовой диссертации своей. Уж больно академическая мафия оказалась сильная, зараза, сплочённая и монолитная на удивление! И что мне оставалось делать – вешаться из-за этого? или же водку начинать пить с горя?… Жить-то надо как-то и чем-то, и надо работать – не раскисать, не хандрить, не опускать руки, чего от нас наши враги больше всего и хотят: нашей безвольной слабости. А История – БОЛЬШАЯ и НАСТОЯЩАЯ! – это единственное занятие, единственное, поверь, которое мне нравится, которое я делаю с душой – пусть пока и факультативно, или даже подпольно как партизан. Делаю и жду, что настанет, наконец, светлое время, когда можно будет ИСТОРИЮ своей любимой страны по-настоящему преподавать – по книгам Арцыбашева и Черткова, Классена и Забелина, Стасова и Верковича, других мужественных историков-патриотов, а не по Соловьёву и Карамзину, марионеткам Сиона, которые всем обрыдли. Я старательно готовлю для этого почву, во всяком случае, бережно сберегаю ЗАВЕТНЫЙ ОГОНЬ, полученный от предков, ИСТИННЫЕ ЗНАНИЯ сохраняю… Тебя вот этими ЗНАНИЯМИ просветил и заразил, смею надеяться, а ты будешь просвещать и заражать других. Глядишь – и развеются тучи над головами, и СОЛНЫШКО ПРАВДЫ выглянет и засияет на небосводе НОВОЙ И СВОБОДНОЙ РОССИИ… Но произойдёт это не скоро, увы. Так мне почему-то кажется. А пока что надо сидеть и ждать, повторю, копить и сберегать силы….

– То есть Вы хотите сказать, – с минуту подумав и взвесив каждое слово, произнёс опечаленный и поникший Кремнёв, внимательно выслушавший учителя, – что и у меня с диссертацией не получится, если что, если я, к примеру, в аспирантуре решу остаться и потом защищаться на кафедре?

– Ну почему “не получится”? – получится. И диссертацию ты защитишь в итоге в назначенный срок: советский научный конвейер работает исправно, без сбоев, – устало ответил Панфёров. – Но только по тем исключительно темам будешь работать, которые тебе укажут профессора. И в рамках ИСТОРИЧЕСКОЙ МАТРИЦЫ, которую соорудили когда-то Байер, Миллер и Шлёцер; а вслед за ними – Карамзин, Соловьёв, Костомаров и Ключевский. Всё! Дальше пока хода нет, дальше границы закрыты! Самодеятельность разводить с партизанщиной вперемешку тебе здесь никто не позволит, запомни…

Понятно, что после такой откровенной беседы желание учиться дальше у Кремнёва пропало напрочь. И уже весной 4-го курса он твёрдо решил для себя, что следующий 5-й курс станет у него последним в Университете…

13

С Панфёровым, напомним, Максим Кремнёв встретился 10 сентября. А с тренером университетских легкоатлетов Башлыковым Юрием Ивановичем он встретился вечером 7-го сентября, сиречь на 3 дня раньше. Что красноречиво свидетельствовало лишь об одном: спорт, лёгкая атлетика в частности, для 5-курсника Кремнёва были важнее Истории на тот момент – куда полезнее и интересней. Там, во всяком случае, он значительно больше выкладывался и потел – ибо там отчётливо были видны перспективы роста.

Дело же было в том, что весной 4-го курса Максима, занявшего 3-е место на внутренних квалификационных соревнованиях университетских легкоатлетов, впервые включили в состав сборной команды МГУ, и он выступал на первенстве вузов Москвы и в одиночном разряде, и в эстафете. Максим специализировался на спринте, на 100-метровке в частности. А сборная МГУ, как и все остальные сборные легкоатлетов, включала в себя четырёх спринтеров для межвузовских эстафетных соревнований, самых увлекательных и захватывающих традиционно. Вот Максим в сборную и попал, что сулило ему большие выгоды в ближайшем будущем.

Башлыков ещё в мае, перед началом зачётной сессии и летним отпуском, обрисовал Кремнёву радужную перспективу на следующий учебный год. В конце сентября, по его рассказу, должен будет состояться ежегодный чемпионат Университета по лёгкой атлетике, что новостью для Максима не стало, понятное дело: в чемпионате он участвовал каждый год, начиная с первого курса, и всегда попадал в финал. Новости начинались дальше. После чемпионата, по словам тренера, сборная МГУ в полном составе улетит на недельные подготовительные сборы в Анапу, в университетский лагерь «Сукко». А в конце октября сборная легкоатлетов МГУ совершит поездку по странам Восточной Европы, где будет соревноваться со сборными командами университетов Болгарии, Румынии, Югославии, Польши, Чехословакии и ГДР. Так что сборнику-Кремнёву было, за что побороться. Выехать за казённый счёт за рубеж и собственными глазами посмотреть мiр очень ему хотелось… Но для этого надо было начать усиленно тренироваться уже с первых дней сентября, чтобы укрепиться в сборной. И счастливый и угарный Максим, держа в уме октябрьскую в Европу поездку, стал тренироваться с удвоенной силой – не три, как раньше, а шесть раз в неделю приходил в Манеж, исключая лишь воскресенье. В субботу у Башлыкова был выходной, как и у всех тренеров Центральной секции, – и Максим приходил и тренировался один, выкладывался на дорожке по-максимуму…

14

Кто знает, когда наш герой решился бы на запланированную встречу с Мезенцевой, к которой два года тайно готовился как к самому главному празднику сердца, настраивал всего себя на него. А приехал в Университет осенью 5-го курса – и как-то вдруг сразу обмяк и сдулся, трусишка, по “тормозам ударил”, как теперь в таких случаях говорят: стал резину тянуть неоправданно, откладывать встречу всё дальше и дальше по срокам – как это обычно делают обнищавшие должники, бегающие от кредиторов. Страшно ему вдруг стало до дрожи в коленках к БОГИНЕ своей подходить. Испугался, парень, что окаменеет и не проронит ни слова при встрече; или, хуже того, чушь какую-нибудь несусветную наговорит ДАМЕ СЕРДЦА в первый и самый важный момент, дураком себя выставит, за что потом и стыдно, и совестно станет, от чего он не отмоется и не открестится вовек. Да и растянуть блаженство ему хотелось, в котором он два года уже пребывал, возбуждённо-восторженный романтик-мечтатель. Но главное, почему он всё тянул и тянул две недели почти как трус и прохвост последний, – было ясное понимание того очевидного факта, что после встречи и знакомства с Мезенцевой для него наступит уже совершенно иная жизнь. Новая и пугающе-незнакомая, принципиально отличная от той, какой он, одинокий молодой человек, студент-холостяк свободный, жил и не тужил до этого.

После знакомства, понимал он, про свободу надо будет уже забыть, как и про спорт и старых товарищей, вероятно. Товарищ будет у него тогда уже только один – красавица и умница Татьяна. Самый близкий и дорогой человек, невеста, суженая, вторая половинка фактически, которую предстоит опекать и заботиться как о самом себе, которой – хочешь того или нет – надо будет посвящать уже всё свободное время и силы, внимание и любовь, теплоту душевную и всё остальное. А выдержит ли он такой груз, осилит ли?… Ведь после этого ей не скажешь: «Танечка, милая, подожди ещё пару месяцев, поживи без меня, пока я спортом займусь, первенство МГУ выиграю, в Анапу съезжу, а потом – в Европу. Нет у меня сейчас пока времени на тебя ни грамма, нет: извини пожалуйста и пойми, подожди до Нового года, подруга, а там видно будет». Подобные отговорки Мезенцева не примет, не допустит и не поймёт: тут и гадать нечего. Потому что они от лукавого, и не нужны, не приемлемы двум по-настоящему любящим горячим сердцам, – ибо способны молодые и неокрепшие души больно уязвить, унизить и на всю жизнь обидеть.

Про это А.С.Пушкин очень хорошо написал, давая на будущее предупредительный совет своим молодым соотечественникам, вдруг вздумавшим обзавестись семьёй: «Жена – не рукавица: с белой ручки не стряхнёшь и за пояс не запхнёшь». А народ российский про это говорит ещё точнее, образнее и ярче: «Назвался груздем – полезай в кузов». Что в переводе на бытовой язык означает: «Обнадёжил девушку – женись, сукин сын, не води её, как глупую тёлку, за нос, не корми обещаниями и намёками. Взваливай груз семейной ответственности на себя – и тащи его безропотно до самой смерти…»

Словом, не ясно было даже и самому Кремнёву, когда бы он с духом собрался и к Мезенцевой подошёл, и предложил ей дружбу вечную и любовь до гроба, – если б о том не позаботился Сам Господь, организовавший им скорую встречу. И случилась она вот как: опишем её подробно…

15

На исходе второй недели после приезда в Москву, 19 сентября, если уж быть совсем точным, наш Максим в районе 15-ти часов по времени решил спуститься в столовую в цокольный этаж зоны «В» – чтобы плотно пообедать там перед очередной тренировкой, которая у них начиналась в 17.00 обычно. Он вышел из блока в тапочках и тренировочном костюме, не спеша подошёл к центральному холлу и вызвал лифт, чтобы спуститься вниз. Обычная процедура для обитателей верхних этажей, крепко привязанных к подъёмникам.

Здесь надо сказать, пояснить читателям, что лифты в общаге Главного здания, останавливавшиеся на каждом этаже, ходили медленно: их приходилось ждать. Порою – долго. Днём они были полными под завязку на нижних и средних этажах, потому что были маленькими, рассчитанными на десять человек всего. А желающих подняться и спуститься было много в учебные дни: 18-ть этажей как-никак насчитывалось в зонах «Б» и «В», плюс четыре 4-этажные башни…

Минут через пять лифт подошёл, наконец, и Максим благополучно спустился вниз, на первый этаж лифтового холла зоны, душного, маленького и шумного, плотно забитого возвращавшимися с занятий студентами, что окружили выходивших из лифта товарищей с двух сторон, нервничали и толкались локтями, намереваясь первыми заскочить в кабину и поскорее подняться к себе, опередив всех остальных ждущих… Продравшись сквозь них на выход, Максим выбрался из толчеи в коридор, где было потише и попросторнее, и легко дышалось… и вот там-то, в коридоре первого этажа зоны «В», он почти что лоб в лоб и столкнулся с Мезенцевой, домой возвращавшейся с улицы с дамской сумочкой на плече и широким уверенным шагом направлявшейся к лифтам…

16

Героя нашего будто горячей живой водой окатили из шланга, когда он БОГИНЮ свою увидел после 2-месячной летней разлуки, когда почувствовал рядом запах тела её и духов, – так ему вдруг стало празднично и хорошо внутри от созерцания её красоты, и сладко, и томно, и душно, и жутко одновременно. Почудилось в очередной раз, что такого восторга и счастья душевного он не испытывал ранее никогда – даже и после прочтения своей фамилии в списках зачисленных на истфак абитуриентов!…

Пару секунд, не более, они, сблизившись, пристально смотрели в глаза друг другу, после чего разошлись: Кремнёв направился на выход из зоны, Мезенцева, наоборот, – в лифтовый холл, до отказа забитый студентами. Там она подошла к стенке, остановилась у двери лифтовой шахты и стала терпеливо ждать очереди, чтобы подняться к себе на этаж. А ополоумевший от радости Максим, отойдя метров десять от холла, вдруг неожиданно остановился и замер в проходе, задумался на мгновенье. Потом вдруг развернулся резко и засеменил назад, повинуясь внутреннему влечению. Вернувшись, он крадучись подошёл к холлу, остановился у угловой стенки, потом осторожно выглянул из-за неё – и сразу же увидел Таню, в толпе ожидавшую лифт.

Она было прелесть как хороша в ту минуту в сравнение с остальными ждущими, в окружении которых стояла, и кого Максим просто не видел, не замечал, которые терялись и исчезали на её ярком царственном фоне. Отдохнувшая, смуглая и желанная, высокая и ладно скроенная на загляденье, статная, мощная и уверенная в себе, раскрасневшаяся и распаренная после прогулки, девственно-чистая, гордая и непорочная, Мезенцева царевну именно и напоминала в окружении своих многочисленных слуг. Она по-царски излучала окрест себя здоровье и божественный свет, чудные запахи осени и тепло, внутреннюю силу, уверенность и молодой задор, перемешанный с оптимизмом, – и тайное желание властвовать над людьми в недалёком будущем, повелевать. Глаза её были чуть сощурены от нетерпения – и от неудовольствия, что приходится стоять и ждать, и, одновременно, огненно-жгучи, ясны и остры, как колодцы глубоки, чисты и прекрасны. Они столько таили в себе душевного жара и страсти, воли, надежды, любви, что не всякий молодой человек, даже и самый крутой и важный, выдержал бы их напора.

Под стать хозяйке была и её одежда, подчёркивавшая её красоту. Одета Таня была в модный серый плащ трапециевидной формы, узкий в плечах и необычайно широкий внизу и просторный, дорогой, вероятно, и хорошо под неё подогнанный, поднятый воротник которого утопал в распущенных её волосах, чуть подкрашенных хной для придания блеска. Из-под плаща выглядывали новые кожаные сапоги чёрного цвета на каблуках, высокие голенища которых возле щиколоток были изящно собраны гармошкой. И сумка висела модная на её плечах, и изящный шёлковый шарфик украшал её шею!!!

«Богиня! Как есть богиня!» – мысленно шептал оторопевший от страха и восторга Максим, до краёв наполненный вдруг свалившимся на него счастьем. Он стоял и дурел от “мимолётного видения”, от созерцания “гения чистой красоты”, глаз не мог от Мезенцевой оторвать, грациозно застывшей у стенки как музейная статуя на постаменте – для всеобщего обозрения и ликования будто бы, для вдохновения, зависти и любви. Гордясь и любуясь своей БОГИНЕЙ во все глаза, заряжаясь её неземной красотой, статью, мощью и силой, он одновременно видел и сознавал (самовлюблённым павлином не был) всю собственную ущербность в сравнение с Таней; понимал к стыду и ужасу своему, что не ровня ей, не пара со своим низким социальным статусом и таким же низким ростом и худеньким телосложением. Разница в росте, статусе и одеянии особенно сильно были заметны и контрастировали теперь, когда его избранница была в дорогих сапогах и широком модном плаще, а сам он – в стоптанных тапках и тренировочном костюме. Она была и выше, и тяжелее, и знатнее его – со стороны это было так заметно…

17

Сколько времени простоял так Максим, из-за угла любуясь своей Татьяной? – Бог весть. Не более минуты, наверное. Однако под воздействием его жаром пышущих глаз, прожигавших её насквозь как одухотворённый лазер, Мезенцева вдруг вздрогнула и встрепенулась, повернула направо голову. И сразу же увидела следившего за ней Максима, по-детски прячущегося за углом, – и снисходительно ухмыльнулась от этого.

Ухмылки девушки Максим не увидел, впрочем, – и не расстроился из-за неё, не успел. Перетрусивший, он только лишь спрятался за стенку, а потом и вовсе отошёл подальше от лифтов. После чего, вздохнув полной грудью и отчаянно тряхнув головой, он тихим шагом направился куда шёл – в столовую на обед, – весь светясь и горя изнутри ярким-преярким пламенем. Пламя было такое, будто его только что любовным керосином облили и подожгли – чтобы потом посмотреть, как долго будет Кремнёв духовным огнём гореть, и что после него останется…

18

Случайная встреча у лифтов стала воистину роковой: она взбудоражила и перевернула размеренную жизнь Максима, нарушила и перепутала все его 5-курсные архиважные и архи-нужные планы, со спортом связанные и практикой, дипломом и распределением – с его будущим по сути: светлым и радужным, или же наоборот. А он, дурачок малахольный, с этого момента ни о чём другом, кроме Мезенцевой, уже не думал, не горевал, не печалился, как другие, а только лишь страстно хотел быть рядом с ней, чтобы видеть её постоянно, каждый Божий день, наслаждаться её красотой и статью. И в столовой он про неё думал после встречи у лифтов, и когда на тренировку шёл, и даже когда тренировался три часа кряду, по дорожкам ошалело бегал, он себе её представлял, царственно стоявшую в холле.

Не удивительно, что перед тем, как зайти в Манеж, он предварительно заскочил в Гуманитарный корпус, располагавшийся по соседству, и внимательно проглядел там расписание занятий 4-курсников возле Учебной части. Понял, что в течение всей недели у Мезенцевой будет по три пары ежедневно по расписанию, которые заканчиваются в 14,45.

«Значит, – мысленно стал соображать он, – после этого она оденется и пойдёт в общагу, не торопясь. Но перед этим зайдёт в столовую, скорее всего, – пообедает там с подругами. Все общажные так делают – делает и она… И дома, значит, она будет около четырёх часов, или чуть позже… Вот в это-то время мне её завтра и надо будет стоять и ждать возле её блока. Тянуть дальше нечего: глупо это…»

19

Именно таков был план, что созрел в голове у Кремнёва вечером 19 сентября – после прочтения расписания занятий Татьяны. С ним, тем стихийно-рождённым планом, Максим тренировался сначала, с ним же вернулся с тренировки, с ним поужинал, купив колбасы и хлеба в буфете, с ним потом и заснул, всё время находясь при этом в каком-то куражно-восторженном состоянии.

И проснулся Максим тоже с ним, с ним и прожил полдня – до половины четвёртого пополудни, когда он, помывшись и одевшись в парадное, пошёл на 16-й этаж к 48 блоку, чтобы поджидать там Мезенцеву. Про неё одну он думал уже 24 часа – и больше ни о чём и ни о ком: не лезло ничто другое в голову… Чтобы не привлекать внимания, он встал рядом с комнатой комендантши, хитрец. Сделал вид, будто бы это он её, комендантшу, ждёт, будто что-то ему именно от неё надобно. Но при этом он держал взглядом лифты, которые открывались и закрывались без-перебойно с дверным шумом и грохотом, впуская и выпуская студентов. Всех, кроме Татьяны, которая задерживалась… Состояние Максима было такое же, как и вчера внизу после случайной встречи: он был в огне. И любовный грудной огонь его не подавал признаков спада…

20

Мезенцева вышла из лифта в начале пятого по времени – но не одна, а в окружении трёх подружек по блоку, которых Максим визуально знал, ещё по ФДСу помнил. Они все уставились на него, проходя мимо, он – на них, на Мезенцеву – в первую очередь, которая лукаво и вопросительно посматривала на Кремнёва, будто ждала чего-то…

Максим поначалу дёрнулся, и хотел было сделать им четверым навстречу шаг – чтобы остановить виновницу “торжества”, попросить её задержаться, не уходить в комнату. Но в последний момент он отчего-то вдруг испугался – и спутниц своей Татьяны, и её саму, сияющую и счастливую как и вчера, благоухающую после осенней прогулки, – он как вкопанный к полу прирос и не сдвинулся с места… Не удивительно, что девицы прошли мимо него, что-то дружно обсуждая между собой и посмеиваясь при этом.

Одна из них, подойдя к 48-му блоку, достала из кармана ключ и стала не спеша открывать дверь. Остановившаяся же рядом Татьяна вдруг оглянулась назад и пристально посмотрела на застывшего в холле Максима, не сводившего с неё горящих, влюблённых глаз. И опять вчерашняя насмешливая и снисходительная ухмылка промелькнула на её губах, которую Максим заметил, да, – но не понял и не оценил по достоинству… Через секунду-другую дубовая дверь открылась и скрыла за собою подруг, и Мезенцеву Таню – тоже. А оставшийся один Кремнёв постоял-потоптался в холле ещё минут пять в сомнении и нерешительности – и потом, понимая, что всё, и дальше ждать уже нечего, поплёлся к себе на этаж, не солоно хлебавши что называется. Придя к себе расстроенным от неудачи, он переоделся в обычную одежду, схватил в руки сумку и побежал в Манеж, где его ждал тренер и тренировка. Но и там он все три часа продолжил про Таню напряжённо думать: он твёрдо решил для себя, что завтра опять придёт к её блоку и попробует с ней встретиться и поговорить. А если повезёт – подружиться… А иначе ему нельзя – тоскливо и без-приютно становилось ему без неё: такого с ним раньше не было, не замечалось…

21

21 сентября всё у Кремнёва с точностью повторилось, весь его вчерашний план. До обеда он Таню ждал в комнате, счастливый и возбуждённый безмерно: лежал на кровати и блаженно мечтал о ней, заложив руки за голову. Ничего не читал, не писал, не работал – не испытывал ни малейшего желания к тому. Голова его другим была занята, куда более желанным и полезным… В час пополудни он спустился вниз и пообедал в столовой, а в два часа стал одеваться в парадное, укладывать волосы перед зеркалом. И в половине третьего он опять на встречу пошёл – занимать позицию у блока Мезенцевой. Огонь и кураж с него не спадал, и он не тужил об этом.

Мезенцева с подругами, как и вчера, появилась в холле в начале четвёртого – всё такая же бодрая и счастливая, до боли желанная и родная, как магнитом притягивающая к себе, любовью распалявшая душу и сердце Максима всё больше и больше. Хотя он и так горел уже живым ярким факелом изнутри, что был способен осветить и поджечь, как казалось, весь огромный Университет от первых его этажей и до шпиля.

Выходя из лифта, девушки громко беседовали о чём-то и от души хохотали, но завидя Кремнёва возле комнаты комендантши, вдруг стихли как по команде и дружно уставились на него, пытаясь понять, вероятно, что нужно этому чудаку, уже второй день маячащему возле их блока… Четыре пары горящих любопытством глаз смутили Максима и испугали, придавили к земле; и, одновременно, сковали стальными тисками грудь и горло. Чувствуя, что в таком критическом состоянии он не произнесёт ни слова, а будет только стоять и мычать как глухонемой, наш горе-жених, заливаясь краской стыда, опять не сдвинулся с места и не сделал навстречу шаг – не исполнил, не совершил намеченного. Чем поразил и девушек, и саму Мезенцеву несказанно, если по её напрягшемуся лицу судить. Ироничная усмешка, как и вчера, появилась на её пухлых и сочных губах вперемешку с лёгкой брезгливостью, когда она проходила мимо. Такой же точно усмешкой она наградила Кремнёва, заходя вместе со всеми в комнату и мельком на него посмотрев…

22

Приросший к полу и красный как рак Максим стоял – и не понимал, что ему делать дальше. Возвращаться к себе ни с чем, чтобы завтра опять приходить сюда и столбом стоять на глазах у всех – смешить Татьяну и её подружек своим идиотским видом – было элементарно глупо, дико даже. Этим стоянием он БОГИНЮ сердца не только не очарует и не приблизит, а, наоборот, отдалит, выставится перед ней как ничтожество полное, трус и клоун из цирка… А уходить – и не возвращаться больше, не мозолить Тане глаза было и больно и страшно ему, ужасно муторно и тоскливо. Этому противилось всё его естество, криком кричало прямо-таки!… Оставался последний вариант: не откладывать назавтра то, что можно и нужно было сделать сегодня. А именно: идти прямо сейчас, стучаться в дверь и просить ещё не успевшую раздеться Мезенцеву выйти из комнаты. Чтобы в коридоре им с глазу на глаз переговорить и, наконец, объясниться. Этот вариант был лучший из всех – но и самый страшный…

В нерешительности Кремнёв стал прогуливаться по холлу взад и вперёд, как он это делал перед каждым стартом обычно, накапливая для броска силы. Раз прошёл из конца в конец, два, а потом и три раза, на четвёртый заход собрался… И вот в этот-то как раз момент распахнулась дверь 48-го блока, и из него лёгким шагом выпорхнула в коридор уже переодевшаяся в домашнюю одежду Мезенцева с маленькой записной книжкой в руках… и направилась к телефонным кабинам.

Завидя её в холле одну, одуревший от счастья Максим, что так всё удачно для него складывается, бросился ей навстречу.

– Здравствуйте, Таня! – почти прокричал он, подбегая к ней и перегораживая ей дорогу. – А я Вас жду!

– Меня?! – удивилась Мезенцева, останавливаясь перед Кремнёвым. – А что Вы хотите?

– Хочу познакомиться с Вами, давно хочу, страстно! – затараторил куражный и счастливый Кремнёв, как из одноимённого пулемёта густо сыпля словами. – Да всё как-то не решался на это, знаете, робел. А теперь вот подумал: пора. Дальше тянуть нельзя: времени у меня уже почти не осталось… Таня, давайте сходим с Вами сегодня вечером погуляем. Мне сейчас на тренировку надо бежать, а вечером я свободен. Можно, я вечерком поднимусь к Вам сюда на этаж часиков этак в 9-ть, и мы куда-нибудь с Вами сходим? Хорошо? Договорились?

– Нет, не договорились, – тихо, но решительно ответила на это Мезенцева, лукаво посматривая на Кремнёва. – Я вечером занята: у меня много дел. Да и не хочу я с Вами гулять и знакомиться. Извините.

– Почему? – спросил Максим надтреснутым и упавшим голосом, круто меняясь в лице и чувствуя, что у него всё оборвалось внутри от подобных слов девушки и закровоточило.

– Потому что не хочу – и всё, не имею на то желания, – тихий и твёрдый ответ последовал. – Идите на тренировку, занимайтесь своими делами, учёбой – в первую очередь; не отвлекайтесь на глупости, не надо: у вас диплом впереди, гос’экзамены… И спасибо Вам за всё, спасибо.

Последнее Мезенцева произнесла с чуть заметной нежностью в голосе, после чего внимательно взглянула на собеседника, как бы прощаясь с ним; и потом, обойдя Кремнёва с правой стороны, она направилась к одной из телефонных кабинок, произнеся на ходу:

– До свидания…

23

Она отошла, открыла пустую кабинку телефона-аппарата и мышкой нырнула туда, в её темноту кромешную, поплотнее закрыв за собой дверь, чтобы посторонние разговора не слышали, а Максим… наш горе-любовник Максим без-чувственным истуканом застыл в холле, будто вдруг умер или окаменел, ничего из происходящего не понимая… Через мгновение он очнулся и пришёл в себя, наконец, и, поняв, что разговор окончен, не начавшись даже, и ждать ему больше нечего, резину стоять и тянуть, он развернулся с сомнамбулическим видом и медленным и неуверенным шагом направился к себе на этаж, низко склонив голову.

Когда он вернулся в свою комнату, на него, бедолагу отвергнутого и оплёванного, было жалко и больно смотреть: он стал чернее и страшнее смерти… Вернувшись, он машинально переоделся, взял спортивную сумку в руки и поплёлся – именно так! – на тренировку убитым горем студентом, мало что и кого по дороге видя и почти ничего не соображая, что происходило вокруг. Только одна-единственная мысль в гудевшей голове его разбуженной мухой без-престанно жужжала, назойливо требуя разъяснений, а именно: «Что такое сегодня произошло, и отчего так больно и тяжело на сердце?… И почему Таня не захотела даже познакомиться с ним, поговорить, пойти и прогуляться по улице? Чем он мог и когда так сильно обидеть её и так собой досадить, что она, не раздумывая, куда подальше его послала? И даже и малейшего шанса ему не оставила, четверть шанса, десятую часть?…»

Он не мечтал, не загадывал и не рассчитывал, разумеется, когда готовился к встрече, что Мезенцева бросится ему на шею в первый же день и на все его условия и предложения согласиться, – он не был самонадеянным индюком, для которых “все бабы – тёлки”. Но и такого решительного отпора он тоже не ожидал, когда ему не было оставлено никаких шансов фактически…

Тренировался он кое-как, понятное дело, – без огня и души, и без сил, фактически, – с трудом до конца добегал, топая на дорожке как слон и как паровоз дыша, напрочь утеряв вчерашнюю мощь, красоту и лёгкость, – чем поразил и, одновременно, расстроил тренера Башлыкова, ставку сделавшего на него на предстоящем университетском чемпионате.

– У тебя что-то дома случилось, Максим, да? – спросил он его под самый конец, прощаясь. – Вид у тебя какой-то болезненный и мрачный: не видел, не помню тебя таким. Да и тренировка наша сегодня, по сути, впустую прошла, ничего тебе не прибавила.

– Нет, Юрий Иванович, дома всё нормально, слава Богу, – тихо ответил Кремнёв, готовый расплакаться. – Не спал отчего-то всю ночь – вот и хожу весь день кислый и квёлый, будто в воду опущенный. Ничего, пройдёт завтра, не волнуйтесь…

24

Но и назавтра у него в точности повторилась картина в Манеже, и послезавтра: кризис его был глубоким, тотальным и затяжным, как это заметили все, кто знал Максима хорошо и близко, который (кризис) было таблетками не излечить, водными процедурами, массажами и уколами. Из Кремнёва будто бы скелет вдруг выдернули 21 сентября вместе с волей и жаждой жизни, – и он превратился в без-форменную амёбу, или в медузу о двух руках и ногах, со стороны на которую было тошно и больно смотреть, тоскливо и муторно находиться рядом.

Это было и плохо и некстати совсем – такая его душевная хандра, на хроническую депрессию очень похожая, что зиждется на сильнейшем стрессе и полном упадке сил, как хорошо известно. Ведь впереди его ждали ДЕЛА – очень и очень большие и крайне важные во всех смыслах. Ему надо было выигрывать первенство МГУ, что было вполне реально ещё даже и день назад, и к чему его Башлыков упорно готовил, – чтобы потом в команде университетских легкоатлетов ехать в турне по Восточной Европе и показывать себя там. Это, во-первых. А во-вторых, ему надо было начинать крутиться-вертеться ужом и на самом факультете, чтобы за Москву зацепиться худо ли, бедно ли, за теплое и денежное место в столице после окончания МГУ, как это тайно уже начали делать многие товарищи по общаге – те же Меркуленко и Жигинас. Они оба сделали ставку на выгодную женитьбу на москвичке: иного способа не было у иногородних студентов-выпускников остаться на ПМЖ в Москве, – и уже начали бегать по дискотекам и иным людным и злачным местам, чтобы суженую себе отыскать с квартирою и пропиской. И этим решить все проблемы разом и с трудоустройством, и с местожительством, и с карьерой.

И только отвергнутый Мезенцевой Максим на койке без-чувственным бревном валялся, с 21-го сентября начиная, этаким без-вольным и без-хребетным трутнем наподобие Обломова Ильи Ильича, – лежал, и всё про Таню без-престанно думал до боли в висках и мозгу… и не понимал, как дальше будет жить без неё… и будет ли…

«Любовь пройдёт, исчезнет всё, и ничего нет впереди, – с утра и до вечера тихо шептал он потрескавшимися губами слова популярной студенческой песни, величайший смысл которой он по-настоящему только на 5-м курсе понял и оценил. – Лишь пустота, лишь пустота… Не уходи… не уходи…»

25

Не удивительно, и закономерно даже, что первенство МГУ, проходившее на их стадионе 24-26 сентября, Кремнёв провалил с треском в том своём разобранном состоянии: в финальном забеге пятым пришёл из шести бегущих, предпоследним то есть. А планировал в тройку попасть и получить медаль, что было ему по силам вполне, и к чему они с Башлыковым ещё с весны 4-го курса готовились. Стометровка, на которой он специализировался, – сложная дистанция и в физическом, и в психологическом смысле. Там нужно учиться себя настраивать и подводить к старту так, чтобы за 11-ть секунд всего – а именно за столько пробегал стометровку Кремнёв в студенческие годы, – чтобы за 11-ть секунд ровно успеть форсировано выпалить из себя всё, что перед этим на тренировках скопил, суметь выложиться по максимуму, и ничего внутри не оставить. Чуть-чуть отвлёкся на что-то или расслабился перед стартом, соперников, зрителей испугался, расстроился из-за чего-нибудь или просто не выспался перед стартом – и всё проиграл подчистую и задарма, только спины соперников в конце увидел. Максима же дела амурные расстроили и подкосили так, что не приведи Господи, как говорится!…

Но в сборную Университета его всё-таки взяли – в запас. Башлыков на том настоял, резонно заметив руководству Спортклуба, что запасной бегун у спринтеров обязательно должен быть в турне по Европе, ибо поездка предстояла долгая, двухнедельная, и по чужой земле. Случиться там может-де всё что угодно с каждым – травмы, простуды или ещё что. И если не будет запасного спринтера в команде – эстафету придётся отменять. А это скандал, разумеется, и серьёзный, ибо эстафета традиционно – самое зрелищное и кассовое соревнование. Или же ставить случайного человека на какой-то этап, который и сам опозорится, и Университет опозорит. Чего допустить было нельзя категорически.

Доводы заслуженного тренера и мастера спорта возымели действие, и опростоволосившегося Кремнёва взяли пятым, запасным спринтером в команду, с которой он в первых числах октября улетел на недельные сборы в Анапу, в университетский спортивно-оздоровительный лагерь «Сукко»… Те недельные сборы явно пошли ему на пользу: он там и воздухом надышался, и в море наплавался от души, благо что погода в Тамани стояла чудесная, 20-тиградусная, и фруктов вдоволь поел – персиков и винограда. Про Мезенцеву он думать не переставал, разумеется, но думал про неё легко, без боли и надрыва столичного, без истерики. Далёкое расстояние притупило боль, и Максим на юге чуть успокоился…

Однако стоило ему вернуться в Москву, и всё началось сначала. Тоска в Москве на него навалилась такая – жестокая и всеохватная! – что мочи не было её терпеть. Мезенцеву хотелось видеть безумно, жившую теперь рядом с ним, на соседнем 16-м этаже в 48 блоке.

Но как это было сделать после случившегося 21-го сентября, когда его откровенно послали? – он не знал. Он теперь даже не мог стоять и караулить её в стекляшке как раньше – чтобы незаметно насладиться её красотой, чтобы той красотой напитаться. Понимал, что его легко могут заметить там – и она сама, и подружки, – прячущегося за колоннами. Вот уж смеху-то будет: повеселит он тогда людей своим идиотским видом и поведением!…

26

Понятно, что в таком разобранном состоянии ему уже ни до чего не было дела – ни до спорта и ни до учёбы, ни до диплома и распределения. До конца октября он только и делал, что валялся на койке пластом, заложив руки за голову, – глазами потолок буравил и про Таню думал, не переставая, которую он потерял, так и не найдя ещё, и которую вернуть надеялся.

На тренировки в Манеж он ходил, не бросал бег, – но делал это для вида скорее, для галочки, чтобы его не выкинули из сборной в самый последний момент и не заменили другим спринтером. Надежд же со спортом он уже не связывал никаких и душу туда не вкладывал. Пусто было в его душе, как напалмом выжженной отказом любимой.

С Панфёровым он тоже встретился пару раз, поговорил с ним по душам сначала и бренную жизнь обсудил, потом получил от него тему диплома, касавшуюся исторических и геополитических предпосылок Отечественной войны 812 года, – всё. После этого он про наставника своего благополучно забыл: сделал вид, что с головой погрузился в работу, что занят очень… Сам же ни к чему не притрагивался совершенно ни в сентябре, ни в октябре, ни дальше – потому что не мог. И сил на учёбу не было никаких, да и не лезло тогда ничего в его зачумлённую любовью голову…

27

27 октября Кремнёв в составе сборной команды МГУ улетел в Болгарию, ставшую первой по списку в их двухнедельной спортивной поездке. Там они соревновались 2 дня с легкоатлетами Софийского университета, завоевали много личных и командных наград. Выступили в целом успешно… Потом на очереди были Румыния, Югославия, Венгрия, Чехословакия, Польша и ГДР – страны бывшего соц-лагеря. И в каждой стране программа у гостей из Москвы была одинаковая как под копирку: до обеда – соревнования, после обеда – лёгкая тренировка на стадионе, где наставники сборной оттачивали прыжковую, метательно-толкательную и беговую технику у подопечных и шлифовали правильную передачу эстафетной палочки, важнейший элемент борьбы. А перед сном приехавшим из СССР парням и девчатам разрешалось походить-погулять по городу в течение двух-трёх часов и уже самостоятельно познакомиться, без гидов-переводчиков и экскурсоводов, сопровождавших команду на всём её пути, как живут соседи-европейцы и чем они заняты, чем кичатся и что выставляют напоказ.

Надо сказать, что во время того турне все члены сборной МГУ были целы и невредимы по счастью, и были в строю – обошлись без инфекций и пищевых отравлений, растяжений и травм. Поэтому-то запасной Кремнёв в команде был не нужен, по сути, и до обеда он просиживал на трибунах все две недели – поддерживал и болел за своих. После обеда он тренировался в общей группе – для вида больше, или же на перспективу, этим отрабатывая свой сытный командировочный хлеб, а вечером шёл гулять с парнями по столицам стран Восточной Европы – по Софии сначала, потом – по Бухаресту, Белграду, Будапешту, Праге, Варшаве и Берлину. Всё сам там увидел и запомнил накрепко, всё по достоинству оценил.

Какое же впечатление он вынес для себя из того своего первого и, одновременно, последнего зарубежного вояжа? какой сделал вывод на будущее и какую итоговую оценку увиденному поставил в сознании и памяти своей?… Ответ тут будет скорый, чёткий и однозначный: удовлетворительную, не более того. Другой оценки хвалёная и чопорная Европа от него не заслужила – Восточная, прежде всего, в которой он побывал, но от которой не далеко ушла и Западная, вероятно, если вообще ушла. Европа – она ведь была единым живым организмом с незапамятных времён – духовным, культурным, научно-техническим и экономическим, – единой большой семьёй. Хоть семьёй и скандальной, склочной и драчливой до неприличия, да, разделённой по причине скандальности, неуживчивости и нищеты высокими и густыми феодальными мещанско-эгоистическими заборами и крепостями, превратившимися со временем в этнические и национальные границы. Но сути-то эти границы не поменяли ни сколько: в отношении России Европа была едина и неделима всегда – и всегда жестока, завистлива и враждебна…

28

Гуляя тёплыми и тихими вечерами по восточно-европейским столицам, Максим уяснил для себя к вящей радости и немалому удивлению, что нет ничего в Европе такого, головокружительного и сногсшибательного, чего нет в России. И что златокудрая и патриархальная матушка-Москва, в которой он уже пятый год счастливо и привольно жил, развивался телесно, духовно и нравственно, даст сто очков форы любому здешнему мегаполису по древности, величию, масштабу и красоте! И по культурности – тоже! Это есть твёрдый и очевидный, без-спорный и несомненный факт! – понял и навечно зарубил в своей памяти студент-пятикурсник Кремнёв, уроженец России, – и несказанно поразился понятому, возрадовался и возгордился.

Он, трезвый и думающий молодой человек, не зомбированный и не подверженный пропаганде, и не чревоугодник-материалист, что существенно, вынес для себя из той двухнедельной поездки до смешного простую и очевидную истину, на которую ещё Панфёров ему намекал во время долгих домашних бесед. А именно, что известная и уже даже набившая оскомину фраза: «увидеть Париж – и умереть»!!! – есть чистой воды вымысел, сказка для взрослых, бред. Или же дешёвая вражеская агитка, рассчитанная на дураков-простаков – на промывку мозгов обывателям из России и на итоговую идеологическую и геополитическую победу в извечной войне двух глобальных мiровых систем, антагонистически и нигилистически настроенных друг к другу, – ЗАПАДНОЙ, ПАРАЗИТИЧЕСКОЙ, и РОССИЙСКОЙ, ДОНОРСКОЙ, ЖИВОТВОРЯЩЕЙ. Победит в итоге Европа – она будет и дальше богато, сытно и комфортно жить за счёт порабощённых славян-русичей и их безграничных ресурсов, природных и трудовых. Победит Россия – нищая и пустая Европа кончится, схлопнется в два счёта, в историческое небытие уйдёт, растворится на без-крайних русских просторах, чтобы не умереть с голодухи. Как это и было раньше, в до-романовский и до-христианский период Истории, который потому и клюют наши недруги-супостаты из века в век, густо дёгтем мажут.

Отсюда же – и примитивно-пошлые выдумки-байки про античную древность Европы якобы, европейскую же колыбель христианства, «религию Света и Добра», и всё остальное – “великое, возвышенное и прекрасное”, – чему в действительности – грош цена. Нет на Западе ничего такого, нет! – не видел и не встречал Максим! – от чего одуреть и умереть можно, поехать умом. Красота и величие, культурная и религиозная древность Запада – миф, пустословие или баснословие, идущие от продажных историков уже многие сотни лет, которых дружно поддерживают своими антироссийскими бреднями братья-масоны и диссиденты. Двуличные, алчные и продажные, тупые и подлые деятели-перевёртыши, понимай, откровенные клоуны-пустозвоны – евреи по национальности или же их холуи, – в быту всегда руководствующиеся принципом: «жизнь надо прожить ТАМ (в Европе, то есть), чтобы не было мучительно больно за без-цельно прожитые годы!!!»

Это такой же пошлый, дикий и бредовый, заказной и вульгарный вымысел, – понял и лично убедился Максим, – как и гуляющий по стране миф про какое-то немыслимое величие и талант иуд Солженицына и Ростроповича, Бродского, Аксёнова, Довлатова и Шемякина, и иных бесенят – помельче! Абсолютно без-совестных и без-принципных типов, услужливых лакеев Сиона, которых раскрутили и до небес приподняли на Западе исключительно для того, чтобы дурить русским людям головы, идеологически разлагать и порабощать их, настраивать против Власти, против собственной же страны. Показывать на их конкретных примерах, как всё, дескать, плохо и дико в СССР и, наоборот, прекрасно и складно на Западе, где талантливые люди как короли живут, в деньгах и славе как в собственной ванне купаются. А в Советской России, дескать, они никому не любы, не интересны и не милы: их там третируют, обижают и унижают якобы, мешают с грязью, с дерьмом, в грош не ставят товарищи коммунисты, для которых-де люди – мусор. В СССР якобы диктатура в почёте и тоталитаризм, а на Западе – свобода и демократия…

29

Был и ещё один очень важный и принципиальный момент, который вынес для себя Кремнёв из той спортивной поездки на Запад. Уже в конце первой недели он затосковал по Москве, а всю вторую неделю он и вовсе только и делал, что отсчитывал до отъезда на Родину дни и часы: надоела ему Европа до чёртиков – хуже горькой редьки, прямо-таки. Именно там, в Европе, он ясно и твёрдо понял, будто рентгеном себя просветив, что он – убеждённый русский националист по крови и по мiровоззрению. И что убогие русские хаты Рязани, крытые толью или даже соломой подчас, окружённые тощими кустами ракит и покосившимися плетнями, меж которых то тут, то там просматриваются стаи уток, индюшек, кур, свиней и гусей, – для него всё это милей и желаннее во сто крат всех европейских соборов, замков, костёлов и ратушей. А рязанские зачуханные мужики и бабы ему гораздо роднее и ближе по духу спесивых и норовистых поляков, немцев, венгров или румын – патентованных рвачей и скряг, пошляков, сутяжников и мещан, у которых лукавые улыбки на устах, а за пазухой – злоба и камень. Ему холодно, тоскливо и одиноко было с ними со всеми, гонористыми и чопорными европейцами, ему было там везде некомфортно, неуютно, скучно и тесно до боли и тошноты. Почти сразу выяснилось, что только на Родине он привольно и спокойно жил и дышал, только на Родине отдыхал душою и телом. Выяснилось, что РОДИНА – не пустой звук, не литературный штамп или затасканное клише писателей-патриотов, равно как и ЛЮБИМАЯ ДЕВУШКА, а потом и ЖЕНА, БРАТ и СЕСТРА, БАТЮШКА и МАТУШКА для каждого русского человека. Всё это – по-настоящему ЖИВЫЕ и ДЕЙСТВЕННЫЕ СЛОВА, СВЯТЫЕ и ПРАВЕДНЫЕ, ЭНЕРГЕТИЧЕСКИЕ, ЖИЗНЕУТВЕРЖДАЮЩИЕ и ДУХОПОДЪЁМНЫЕ, наполненные, плюс ко всему, богатейшим внутренним смыслом и содержанием, идущие от пращуров из глубины веков ПОБЕДОНОСНЫМ ТОРЖЕСТВЕННЫМ ГИМНОМ …

30

«Неужели же ему так ничего и не запомнилось в той поездке? – может спросить удивлённый и покоробленный читатель-западник, для которого Европа – некий “град на холме”, место регулярного паломничества и поклонения. – Неужели ничего не осталось внутри, не зацепило молодому парню душу и сердце?… Странно это. Странно и чудно, и как-то неправдоподобно даже…»

Ну почему же “ничего”? – кое-что осталось всё же. Но только не в душе, а в сумке Кремнёва. В Румынии, например, он купил себе добротные кроссовки фирмы Romika, в которых ходил и бегал потом целых десять лет – и не знал горя. В России тогда таких кроссовок не было, не выпускала промышленность, полностью сосредоточившись на широкомасштабных оборонных проектах стратегического значения в ущерб бытовому ширпотребу… А в Югославии он себе же прикупил модный спортивный костюм из эластичной ткани, более для тренировок удобный, чем шерстяной, отечественный, в каком он до этого тренировался; да ещё купил пару блоков ароматизированных сигарет «Europa» и «Samuil» – университетским парням в подарок… А в Чехословакии и Германии было много пива на всех углах, пенного и душистого, аппетитного, которое чехи и немцы лакали вёдрами прямо-таки и ходили по улицам пьяные в лом с выпученными глазищами, что-то вечно под нос буробили, вытирая ладонями сопли и слюни с губ. Смешно было на них, алкашей, смотреть, и завидно одновременно… Однако пиво советским студентам-спортсменам пить было нельзя – режим! Они же в Европу бегать приехали и побеждать, русскую удаль на стадионах показывать, а не соревноваться в количестве выпитого с местными заскорузлыми чревоугодниками, мало отличающимися от русских выпивох.

Это и был, пожалуй, весь перечень того, что запомнилось, что вынес, а точнее – вывез для себя Максим из той осенней поездки по Восточной Европе. Всё! Больше автору и рассказать-то не о чем – простите! – при всём, так сказать, желании с его стороны.…

31

В Москву с командой Кремнёв вернулся 10 ноября, в День советской милиции. И почти сразу же по приезду на него навалилась тоска – тяжёлая, изматывающая и без-просветная, – которая поедом ела Максима до отъезда ещё, поставив, видимо, цель совсем его, отвергнутого, извести, в ничто превратить, в половую тряпку. Живущую по соседству Мезенцеву ему опять захотелось увидеть – хоть мельком, хоть краешком глаз, – до боли в груди захотелось быть рядом с ней: чтобы любоваться её неземной КРАСОТОЙ, чтобы её КРАСОТОЙ восхищаться и питаться как раньше. Полгода назад он это делал быстро и без проблем. Теперь же всё многократно запуталось и усложнилось.

Первый день, день приезда в общагу, он ещё как-то пережил-продержался, нашёл в себе силы не киснуть, не паниковать, не подаваться сплину. Сначала вещи распаковывал в комнате и модными кроссовками и спортивным костюмом хвастался, примерить их всем желающим позволял, а попутно рассказывал сбежавшимся университетским дружкам про поездку и про саму Европу, про спортивные успехи сборной МГУ; привезённые подарки между делом раздаривал – полиэтиленовые пакеты в основном с красочными по бокам картинками. Их в устремлённой в Космос России тоже не было в те годы: они относились к категории дефицит.

Потом Максим спустился вниз и пообедал с Жигинасом в столовой. С ним же пошёл после этого и пиво пить в пивнуху к китайскому посольству, по душам тет-а-тет беседовать после двухнедельной разлуки, подробно рассказывать ещё разок про жизнь и порядки в Европе, что Серёгу сильно интересовало по какой-то неясной причине: спустя многие годы выяснится – почему. Вернулся он из пивнухи пьяненький и смертельно усталый вечером – и стразу же завалился спать. Спал спокойно и глубоко в ту ночь – последнюю спокойную ночь на пятом курсе фактически…

32

На другой день он проснулся поздно – в 10-ть часов по времени, когда Меркуленко с Жигинасом не было на месте: оба по делам убежали. А куда? – Бог весть. И только у надломленного любовью Максима никаких дел в мыслях и планах не было, как это случается обычно с солдатами-калеками, списанными со службы по инвалидности. Ничто уже не интересовало и не манило его, как прежде, энергией и бодростью не заряжало, – ни спорт, ни учёба, ни диплом, ни даже будущее распределение, контуры которого ещё даже и не просматривались. Он лежал на кровати животом вверх, безвольный и опустошённый, – и только про Таню, не переставая, думал, к которой так долго стремился мыслями и душой. Всё осознать и поверить никак не мог, и для себя принять терзающего душу факта: отчего-то у него с ней всё сразу же в глухую стену упёрлось; и быстро закончилось из-за этого, ещё и не начавшись даже.

«Неужели же я ей так противен, до такой невероятной степени? – лежал и гадал он, – что она никаких шансов мне не дала, даже и выслушать не пожелала… Д-а-а-а! Дела! Не думал я, не подозревал, даже и в страшном сне не видел, что могу вызывать у девушек подобного рода чувства. Красавцем я никогда не был – согласен; не родился ухарем записным, от которого девчата дуреют в два счёта. Но и не урод же я, как кажется, не дебил контуженный, не прощелыга… И вдруг такое резкое и решительное “нет – и всё” из её уст. Никакой надежды она этим своим “нет” мне не оставила, никакой щелочки для борьбы и итоговой победной дружбы, ну прямо-таки совсем никакой…»

33

В полдень он, наконец, поднялся с постели, квёлый, безжизненный и помятый, умылся, оделся, спустился в столовую нехотя и пообедал там в одиночестве и безо всякого аппетита, поняв, что без-полезно своих вертлявых корешков сидеть и ждать, одержимых московской пропиской и её получением. Потом он поднялся к себе на этаж опять и, категорически не желая ничего делать – над темой диплома думать, читать и писать, трудиться в поте лица, как и положено было выпускникам, его однокурсникам, – он провалялся на койке до половины пятого, ворочаясь с боку на бок. После чего он встал с кислым видом, накинул на плечи куртку, закрыл на ключ комнату и нехотя побрёл в Манеж – на собрание сборной команды легкоатлетов. Там должны были подводиться спортивные итоги их зарубежной поездки и, одновременно, производиться финансовые расчёты, на которых каждому спортсмену-сборнику требовалось отчитаться, сколько он чеков за рубежом потратил, чтобы получить финансовую компенсацию от Спортклуба МГУ, или же, наоборот, оплатить чрезмерные расходы, которыми грешили некоторые студенты…

34

С собрания Кремнёв вернулся около семи часов вечера, и, не поднимаясь к себе, сразу же пошёл в столовую, чтобы поужинать по-человечески – поесть горячего, понимай, и не ходить в буфет поздно вечером, не питаться одной колбасой и сыром, портить этим желудок. В столовой он оплатил еду в кассе, потом получил положенное на раздаче, сел за свободный столик, которых вечером предостаточно было – в отсутствие москвичей, ужинавших дома с родителями, не в Университете, – и принялся после этого механически насыщать желудок, уставившись стеклянным взглядом в тарелки. Съел всё принесённое быстро, хотя и без аппетита, принялся за чай. И когда он его уже допивал, оторвавши голову от тарелок и по сторонам посматривая лениво, – то вдруг, опешив и побледнев, увидел слева от себя идущую по проходу к свободному столику Мезенцеву с подносом, ещё только собиравшуюся ужинать, когда до закрытия пищеблока оставалось всего ничего. Была она одна в этот раз, без подруг, одета была в дорогие синие джинсы и модный оранжевый джемпер с небольшим вырезом на груди, очень её украшавший…

Увидев свою БОГИНЮ после полуторамесячной разлуки, да близко, в нескольких метрах всего, – без-конечно-прекрасную, статную и манящую как и всегда, до боли родную, желанную и дорогую, свет и радость излучающую окрест себя, Божий праздник! – Максим окаменел на мгновенье и одурел, весь во внимание и восторг обратился, в сгусток воли-энергии, чувствуя, как бешено заколотилось в груди его ошалевшее от счастья сердце; заколотилось, заныло сладко – и залило лицо и шею его вскипевшей багряной кровью, жаром тело наполнило, равно как и душу с мыслями. От этого жара внутреннего, нестерпимого, ему захотелось с места вскочить и очумело броситься к Тане – покуда она одна была, совсем одна, что с ней не часто случалось. Подскочить, обнять её крепко-крепко как родную сестру, с которой долго-долго не виделся, – и более не выпускать из рук никогда. Так и держать её вечно в своих жарких и крепких объятьях – и умереть потом вместе с ней!…

35

Но он не исполнил того, о чём страстно и жадно просило сердце, – не подошёл к Мезенцевой прямо там, в столовой, не стал отвлекать разговором милую девушку от еды – дал ей спокойно поужинать и чаю напиться, комфортно посидеть в тишине в огромном полупустом помещении… Поэтому он тихо и осторожно вылез из-за стола, чтобы не привлекать внимания грохотом стульев, так же тихо собрал посуду и в мойку её отнёс. После чего, убедившись, что Мезенцева сидит на месте и всё ещё ужинает не спеша, он вышел из столовой через другую дверь, дальнюю от Татьяны, и поднялся по лестнице на первый этаж зоны «В». Но к лифтам не пошёл, что должен был делать, а остановился на площадке с внешней стороны лестницы так, чтобы ему сверху было хорошо видно всех поднимающихся из столовой.

«Сейчас обязательно остановлю её – и поговорю с ней здесь же, на выходе, выясню отношения, – стоял и мысленно настраивал он сам себя, нервно теребя в руках свёрнутую вчетверо куртку. – Лучшего места для объяснений и придумать трудно: и народа здесь нет почти, и тихо вокруг и спокойно. Лучше уж здесь и сейчас это сделать, чем опять к ней на этаж идти и там перед всеми позориться…»

36

Минут десять по времени он стоял и ждал в лихорадке, облокотившись животом о перила, внутренним огнём горел, при этом не спуская острых и цепких глаз со ступенек и без-престанно прокручивая в голове слова приветствия и любви – самые страстные, чувственные и задушевные, доходчивые, искренние и нежные одновременно, какие только помнил и знал из книг, и какие он БОГИНЕ своей в первые секунды встречи сказать готовился. Как искрящимся весенним солнышком мечтал её ими осчастливить и обогреть, сердце растопить девичье, душу растрогать. А увидел Таню, царственно поднимающуюся наверх, – и все слова и приветствия позабыл, что спонтанно внутри рождались, растерялся быстро и безнадежно, покрылся краской стыда. Только один страх вперемешку с ознобом и чувствовал, сковавший льдом его тело, воздух почти полностью перекрывший в груди, – противный утробный страх, который срочно требовалось побороть, чтобы в дураках не остаться…

Он и боролся, как мог, насколько сил и внутренней мощи хватало, – он будто в омут бросился с головой, или под вражеский танк, когда выходил ей навстречу…

– Здравствуйте, Таня! – раздирая ссохшиеся от волнения губы, сказал он ей, отходя от перил и перегораживая ей дорогу к лифтам. – А я Вас жду… Увидел Вас только что в столовой – и не сдержался опять, простите. Захотелось к Вам подойти и поговорить, и, наконец, познакомиться. Меня две последние недели не было в Москве – всё мотался по белу свету. А теперь вот вернулся – и сразу же вспомнил про Вас. В столовой Вас только что увидел – и загорелся чувствами.

– Добрый вечер, – в свою очередь ответила Мезенцева, улыбаясь лёгкой белозубой улыбкой и при этом с любопытством Кремнёва слушая и разглядывая, столбом стоявшего перед ней с курткой своей под мышкой; и потом, быстро оглянувшись по сторонам, она закончила достаточно добродушно и миролюбиво: – Только давайте в сторону отойдём, а то мы с Вами стоим тут на самом проходе как два истукана, мешаем людям.

Они отошли от лестницы к окну, выходившему во внутренний дворик Главного здания, остановились у подоконника, и Таня ещё раз с улыбкой взглянула на собеседника, взглядом зорким пронзила его насквозь, пытаясь будто бы до сокровенного в незнакомом ей человеке добраться и оценить его по достоинству; после чего она ещё раз спросила:

– Ну, так что Вы хотите-то, я не поняла? Кроме того, что Вас две недели не было.

– Хочу познакомиться с Вами, Таня, давно хочу! – выпалил Максим одним махом, с радостью чувствуя под воздействием милой девичьей улыбки и такого же добродушного взгляда, как ледяной панцирь страха и неуверенности свалился вдруг с плеч его, и стало ему от этого легко и комфортно сразу, и даже весело на душе. – Возвращался вот вчера утром в Москву, и про Вас всю дорогу думал. И радовался от этих дум: что Вы у меня есть на Свете, что учитесь вместе со мной, и что скоро я Вас опять увижу – и порадуюсь от души, счастьем до краёв наполнюсь…

Сказавши это, Максим запнулся и замолк, словно воды в рот набравши, не зная, что говорить дальше: вступление его закончилось, слова иссякли, последние жаркие и искренние слова. Он только стоял и смотрел на БОГИНЮ сердца пронзительно и страстно – ответа от неё ждал, положительного, разумеется.

Наступила небольшая пауза в разговоре, когда оба не знали, что делать и говорить. Они стояли, потупившись, у окна – и собирались с мыслями…

37

Первой нарушила молчание Мезенцева, как виновница торжества, которой надо было что-то говорить в ответ по правилам хорошего тона остановившему её Кремнёву, настойчиво протягивавшему во второй раз руку дружбы.

– Спасибо, конечно, – чуть подумав, ответила она, не спеша, опять внимательно и в упор взглянув на Максима. – Не скрою, Ваши слова мне приятны. Хорошо, когда кто-то посторонний про тебя с добрым чувством думает… Но только… я же Вам сказала уже при первой нашей в сентябре встрече, что не надо нам с Вами знакомиться и встречаться, не надо – лишнее это, поймите. Особенно – для Вас, у кого диплом и гос’экзамены впереди. Начинайте готовиться к ним, не отвлекайтесь, отбросьте все глупости в сторону, все второстепенные дела. И тогда всё у Вас будет чудесно, поверьте, и не случится под конец учёбы никаких проблем. Мне же ещё потом спасибо скажите, что не задурила Вам голову и направила на нужный путь… Так что, всего Вам доброго, удачи Вам. И будьте счастливы, как говорится.

Мезенцева хотела уже было отходить от окна и идти к лифтам, но испугавшийся её ухода Максим, жаром вспыхнувший из-за этого, остановил её задрожавшим от волнения голосом:

– Подождите, Таня, секундочку, подождите! Пожалуйста! – затараторил он, пытаясь перегородить ей дорогу. – Поймите, я не могу жить без Вас, у меня без Вас всё из рук валится! Я, начиная с июня-месяца, без-престанно думаю про Вас, брежу Вами, и засыпаю, и просыпаюсь с Вашим дорогим именем в мыслях и на устах! Поэтому не уходите, не надо, не портьте мне жизнь. Прошу Вас! Давайте лучше сходим с Вами куда-нибудь завтра или же послезавтра, по Москве погуляем, по Ленинским горам. Давайте?!

– Не надо этого всего, не надо, – уже серьёзно и твёрдо, чуть нахмурившись даже, ответила Мезенцева, не переставая в упор внимательно наблюдать за Максимом, который на глазах “сдувался”, катастрофически уменьшаясь в размерах и в росте, что на него из-за этого становилось жалко смотреть.

– Почему? – это было единственное, на что у него ещё хватило сил, понявшего, что его опять отшивают.

– Потому что… потому что у меня уже есть жених, – тихий и лукавый ответ последовал, который Кремнёва взорвал.

– Но у Вас же нет никого, Таня, нет!!! Зачем Вы так говорите?! – расстроенно выпалил он стоявшей перед ним девушке… которой сильно не понравились его слова, и, более того, они её больно по сердцу царапнули.

– И всё равно не надо Вам больше ко мне приходить – морочить себе и мне голову. Прощайте, – сухо сказала она, отворачиваясь, после чего отошла от Максима и через пару-тройку секунд скрылась в лифтовом холле, унося с собой навсегда покой и счастье его, но главное – его ДУШУ…

38

Она ушла, вторично не оставив никаких шансов Кремнёву, у которого после её ухода будто случился инфаркт – до того он ослаб и обмяк, обезумел и почернел в момент, чувство реальности утерял, чувство времени…

Через минуту и он наконец отошёл от окна, безжизненный и ошалелый, но не к лифтам вслед за Мезенцевой пошёл, куда идти должен был, чтобы к себе подняться, а направился в совершенно другую сторону. Находясь в сомнамбулическом состоянии опять или в прострации, в без-памятстве полном, в без-чувственности и без-временье, он походил-погулял по первому этажу Главного здания минут десять, никого и ничего перед собой не видя, а потом через Главный парадный вход на улицу вышел, на свежий воздух, в котором нуждался его истерзанный организм. Там ноги сами собой понесли его на Аллею учёных сначала, а потом – на Смотровую площадку Ленинских гор Москвы, благо, что куртка его была под рукой, которую он и накинул на плечи, спасаясь от холода… На Смотровой площадке традиционно было много людей – и жителей города, и приезжих: молодёжь там сутками тусовалась уже и тогда, весело проводила время. Но подавленный неудавшейся встречей Максим не видел никого вокруг, не замечал, мыслями весь в себя погрузившись, хотя всё время находился в самой гуще народа…

39

Сколько времени он гулял по территории МГУ? – он не помнил по причине полной потери памяти и внимания. Вернулся в комнату далеко за полночь, когда Меркуленко с Жигинасом спали уже, а в окнах Главного здания давно уже погас свет: уснули даже и полуночники… В комнате он тихо разделся и тоже завалился на койку с тяжёлым сердцем. Но до утра, однако, так и не смог заснуть: всё лежал и смотрел в потолок отрешённо – и при этом думал болезненно и мучительно, как и после 21 сентября, что же ему теперь дальше-то делать и как дальше жить с таким-то грузом на сердце… и надо ли. Думал – и пересохшими и потрескавшимися губами слова запавшей ему глубоко в душу песни всю ночь как заведённый бубнил, которые оказывались пророческими:

«Любовь пройдёт, исчезнет всё, и ничего нет впереди… Лишь пустота, лишь пустота… Не уходи… не уходи…»

Именно с этого момента, с вечера 11 ноября и покатилась под откос студенческая жизнь Кремнёва, так прекрасно начинавшаяся 4 года назад и так много чего ему сулившая поначалу…

Глава 5

1

После последней и крайне неудачной встречи с Мезенцевой на первом этаже зоны «В», когда ни единого шанса Максиму не было опять оставлено его БОГИНЕЙ для взаимной дружбы и для любви, – после этого студент-пятикурсник Кремнёв сломался и скис уже окончательно, жажду жизни безвольно утратив, вкус и прелесть её. И, что было совсем уж худо в том его болезненно-надломленном состоянии, он даже и не пытался выбраться из собственной душевной трясины – встряхнуться и взбодриться как-то, ситуацию правильно оценить, попросить, на худой конец, помощи. Чтобы потом, себя самого взяв в руки, достойно выправить положение… Но нет, об этом он даже и не помышлял, увы, – он превратился после 11 ноября в некое безвольное и без-хребетное существо, слабосильное, кислое и аморфное, достойное одного лишь презрения от чужих людей, или жалости – от родственников. Вроде бы и тот же был человек на сторонний, поверхностный взгляд – да уже и не тот, не прежний, не непоседливый и амбициозный, которому не то что учёба и спорт, а и сама жизнь и судьба стали уже не в радость, а в тягость…

Такую разительную перемену в молодом парне, разумеется, заметили все, кто его хорошо прежде знал, кто с ним близко и плотно общался в прошлые дни и месяцы. Однако реакция на подобное превращение была различная у людей, что естественно и объяснимо в подобных болезненных случаях. Так вот, родителей Максима она, перемена, перепугала насмерть, когда сынуля родненький навестил их однажды перед Новым годом, угрюмый, чёрный и чуть живой; тренера Башлыкова – сильно расстроила, понявшего по хронически-расслабленному и безвольному виду парня, что Кремнёва-спортсмена он потерял навсегда, неразделённой любовью как наркотой одурманенного; научного руководителя Панфёрова – напрягла, остро почувствовавшего из редких встреч в Универе, что его горем убитому подопечному до диплома уже дела нет. А значит писать тот диплом, похоже, придётся уже самому Игорю Константиновичу, если он не хочет в лужу сесть со своим непутёвым студентом, выговор получить на кафедре за отвратительную работу и непрофессионализм. Ну-у-у, а товарищи по общаге во главе с Меркуленко и Жигинасом стали дружно сторониться и дистанцироваться от него, чувствуя, что их бывший непоседливый кореш Максим не в себе и не подмога им в будущей жизни. Поэтому от него, зачумлённого и надломленного, надо держаться подальше как от наркомана или запойного алкаша, или вообще прокажённого! – чтобы остаться целыми и невредимыми в итоге, не заразиться чужим безволием и пессимизмом, души собственные не загубить…

2

И всё равно, до Нового года и до начала последнего, 10-го по счёту семестра, опущенному бедолаге Кремнёву ещё как-то удавалось более-менее сносно жить в МГУ, даже и в отсутствие прежней тяги к учёбе и спорту. Ведь были ещё лекции у 5-курсников и семинары, пусть и редкие и пустые по сути, куда можно было от нечего делать сходить – развеяться и отвлечься мыслями от навалившейся хандры и паники, пообщаться с дружками-однокашниками на переменах. Как прежде посплетничать с ними и похохмить, опустошённую душу наполнить беседами, кипевшие мозги остудить, успокоить сердце. Отгородить сознание от безысходности и тоски, одним словом, от дурных предчувствий; пусть и на короткое время только, на пару-тройку часов… Да и в общаге, выйдя из комнаты, ещё можно было встретить знакомые лица на этаже, в лифте или столовой – товарищей по учёбе и спорту, по стройотряду. Чтобы остановиться с ними и потрепаться, опять-таки, потрапезничать вместе сходить или же на прогулку, смотаться в киношку или в какой-нибудь магазин, в пивнуху зачепушиться. Да мало ли злачных мест в Москве, способных одинокую душу отвлечь, обогреть, приютить и утешить.

А вот после Нового года, когда был с лёгкостью и с неким юмором даже сдан в январе-месяце последний потешный экзамен по научному коммунизму, и учёба у 5-курсников официально закончилась, всё! – вот тогда-то и навалились тоска и мрак на него всею своею массой. Были они тяжёлые и муторные как грозовые тучи, по-настоящему без-просветные и изматывающие, которые уже некому было развеять, и нечем было избыть. Бывшие товарищи-сокурсники куда-то вдруг сразу исчезли из виду, целыми днями пропадая на практике в разных частях и местах Москвы, а вечером крутя шуры-муры с дамами на предмет женитьбы. И Университет для Кремнёва вдруг опустел: он перестал встречать, спускаясь в столовую или гуляя по территории МГУ, знакомые глаза и души. Только в Манеже разве они ещё остались, куда он, однако, всё реже и реже ходил за неимением сил и желания, занимаясь спортом уже исключительно как физкультурник.

Дико, нелепо и больно будет сказать – этот биографический факт из жизни главного героя романа неправдоподобно и клеветнически прозвучит для многих читателей, – но он даже и Меркуленко с Жигинасом после Нового года вдруг потерял из вида, двух закадычных дружков-наперсников своих. Оба в последнем семестре землю прямо-таки носом рыли, чтобы остаться и закрепиться в Москве через коренных москвичек, – и делали они это исключительно поодиночке, что поразительно, как работают те же карманники-щипачи, скрывая друг от друга результаты подпольных трудов; и оба же и не сговариваясь прятались и от Кремнёва тоже.

Максиму было и чудно, и грустно, и крайне обидно, как легко догадаться, подобное узнавать от совершенно посторонних людей: что его давнишние друзья-сожители, Колян и Серж, ведут за его спиной некие “сепаратные переговоры”; а если серьёзно – тараканьи бега устроили, или мышиную возню за московскую воистину золоту прописку. И эту свою унизительную и непотребную возню-канитель и тот и другой тщательно от него скрывали, прятали как ЖИЗНЕННОЙ СИЛЫ секрет, или как тот же ЭЛИКСИР МОЛОДОСТИ. Чтобы душевно-сломавшегося Кремнёва облапошить в итоге, объегорить и опередить, с носом его, неудельного чудака, оставить в деле получения тёплого места в Москве, и одновременно – уютного семейного гнёздышка…

3

Особенно больно Кремнёву про “сепаратизм” и двурушничество Меркуленко было слышать – давнишнего соседа по комнате и по койке. Человека, кто, по идее, должен был первым протянуть Максиму руку помощи в трудную для того минуту смуты и раздрая душевного как самый близкий ему в МГУ студент. А не бегать от него, не шарахаться как от прокажённого и не искать втихаря места будущего трудоустройства исключительно для себя одного – не для друга. Ведь с Колькой Кремнёв познакомился раньше всех остальных – ещё на сочинении, помнится, третьем по счёту вступительном экзамене на истфак. И было для обоих то их знакомство шапочное ярким и запоминающимся… Так вышло, что они писали сочинение в одной аудитории, и экзаменаторы посадили их ещё и за один стол случайным образом. И сразу же Колька, придвинувшись, шёпотом спросил Максима, как, мол, у того обстоят дела с русским языком. Максим ответил, что нормально, вроде бы, что язык он знает на твёрдую 4-ку и не опасается за него.

– Хорошо, – прошептал ему на ухо просиявший сосед. – Поможешь мне тогда, если что, если слово какое трудное попадётся. А то я в прошлом году именно за сочинение двойку на вступительных экзаменах получил: ошибок много наляпал. Пришлось целый год из-за этого пропускать, и теперь вот вторично приезжать и сдавать экзамены… Давай с тобой договоримся так: будем писать сочинение по отдельности, разумеется, чтобы друг другу не мешать, а под конец обменяемся написанными работами: ты проверишь мою свежим взглядом, а я – твою. Ну и если что не так – подскажем друг другу ошибки. Хорошо? Согласен?

Максим, не задумываясь, принял условие, выгодное и ему тоже, после чего оба принялись за работу – писать сочинение на свободную тему, которая в тот год звучала так: «жизнь прожить – не поле перейти»… За полчаса до конца они закончили писанину и незаметно обменялись текстами: Максим стал внимательно читать каракули Кольки, тот – его. Максим нашёл у соседа три орфографические ошибки, сосед у него – ни одной. После чего они вернули друг другу листки, ещё раз пробежали глазами тексты – и отдали их по звонку экзаменаторам для проверки, надеясь на успех. А на последнем экзамене по иностранному языку они не встретились, разведённые по разным этажам и аудиториям… Уже в сентябре выяснилось, что Колька получил за сочинение 3-ку, Максим – 4-ку. Но по совокупности набранных баллов оба в итоге прошли – и стали студентами истфака.

И каково же было их удивление, замешанное на бурной радости, когда 31 августа они увидели друг друга в одной 425-й комнате общежития в 3-м корпусе ФДСа, куда их поселило руководство курса помимо воли: новичков всегда так селили – как Бог на душу пошлёт. Оба узнали, что отныне им предстояло не только вместе учиться, но ещё и бок о бок жить – спать на соседних койках то есть, вместе ужинать за одним столом, делить по-дружески вещи, конспекты и книги, радости и печали, а по утрам на занятия в Универ на переполненных автобусах вместе ездить, – чему никто из них не расстроился, разумеется. Наоборот – обрадовался знакомому уже человеку, с которым на абитуре сочинение вместе писал и даже посильную оказывал помощь…

4

В 425-ю комнату, помимо них двоих, руководством истфака были поселены, согласно внутренним правилам Дома студентов МГУ, и ещё три паренька-первокурсника: это Елисеев Сашка из Горького, про которого много писалось выше, Ахметзянов Рамзис из Казани и Серебряков Санёк из Прибалтики. Так они впятером и прожили весь первый год обучения – тихо и спокойно в целом, без больших неприятностей и проблем, которые случались порой у некоторых особо неуживчивых провинциалов. Общага есть общага, что там ни говори: не всем она показана по характеру и воспитанию. Ибо не каждый способен в большом коллективе жить, смирять ради других свои страсти, прихоти и желания; или же, наоборот, уметь противостоять толпе, понимай – оберегать-отстаивать драгоценную сущность свою, сохранять неповторимую божественную индивидуальность… Поэтому-то некоторым иногородним студентам-барчукам богатые родители снимали жильё в Москве: отдельные комнаты или даже квартиры, – этим отгораживая и уберегая своих изнеженных чад от тлетворного влияния коллектива.

Внутренняя идиллия 425-й комнаты, однако, оказалась временной и обманчивой. Ибо по окончании курса Меркуленко, Елисеев и Кремнёв остались уже втроём; сиречь осознанно захотели и дальше продолжать жить вместе, тесниться в одной комнате, – ибо каждого из них троих такое дружеское соседство вполне устраивало… Зато не устраивало оно Ахметзянова Рамзиса, скрытного, хитрого и на удивление жадного типа из породы людей “себе на уме”, переведшегося на истфак из Казанского университета, где перед этим он отучился два полных года уже, но что-то там ему не понравилось, не устроило: низкий образовательный уровень и провинциальный статус, видимо… Так вот, соседство русских парней ему, нацмену лукавому, было категорически не по душе, как выяснилось, от которых он сознательно отгораживался целый год высокой стеной, жрал домашний изюм втихаря и все присылаемые ему из дома посылки. И не удивительно, что по окончании первого курса он, не раздумывая ни секунды, собрал вещи и переселился в комнату к братьям-татарам – и сразу же повеселел и расцвёл лицом: с единоверцами и едино-кровниками жить ему было гораздо спокойнее и приятнее во всех смыслах.

Ну а Саньку Серебрякова, красавчика из Литвы, как две капли воды похожего на актёра В.Коренева, сыгравшего Ихтиандра в фильме «Человек-амфибия», весной и вовсе отчислили из МГУ – за регулярные прогулы занятий, неуспеваемость и аморалку. Не захотел этот слабохарактерный, хотя и талантливый парень учиться у них по причине отсутствия воли, а хотел только по Москве ежедневно шататься этаким молодым франтом, деньги родительские просаживать в магазинах и кабаках, да амурные дела крутить с чокнутой аспиранткой-филологом – дочкой какого-то партийного вождя из Свердловска. Она-то и выжала из него все соки в итоге, законченная нимфоманка, от учёбы и друзей отвадила, стерва, от дисциплины. Она же его и на весь факультет ославила ближе к весне как аморального и без-совестного обольстителя, обманувшего-де её ожидания и надежды, убившего в ней веру в людей! Написала истеричное письмо-донос в деканат истфака, что студент-развратник Серебряков, паскудник и кобель, ещё осенью-де охмурил её и якобы силой склонил к сожительству, девственности лишил, взамен клятвенно обещав жениться. Но исполнять обещанного не собирается до сих пор, нелюдь о двух ногах, водит её за нос, с осени начиная, и только денежки из неё сосёт – и кровушку! Примите, мол, к негодяю меры, и срочно! Накажите его примерно, прохвоста и аморала, спасите её, несчастную, затраханную нечестивцем! А то, мол, она может дальше пойти в своём гневе – и выше. И тогда, дескать, меры будут приниматься уже лично к вам – равнодушным к бедам других чиновникам.

Бодаться с чумовой и мафиозной бабой не стали работники деканата: себе дороже вышло бы. И без-путного “кобеля”-Саньку они в итоге отчислили в середине марта по её клеветническому заявлению, помноженному на его прогулы. И на освободившееся место в комнате как раз и пришёл к ним Серёга Жигинас, который до этого с другими парнями жил, но что-то там у него не сложилось.

Западный украинец Жигинас два первых общеобразовательных курса учился с Меркуленко в одной группе и даже сидел с ним за одним столом. Подружился с ним на занятиях, регулярно начал бегать к нему в комнату по вечерам, познакомился там с Елисеевым и Кремнёвым. И упросил их весной первого курса взять его к себе вместо отчисленного Серебрякова, на что последние согласились, понимая прекрасно, что их не оставят втроём, что всё равно кого-то да подселят в порядке уплотнения. Так лучше уж знакомого Жигинаса взять новым соседом, проверенного человека, чем неизвестно кого.

Серёга и влился в итоге в их коллектив, начиная со второго курса, и, надо сказать, успешно. Был он жилец не конфликтный, покладистый и дисциплинированный, в отличие от отчисленного Серебрякова, посылки из дома втихаря не жрал, как Ахметзянов Рамзис. Да и не присылали ему никогда посылок: родители его давно развелись, разъехались по разным городам Хохляндии, завели там новые семьи. И он был из них двоих никому не нужен фактически. Хотя справедливости ради надо сказать, что отец деньги ему в Москву высылал регулярно в дополнение к стипендии: Серёга в Университете не бедствовал… Учился он ровно все пять лет, пусть и без огонька и страсти, не хватал никогда звёзд с небес – в твёрдых середняках числился. Однако про это уже подробно писалось выше – не станем вновь повторять…

5

А весной второго курса ушёл от них и Елисеев Сашка – сам ушёл, напомним, по собственной воле, а не по пинку под зад и не по доносу злобному. Офицером-десантником захотел парень стать, настоящим, мужским заниматься Делом. И вместо него на 3-ем курсе к ним подселили Бугрова Мишаню – хитро-мудрого еврея из подмосковного Зеленограда, сиречь коренного москвича.

Отметим, что подобные фокусы с жильём только одни евреи и могли проделывать: и раньше, и теперь, и всегда. Совестливым русским парням и девчатам такое очевидное беззаконие недоступно и неприемлемо даже и в малой степени. Поясним, что автор здесь имеет в виду и на что намекает.

Так вот, в МГУ ещё с середины 1930-х годов, когда государство взяло под плотный контроль советскую Высшую школу, – именно тогда и сложилась двухуровневая система зачисления студентов на разные университетские ф-ты. Заключалась она в следующем. Поскольку иногородних абитуриентов традиционно в МГУ приезжало поступать гораздо больше, чем москвичей, и им, плюс к этому, была ещё нужна и общага, – то и конкурс для них был гораздо выше, чем для выпускников столичных школ. Разница составляла 2 – 3 балла, как правило, в зависимости от факультета, и была существенной даже и на обывательский взгляд. Понятно, что москвичи таким образом сразу же получали для себя большую фору в виде низкого проходного барьера, который был по силам даже и среднестатистическим столичным школьникам-лоботрясам. И не удивительно, что многие из москвичей, поступив в Университет в итоге, были подготовлены значительно хуже иногородних студентов.

Делёж на приезжих и коренных горожан осуществляла Приёмная комиссия, где от абитуриентов сразу же требовалось указать точное местожительство. Москвичи прямиком направлялись в один поток, особый и облегчённый; гости столицы – в другой, с высокими проходными баллами. Жителям Московской области была предоставлена возможность выбора. Они могли записать себя в москвичи и тем самым значительно облегчить условия приёма, но при этом они обязаны были написать заявление ещё до экзаменов на отказ от предоставления им жилья в Доме студентов МГУ и потом уже, в случае успеха, думать о жилье самостоятельно. А могли записаться и в иногородние, хорошо подумав, значительно повышая этим для себя проходной барьер, повышая риски не-поступления, – но одновременно, в случае успеха, гарантированно получая койку в общаге и снимая с себя и с родителей огромную головную боль за будущее проживание в столице – дорогое во все времена…

6

Мишка Бугров, житель Зеленограда, был коренным москвичом, поступил на истфак по облегчённому варианту, набрав на вступительных экзаменах на 4 балла меньше в итоге, чем тот же Максим Кремнёв, иногородний житель. Общежитие ему не полагалось, ясное дело: он ездил на занятия всякий раз из родительской зеленоградской квартиры.

Ездить ему приходилось долго и муторно, спору нет: его родной город далеко от Москвы расположен, изначально задуманный премьером Косыгиным как подмосковный наукоград наподобие Дубны, Серпухова или Пущино. Алексей Николаевич в перспективе мечтал даже сделать Зеленоград мировым центром электроники – ни много, ни мало (какими стали впоследствии Силиконовая и Кремневая долина США). Именно с таким расчётом всё там и создавалось, и строилось.

Никакого Центра в итоге не получилось – не позволили славянам-русичам этого сделать западные финансовые воротилы, – но сам-то город получился прекрасным. Всё в Зеленограде хорошо, любо душе и глазу: много воды, много зелени, чистый природный воздух. Даже и свой собственный институт имеется – МИЭТ. Один большой минус был почти сразу же – до Москвы было далеко добираться тем, кто там работал или учился. И пригородной электричкой Мишка пользовался, и метро, и столичным транспортом. 2,5 часа он в итоге на дорогу тратил только в один конец, приезжал на учёбу потрёпанный и измученный как тот же горняк после забоя, вечно дремал на лекциях, садясь на верхние ряды аудиторий. Но что делать? Таковы были правила общежития, придуманные не для него одного – для всех. На истфаке учились студенты-областники, к примеру, на абитуре записавшиеся в москвичи и значительно облегчившие себе тем самым условия приёма, которые потом ежедневно из Каширы на занятия ездили, из Можайска того же, истощили-извели себя поездками за 5 студенческих лет по максимуму, не приведи Господь, питались каждый день на колёсах. Учёба для них стала настоящим адом по этой причине: они очень завидовали иногородним студентам, которые жили в Главном здании МГУ и добирались до Гуманитарного корпуса всего за 10 минут по времени…

7

Вот и Бугров завидовал все 2 года, учась на истфаке плохо с первого дня, без души и огня, без стипендии, – но не из-за дальней дороги, нет. Он просто был раздолбай без-путный, по натуре – ленивый нетяг. Но родители-то его сердобольные про то не знали, не желали знать. Они всё на дальнюю дорогу грешили, верили и надеялись, что живи он поближе к учёбе, допустим, как те же иногородние студенты живут, – и всё у него тогда выправится с оценками, тяга к знаниям сама придёт.

Однако они не только верили и мечтали, топчась на одном месте и занимаясь маниловщиной, – они ещё и проворачивали дела как истинные евреи, чтобы приблизить мечту, и сказку для сына чтобы сделать былью. Тем паче, что имелись у них возможности для того, и не маленькие. Отец Бугрова работал в МИЭТе, был там деканом какого-то факультета и доктором наук. Фигура, ясное дело, в научно-образовательном мiре столицы не шуточная и не пустяшная… И вот однажды, по совету ушлой супруги, он приехал на исторического ф-та МГУ, встретился там с деканом как с равным и пожаловался ему в приватной беседе на плачевное состояние сына Миши, который не в состоянии, дескать, нормально учиться из-за проклятой дороги – все силы якобы она отнимает у него, всё время свободное. Ну и попросил под конец, чтобы сынулю, в порядке исключения, поселили в университетское общежитие. Тогда, мол, дела у него как по маслу пойдут, и оценки его сразу улучшатся. Взамен что-то хорошее пообещал, вероятно, от чего декан истфака не смог отказаться…

8

Так вот и оказался москвич-третьекурсник Бугров жителем ФДСа в итоге, соседом по комнате Кремнёва, Меркуленко и Жигинаса – иногородних студентов МГУ. Ситуация из ряда вон выходящая, как легко догадаться, которую только одни евреи, повторим, и могли провернуть. Другим подобные фокусы не под силу были.

Да только не в коня оказался корм, увы и ах, и старания папаши мафиозного были напрасными, вредными даже, о которых тот, наверное, сто раз потом пожалел. Потому что его пустой и без-путный Мишаня, пока ещё дома жил, был под родительским строгим надзором худо ли, бедно ли, был в узде. А попав в общагу, достаточно людное место со своими жёсткими внутренними законами и правилами жизни и поведения, он оказался полностью предоставленным самому себе, – и не справился, чистоплюй столичный, с тлетворным влиянием коллектива. Не прожив в ФДСе и месяца, он сразу же был втянут в университетскую карточную мафию, где страсти нешуточные кипели по вечерам и ночам, где на кону крутились большие “бабки”.

Довольно быстро он заразился игрой по самое некуда, стал пропадать за картами каждую ночь, а днём отсыпаться в пустой комнате. Деньги стали у него водиться на красивое житьё-бытьё, на дорогие шмотки, такси и сигареты «Мальборо», хотя он и не получал стипендию ни одного семестра. Карты – заразная для тщедушного человека вещь, не слабее по пагубному воздействию разврата, алкоголизма и наркомании…

9

На учёбу Мишка плюнул в итоге, утратил к Истории всяческий интерес, и после Нового года перестал совсем ходить на занятия, полностью переключившись уже на ночные игорные страсти. За это и за невыполнение домашних заданий его вынуждены были весной отчислить работники деканата – студента-третьекурсника, напомним! – за регулярные отсутствия на факультете, где его не видели с 20 января, момента окончания зимней сессии.

Но он не сильно расстроился из-за этого, если расстроился вообще. Потому что он уже научился зарабатывать себе лаве на сладкую и вольную жизнь, какую Мать-История ему никогда бы не обеспечила.

Так вот Мишка и стал профессиональным игроком в итоге, завсегдатаем столичных игорных домов и сочинских ночных клубов. Поговаривают, что он добился там немалых успехов и денег, и даже ИМЯ сделал себе карточною игрою…

Но нам в данном случае не это интересно и важно, не профессиональные успехи и сладкая жизнь каталы-Бугрова, отчисленного из МГУ, а то, что, начиная с 4-го курса, Меркуленко, Жигинас и Кремнёв жить и учиться остались уже втроём. Сначала в башне втроём год целый жили, потом – на 15-м этаже зоны «В». И так втроём они Университет и закончили…

10

Из приведённого краткого жизнеописания дружков-сожителей Максима видно и невооружённым глазом, что астраханец Меркуленко Николай, по логике вещей, должен был бы стать на истфаке самым близким человеком Кремнёву. Хотя бы потому уже, что познакомился с ним раньше всех в МГУ – раньше Жигинаса того же и будущих товарищей по курсу, кафедре, спортклубу и стройотряду; потому что помощи у него просил на вступительном сочинении – и получил её, реальную, зримую помощь, без которой ещё неизвестно, как бы сложились в итоге его дела с очередным поступлением. Да и четыре прожитых рядом года что-то да значили, согласитесь, друзья. Колька, во всяком случае, не должен был поворачиваться задом к Максиму, когда на того внезапно накатила на 5-м курсе любовная хандра, не имел права откровенно издеваться над ним, вынужденно ослабшим, плеваться в него как в отхожую яму. Не должен был, нет… однако ж вот взял и плюнул, паскудина. Да так смачно, откровенно и от души, что Максим тот дружеский его плевок на всю оставшуюся жизнь запомнил…

Меркуленко, как уже отмечалось раньше, принадлежал к той гнусной и подлой породе людей, которые перед сильными мiра сего, перед людьми со связями и деньгами готовы были в три погибели гнуться, лебезить и унижаться, кривляться наподобие шлюх и безропотно и охотно подставлять задницы для утехи. Потому что, элементарно, им было выгодно это холуйство: много хорошего можно было для себя поиметь подобным угодливым поведением. И, наоборот, такие лизоблюды, пройдохи и проститутки, как правило, издеваются и унижают слабых, тщедушных и добрых людей, от кого, по их мнению, нет и не будет в будущем никакого прока.

Подобное Колькино бл…дское поведение Максим много раз уже подмечал на младших курсах – и не любил за него дружка-сожителя, потому что сам таким подлым и вертлявым гнусом никогда не был. Наоборот, он всегда старался слабого и мелкого защитить по возможности, а сильного на место поставить. Сам он, впрочем, слабеньким и тщедушным на первых 4-х курсах не был, – поэтому-то Меркуленко его открыто никогда и не цеплял, вёл себя с ним достаточно уважительно и корректно…

11

Всё поменялось в худшую в их взаимоотношениях сторону именно в последний учебный год; после 21 сентября, если уж быть совсем точным, когда Кремнёв вдруг резко и здорово ослаб, прямо как шарик воздушный сдулся, жажду жизни когда утратил после неудачной встречи и беседы с Мезенцевой в коридоре. И Меркуленко эту внутреннюю и разительную перемену в нём, эту душевную слабость сразу же почувствовал подлым и поганым своим нутром, будучи единственным соседом по комнате, – и, как настоящий хищник-рвач, моментально пошёл в атаку.

Первый раз он больно “укусил” Максима в 10-х числах октября, когда Кремнёв из Анапы с командой только-только вернулся. И произошло это знаковое для обоих событие так – опишем его поподробнее.

На спортивно-оздоровительной базе «Сукко» легкоатлетам-сборникам каждый вечер крутили кино в течение всей недели – развлекали их таким образом по мере сил, отвлекали от глупостей разных, с пьянками связанных и развратом. Показали однажды и популярный в то время фильм «Ирония судьбы, или с лёгким паром», вышедший полтора года назад на советские экраны ЦТ… Фильм сам по себе был достаточно примитивный и пошлый, на новогоднюю сказку больше похожий, или на сюрреализм, – но в него режиссёром Рязановым, для улучшения качества, вероятно, было напихано множество хороших песен в исполнении Сергея Никитина с женой, недавних выпускников физического факультета Московского государственного Университета. Для студентов-университетчиков, ясное дело, это было особенно гордо и лестно – услышать с экрана пение выпускника, значительно обогатившего фильм профессиональной игрой на гитаре и голосом.

Прозвучало в фильме и прекрасное стихотворение под конец в исполнении главных героев: «С любимыми не расставайтесь», – автором которого был Александр Кочетков и которое сам поэт назвал по-другому: «Баллада о прокуренном вагоне». Кремнёву баллада очень понравилась, помнится, когда он, ещё живя в башне зоны «В», посмотрел этот фильм первый раз в их университетском кинотеатре с Жигинасом на пару. Серёга, к чести его, тоже любил и ценил качественные стихи, собирал их где только можно и потом заучивал наизусть. В частности, боготворил Есенина. Вдвоём они и узнали у сокурсников про автора Александра Кочеткова и его судьбу. Сокурсники же принесли им и журнал с текстом «Баллады…». Максим и Серёга переписали её в свои тетради, быстро запомнили назубок. И оба долго потом хранили, носили в мыслях и сердцах своих стихотворение большого русского поэта, написанное на одном дыхании, как известно, которое заканчивалось прекрасным напутствием читателям:

«С любимыми не расставайтесь!

С любимыми не расставайтесь!

С любимыми не расставайтесь!

Всей кровью прорастайте в них, –

И каждый раз навек прощайтесь!

И каждый раз навек прощайтесь!

И каждый раз навек прощайтесь,

Когда уходите на миг!…»

В «Сукко» Кремнёв жил в одной комнате со спринтером Воеводиным Славкой, студентом-четверокурсником с экономического факультета, завсегдатаем КСП. С ним же и тренировался вместе неделю целую, вместе и отдыхал… С ним посмотрел и «Иронию судьбы…» ещё разок от нечего делать, с удовольствием послушал хорошие песни, которые уже знал наизусть: их в общаге студенты часто пели… А вечером в комнате узнал от Славки, смотревшего фильм первый раз, что и тому очень понравилось стихотворение Кочеткова, и он бы очень хотел сберечь его в памяти, а для начала – переписать.

– Ну что же, – смеясь, сказал ему тогда Кремнёв с самодовольной ухмылкой, – бери и записывай, коли так. Я это стихотворение знаю, выучил наизусть.

Но у Славки, как на грех, не было под рукой ни бумаги, ни авторучки: зачем они спортсменам, пропадавшим на стадионе целые дни? И у других членов сборной их тоже не оказалось. А ехать специально в город из-за этого не очень-то и хотелось: путь из лагеря до Анапы не близкий был.

И тогда Кремнёв с Воеводиным договорились встретиться сразу же по приезду в Москву; условились, что Славка придёт к Максиму в комнату после занятий, и Максим продиктует ему балладу Кочеткова, не торопясь, а Славка её запишет…

12

В 10-х числах октября Воеводин, как и обещал, пришёл в 13-й блок Кремнёва. Максим его встретил, как дорогого гостя, усадил за стол, а сам полез в портфель – искать тетрадь со стихами. Но почему-то сразу их не нашёл второпях, а лазить по полкам с книгами и по шкафам не захотел – неудобно было заставлять ждать гостя.

– Ладно, Слав, Бог с ней, с тетрадкой, – растерянно сказал он сидевшему за столом Воеводину. – Я эту балладу и так знаю. Давай, садись поудобнее: буду тебе по памяти диктовать, а ты сиди и записывай.

И как только сам он подсел к столу с намерением начать работу, – в этот-то как раз момент в комнату ввалился Меркуленко, вернувшийся с занятий. Он поздоровался со Славкой довольно холодно, и после этого стал переодеваться у шкафа – менять парадные джинсы и куртку на старое спортивное трико, в котором ходил по общаге. Он стоял и переодевался в углу, обернувшись спиной к парням, а Максим принялся диктовать гостю обещанное стихотворение, не обращая внимания на соседа по комнате.

– Начинается баллада так, давай записывай, Слав:

« – Как больно, милая, как странно,

Сроднясь в земле, сплетясь ветвями, –

Как больно, милая, как странно

Раздваиваться под пилой.

Не зарастёт на сердце камень,

Прольётся чистыми слезами,

Не зарастёт на сердце камень

Прольётся пламенной смолой….»

И как только он произнёс последние слова, в разговор немедленно вмешался Меркуленко, вдруг ощетинившийся отчего-то и весь обратившийся в слух.

– Ты чего плетёшь-то, знаток поэзии?! – ядовито выпалил он, оборачиваясь к столу и презрительно глядя на Максима. – Какой “камень”, окстись?! Разве ж могут зарастать камни?! И где?! – на сердце! Ха-ха!!! Зарастают раны, запомни, перед тем как кому-то и что-то там диктовать. Поэтому и звучит строфа так: «Не зарастёт на сердце рана, / Прольётся чистыми слезами, / Не зарастёт на сердце рана – / Прольётся пламенной смолой…»

Максим понял, к стыду своему, что и впрямь ошибся: у Кочеткова в стихотворении было сказано “рана” – не “камень”. Он перепутал, да, нужное слово забыл, заменив его другим по ошибке, схожим по значению. Но его сильно расстроила, поразила даже не эта его забывчивость – скорее техническая, чем смысловая. Смысла-то мысли автора он по сути не исказил, ибо на сердце не может быть ни раны, ни камня. Оба эти слова – чистой воды метафора, или фигура речи, использующиеся для придания тексту красочности и остроты! Его тогда поразило другое; а именно: с какой злобой и ядом, и самомнением жутким Колька его одёрнул, как первоклашку унизил фактически. Да в присутствии гостя ещё!

Это было и больно, и очень обидно – до слёз! Хотя бы потому уже, что Максим непогрешимым гением-небожителем себя не считал и никогда не боялся и не стыдился критики, если она конструктивная и доброжелательная была, сказанная от души честным, грамотным, знающим человеком, желающим тебе добра и пользы… А тут-то критикой и добром и не пахло! Наоборот, пахло откровенным унижением оппонента, мешанием его с грязью, с дерьмом; да ещё и показухой дешёвой, возвеличиванием собственного “Я”! Вот, мол, какой я начитанный и всезнающий, прямо-таки дока в литературных делах! Не то что некоторые крикуны, которые, мол, только делают вид, что они что-то могут и знают! А в действительности они – пустозвоны, обыкновенная шантрапа!!!

И от кого подобная мерзость шла, самое-то главное и обидное?! От друга, или от товарища давнего, соседа по комнате и по койке! – откровенного неуча и дебила по факту! Самого пустого и ничтожного студента на факультете, который в плане учёбы, в плане знаний еле-еле концы с концами сводил. На брюхе перед отличниками вечно ползал, гад, как проститутка кланялся!… А тут вдруг этот двоечник вечный, этот тоскливый дятел и наркоман взял – и рот свой поганый разинул так не вовремя и некстати, сознательно позоря этим Максима, прилюдно опуская его! …

13

– Да, правильно, я ошибся, – поморщившись от досады и переведя дух, сухо ответил Кремнёв на словестный выпад Меркуленко, испытывая чувство неловкости и вины перед Воеводиным. – У Кочеткова – “рана”, не “камень”. Согласен… Однако, тут вполне мог бы подойти и “камень”. Получилось бы погрубее, да, пожёстче, может быть, – но смысла бы это не исказило ни сколько.

– Да чего ты плетёшь-то, Максим, студент-выпускник МГУ и без пяти минут профессиональный историк?! – взорвался гневом Меркуленко, совсем уж теряя приличие и контроль над собой. – “Смысла бы не исказило” – во-о-о! дал! Именно исказило бы, именно! Как может быть камень на сердце?! – подумай хорошенько, напряги мозги! Это же лажа настоящая, бред чистой воды, пошлятина несусветная!!!

– Ну, ты давай выбирай выражения-то, и за словами следи, ядрёна мать! – одёрнул Кольку Кремнёв, бледнея. – “Бред чистой воды”, “пошлятина”! А “рана на сердце” – это тебе не бред, не пошлятина?! “Рана на сердце” – это мгновенная смерть, да будет тебе известно, от обширного инфаркта. И используется это выражение писателями и поэтами исключительно как фигура речи, не более того. Как, к слову сказать, и “камень”. У цыганок, кстати, любимое выражение при гадании на картах: “у тебя на сердце камень”, – ну, то есть, тяжесть на сердце, боль, нестерпимая мука из-за чего-то там. Люди слушают их, цыганок, уже сотни лет – и понимают прекрасно, что они этим хотят сказать, согласно трясут головами, а не орут заполошно, как ты, умник хренов. Наоборот, исправно платят гадалкам денежки!

– Да при чём тут цыганки-то, Максим?! – громче прежнего начал голосить Колька, заканчивая переодеваться. – Чего ты мне в пример приводишь этих привокзальных дур?! Я тебе про высокое искусство говорю, про большую поэзию в лице Кочеткова! – а ты мне чумазыми и необразованными цыганками в глаза тычешь! Ты же – будущий выпускник МГУ, как-никак, а в разговорах опускаешься до жаргона и сленга цыганок! Сморозил глупость – имей мужество ошибку честно признать! А не крутись тут ужом изворотливым! “Камень”, – ещё раз тебе говорю, – это лажа и бред, чистой воды пошлятина! “Рана” же – это большое и высокое искусство! Вот и вся разница!

– Слушай ты, умник, – не выдержал Кремнёв поучений нахального и дурного хохла-сожителя. – А не пошёл бы ты на х…р отсюда! Учить уму-разуму будешь детишек своих, когда заведёшь. А меня учить не надо. Тем паче, тебе, м…даку. Я, в отличие от тебя, сессии вовремя сдаю, и стипендию всегда получаю. И с первого раза в Университет поступил – с 4-ой по сочинению. А ты в круглых двоечниках ходишь с первого курса, раздолбай, тебя только со второго раза на истфак приняли. Да и то с трудом! А теперь кого-то ещё учить берёшься, придурок!

– Да сам ты придурок! – зло выпалил в ответ рассвирепевший Колька, после чего пулей выскочил в коридор, красный как помидор, громко хлопнув дверью…

14

После этого случая между Меркуленко и Кремнёвым будто бы пробежала чёрная кошка – огромная такая, страшная и угрожающая своим жутким видом. Оба затаили злобу один на другого, сухо и холодно общались между собой, да и вообще мало стали видеться, хотя и спали рядом по-прежнему, в одной комнате.

Окончательно же их рассорил и отдалил, врагами вечными сделал один случай, произошедший через месяц ровно – в 10-х числах ноября, когда Кремнёв только-только из поездки по Европе вернулся и успел даже с Мезенцевой второй раз неудачно встретиться и поговорить. После чего, повторим, он уже окончательно скис и сник, плетьми опустил руки, к жизни совсем утеряв интерес и, одновременно, к учёбе. Он только и делал до Нового года, что валялся на койке пластом, раз в неделю в “стекляшку” заглядывал для вида, чтобы связь с факультетом не потерять – с товарищами и преподавателями. А по вечерам гулял в одиночестве или ходил в Манеж от скуки и по инерции – с дружками-спортсменами там стоял и болтал или наматывал круги на дорожке тупо и без души. Толку от него, как от спринтера, было уже мало с таким-то его настроением кислым, если он вообще был…

15

Итак, в 10-х числах ноября, проснувшись поздно по обыкновению, когда колготного Меркуленко уже не было в комнате: с утра пораньше убежал куда-то деловой хохол, – Максим вдруг вспомнил, что собирался слазить на антресоли, куда в сентябре ещё закинул зимние вещи свои за ненадобностью. Это чтобы не занимать ими нижний шкаф, очень маленький и для двоих тесный… Поднявшись с кровати и пододвинув стол к антресолям, он залез туда с намерением достать пальто и зимние сапоги из целлофанового пакета, ибо на улице уже становилось холодно и сыро, – и сбоку от своих вещей он увидел небольшой свёрток, которого раньше не было, и который его заинтересовал. Не слезая со стола, он развернул его, завёрнутый в газету сначала, а потом ещё и в белую тряпку, и увидел там килограммовый кусок астраханского балыка – вкусного, свежего и аппетитно пахнущего.

Несказанно удивившись находке, он спустился с ней вниз и прямиком направился в соседнюю комнату к Жигинасу – проверить: на месте ли тот, не умотал ли куда спозаранку… Жигинас был на месте, к счастью, и тоже только проснулся: сидел на койке с сонным видом, собираясь в душ идти.

– Серж! – с порога обратился к нему Кремнёв, подходя вплотную к товарищу и показывая тому балык. – Ты посмотри и подивись, что я только что у себя на антресолях нашёл, что Меркуленко от нас с тобой прячет, сучонок.

После этого он отдал Жигинасу свёрток, чтобы тот самолично подержал в руках и оценил находку.

Жигинас взял балык, поднёс его к носу, понюхал, зажмурился от удовольствия: «вкуснотища!» – произнёс, после чего добавил сонно:

– Меркуленко на ноябрьские праздники к себе домой ездил на несколько дней, пока ты, Максим, колесил по Европе. Вот из дома он этот балык и привёз, вероятно, и спрятал на антресолях, пока тебя нет. И меня даже не угостил, скотина безрогая! Зачем, интересно, он его от нас с тобой прячет-то? Для кого? Чего-то задумал, Меркулятина хитрожопая.

– Раньше он такой х…рнёй не занимался, вспомни, – задумчиво подхватил разговор Максим. – Все посылки домашние с нами делил, поступал по-честному. А теперь заныкал от нас рыбку, гад, бережёт ещё для кого-то… Мои-то мясные консервы, которые я из ГДР вам на пробу привёз, с удовольствием недавно слопал – не подавился, сука! И вино моё тоже пил, марочное, крымское, которое я прикупил в Анапе. Помнишь?

Меркуленко и впрямь раньше так никогда не поступал: домашние посылки с рыбой с друзьями делил по-честному. А на 4-м курсе ему и вовсе литровую банку паюсной икры родственники привезли. И они втроём, помнится, её за пару дней и “уговорили”, накупив предварительно хлеба белого и сливочного масла побольше… А теперь вот Колька, чувствуя скорый конец, крысятничать и ловчить стал, от товарищей своих по комнате прятаться и отдаляться…

16

Крайне-обиженные данной выходкой друга, Кремнёв с Жигинасом решили Меркуленко наказать за его подлый и гнусный поступок – решили отрезать половину куска, грамм 500 по весу, самовольно взять свою долю то есть. А оставшуюся половину вернуть назад – и не говорить про то Кольке: пусть, мол, когда узнает – “порадуется” пропаже, сволота астраханская. И подумает, намотает на ус, как ему впредь своих пацанов дурачить…

Так они тогда и сделали: отрезали половину куска себе, а остальное вернули на место, замотав в газету и тряпку, как было. После чего оделись, умылись быстренько – и направились с куском свежего балыка сразу же пиво пить, не став даже завтракать. Зачем, подумали, деньги тратить на казённую пустую еду, имея в руках такое богатство! – которое, помноженное на пиво, их так накормит и насытит, что долго потом обоим есть не захочется…

17

Меркуленко узнал о пропаже, о воровстве утаённого балыка через неделю только, забравшись вечером на антресоль в отсутствие соседа. И рассвирепел ужасно, гневом сначала, а потом и яростью закипел, багровыми пятнами весь покрылся.

– Максим! – коршуном набросился он на Кремнёва, когда тот с тренировки вернулся, обессиленный и чуть живой. – На хрена ты так поступаешь, скажи?!

– Что ты имеешь ввиду? – не понял, – устало улыбнулся Кремнёв, догадавшись уже, о чём идёт речь и отчего так взбеленился товарищ.

– На хрена ты сожрал половину моего балыка втихаря и без спроса?! Я не для тебя его приготовил, пойми!

– А для кого? – удивился Кремнёв, нахмурившись.

– Да тебе-то какое дело – “для кого”?! – взорвался Колька. – На хрена брать чужое, не тобой положенное?! Я тут собрался на днях с мужиками в баню съездить, балыком их попотчевать пообещал! Они ждут и надеются! А сегодня гляжу: балыка-то уже и нет, или почти нет! Сожрали! И что я теперь скажу?! кем буду в глазах пацанов выглядеть?! На хрена ты воруешь мои продукты?! да ещё и меня треплом выставляешь?! Разве ж так нормальные люди поступают?!

– А с какими это мужиками ты в баню собрался, интересно знать? И почему меня с собой туда не зовёшь, как раньше, почему не угощаешь рыбой?

– Да на черта ты мне усрался, такой хороший, чтобы тебя угощать?! У меня есть для этого и получше люди, поважнее тебя, м…дака! От тебя-то мне какой толк, подумай?! Убытки одни и расстройство! Ворюга!!!

Кремнёв был в шоке, ясное дело, от подобных слов человека, которого он другом считал всегда – и гораздо больше даже, чем Жигинаса. Последний-то был себе на уме с первых дней учёбы, имел двойное, а то и тройное дно. И Максим это хорошо чувствовал, каждый Божий день воочию наблюдал подобное его двуличие и скрытность, хотя и терпел Серёгу, дружил, лично ему особо не досаждавшего… А тут и Меркуленко точно таким же хитрецом оказался – скрытным и двуличным типом…

– А какого х…ра тогда ты мои продукты жрёшь постоянно, какие я привожу из дома?! Сало то же, овощи и фрукты! – справедливо возмутился Кремнёв, сбрасывая хандру с души и опять становясь сам собой, волевым и решительным парнем, пусть и на короткое время только. – Зачем четыре дня назад мясные консервы лопал, которые я из Германии вёз, чтобы тебя порадовать?! Я бы мог вместо этого что-нибудь себе прикупить, или родителям тем же, родственникам. А я о тебе тогда думал, о говнюке, хотел потравить тебе, порадовать напоследок! Теперь вижу, что зря, что дураком оказался. Ну и ладно, и пусть – стерпим и это! Но только х…р ты у меня чего больше получишь, запомни! Гнида!

– Да сам ты гнида! Да ещё и ворюга, к тому же! – ответил на это Колька, прожигая Максима насквозь своими горящими ненавистью глазищами. – Сожрал половину моего балыка втихаря, у меня разрешения не спросив, – и ещё меня же в чём-то там обвиняет! Молодец! Консервы я его ел – подумаешь! Я съел-то пару кусков всего – и ушёл. А остальное вы с Жигинасом сожрали на пару!… А потом, я не просил тебя мне их привозить, и не хочу, чтобы ты по моим сумкам и вещам из-за этих своих немецких консервов лазил. Не ожидал я от тебя такой подлости, Максим, никак не ожидал! Тем паче, после 4 лет знакомства. Этот украденный балык тебе ещё боком выйдет: попомни мои слова! Поплачешь ещё горькими слезами!… А теперь всё! На этом давай закончим наш разговор. Видеть и знать тебя с этой минуты не желаю больше, мотать из-за тебя нервы, портить настроение себе. Зря я с тобой вообще поселился вместе в этом году, определённо зря: надо было б с Володькой Козяром селиться, как он мне весной предлагал, а я, дурачок, отказался – не захотел с тобой ссориться и расставаться врагами. Друзьями ведь были до этого как-никак, столько лет вместе прожили. И тут такое!… Ладно, это дело ещё не поздно переиграть, с переселением-то. Я, может, так и сделаю скоро – перееду от тебя. А ты не подходи ко мне больше: я про тебя забыл, вычеркнул тебя из памяти и из жизни. «Была без радости <наша с тобой> любовь. Разлука будет без печали» …

Сказав всё это, Меркуленко выскочил из комнаты чернее тучи, потом – из блока. И больше его Максим в тот вечер уже не видел – спал в комнате один. А Колька остался ночевать в соседнем блоке – с братьями-хохлами весь вечер обиду свою делил, с которыми он давно уже сблизился и сроднился…

18

Хохлами этими были Вовка Козяр – 25-летний ловкий рабфаковец из Житомира, Генка Гацко из Черкасс и Серёжка Богатырь из Харькова. Козяр попал на истфак после службы в Армии, предварительно пройдя обучение на Рабочем ф-те. История как наука была ему не нужна, была до лампочки: он готовил себя к чиновной карьере, для которой в советское время, как, впрочем, и сейчас, непременно требовался диплом; и чем круче – тем лучше для его обладателя. Генка Гацко был ровесником Кольки и такой же дятел тупой и тоскливый: поступил в МГУ со второго раза и тоже исключительно ради диплома, ради карьеры большого дельца, кем он и стал впоследствии. И только Серёжка Богатырь был ровесником Максима и был единственным их хохлов, кому любо было учиться, кто учился не из-под палки и не для галочки – для души. За это он и нравился Кремнёву больше всех остальных, его одного Кремнёв выделял и симпатизировал.

С хохлами, корешками Меркуленко, Максим близко сошёлся лишь на 4-м курсе, когда в одной из 4-х университетских башен жил. До этого-то он хохлов никого и не знал фактически – не пересекался с ними ни на учёбе, ни в ФДСе, ни в стройотряде и спорте. Факультет их огромным был, и подобное положение дел происходило часто и со многими. Максим тут исключением не был.

Башни же хороши были тем для знакомства и дружбы своих обитателей, что представляли собой большие мансарды, по сути, или хорошо обустроенные чердаки. В каждой из них, повторим, было 4-е крохотных этажа всего, и на каждом этаже было расположено по четыре небольшие комнаты с общими для всех удобствами и кухней. Студенты каждого этажа поэтому жили одной большой семьёй, бегали друг к другу в гости запросто, без конца пересекались в крохотном коридоре, в туалете с душем, на кухне той же часами лясы точили, где они готовили еду. Это их и сближало всех помимо воли каждого.

Сам же Меркуленко с хохлами познакомился в стройотряде «Спарта», куда он, начиная с первого курса, ездил четыре года подряд в качестве комиссара. Там-то он и сдружился с Козяром и Гацко, заслуженными студентами-строителями, которые два первые года трудились простыми бойцами, а после третьего курса, когда в «Спарте» произошла смена поколений, Козяр стал командиром отряда, а Генка Гацко – мастером. Украинская троица, таким образом, составила руководящее ядро новой «Спарты», сплотилась в отряде так, что было и не разорвать. Не удивительно, что и после летних строек Козяр, Гацко и Меркуленко тесно и плотно общались в общаге, дружили, и даже и поселиться решили вместе на 4-м курсе по обоюдному желанию каждого. А Меркуленко уже уговорил Жигинаса с Кремнёвым в башню из ФДСа переехать жить, хотя были и другие варианты.

Обосновавшись на новом уютном месте, Меркуленко из комнаты братьев-хохлов фактически не вылезал, проводил там даже больше времени, чем у себя в жилище: с хохлами ему веселее и комфортнее было, по всему видать, роднее. Но и про Кремнёва с Жигинасом он тогда ещё старался не забывать – регулярно с ними вместе ужинал, бегал по магазинам, в столовку ту же днём…

19

Всё резко поменялось на 5-м курсе, когда Колька сразу же и наотрез отказался ужинать с Кремнёвым и Жигинасом как раньше, – стал трапезничать по вечерам у хохлов в соседнем блоке, разговоры с ними за столом вести взаимно-приятные, травить анекдоты. И вообще он всё больше и больше времени там проводил, а про Кремнёва и Жигинаса стал забывать, стал отдаляться от них всё дальше и дальше. Он бы и сразу, как думается, поселился с братушками-хохлами, – но тем этого не сильно-то захотелось. И это мягко сказано. Зачем им надо было брать к себе четвёртым человеком Кольку, действительно, утеснять себя, а Кремнёву и Жигинасу создавать самые выгодные условия, оставлять их в блоке вдвоём? – жирно будет! Ушлый Козяр, как самый старый и авторитетный из них, решил последний учебный год вообще пожить один в комнате как настоящий барин: какую-то бабу, хохлушку с рынка, себе в сентябре привёл и жил с ней до весны очень даже сытно и сладко. А Гацко с Богатырём жили в соседней комнате вдвоём достаточно выгодно и комфортно, и Меркуленко в качестве третьего соседа был им, понятное дело, не нужен. Вот он и тёрся рядом с Кремнёвым и Жигинасом ещё и на 5-м курсе – вынужденно это делал, не по зову сердца и души…

20

После ссоры и ругани перекантовавшись у хохлов в соседнем блоке вечер и ночь, чуть остывший Меркуленко всё же вернулся назад. И на другой день он ночевал уже дома, с Кремнёвым рядом. Однако, с того дня он перестал разговаривать и общаться с Максимом, даже и здороваться перестал – в упор соседа не видел что называется. Утром поднимался и молча уходил куда-то. Возвращался вечером и сразу же ложился спать. Жил рядом, но уже как бы отдельно.

А в марте, когда на верхних этажах зоны «В» начался ремонт, и жильцов стали переселять в другие места и зоны, он и вовсе тайно сбежал от Кремнёва в Дом аспирантов и стажёров (ДАС) на Шаболовку, незаметно собрав и перевезя туда вещи. Там он жить уже начал с Козяром, Гацко и Богатырём – с людьми, понимай, к кому давно уже всё его естество стремилось.

Про Максима же он забыл как про страшный сон. И несколько раз до выпуска, встречая с ним в вестибюле Учебного корпуса или же на этажах “стекляшки”, он демонстративно отворачивался от него – делал вид, сволота, что они не знакомы…

Получив диплом на руки и покинув университетские стены, они и вовсе потеряли друг друга из вида, и даже и не предпринимали попыток в будущем встретиться и поговорить, вспомнить годы студенческие за водкой и пивом. Хотя оба жить и работать остались в Москве и периодически встречались с бывшими однокашниками.

Один раз, правда, их всё же вместе свела Судьба на какой-то пьянке-гулянке у их общего факультетского товарища. И Колька, увидев Максима через 6,5 лет, сам подошёл к нему: сделал вид, что обрадовался, и даже протянул для приветствия руку. Но Максим не пожал её – будто от уличного попрошайки брезгливо отвернулся в сторону от бывшего соседа по комнате, чем сильно шокировал и напряг окружающих, а Меркуленко расстроил и разозлил… Но, что делать! Кремнёв был из тех людей, кто ничего и никогда не забывал – ни хорошего, ни плохого, – и, соответственно, не прощал ничего и никому тоже…

21

С Жигинасом отношения у Максима складывались иначе. Хотя бы потому уже, что у того в Университете вообще не было друзей. Никаких! Одни знакомцы – да и те единичные, редкие на удивление. Жигинас жил в общаге, да и на самом факультете числился с первых месяцев этаким отшельником-одиночкой, анахоретом-байронистом наподобие Онегина и Печорина. К учёбе он был равнодушен, напомним, спортом не занимался, на практики и в стройотряд не ездил ни разу – так откуда им было и взяться, товарищам и друзьям?!… У него и в тур-клубе, куда он регулярно все студенческие годы мотался, не было друзей. Представляете! Хотя в походы он там ходил много и регулярно. Но при этом при всём он тамошних парней-работяг в душе глубоко презирал как не ровню себе: в тур-клубе он лишь с девушками-москвичками на равных общался, лишь им время и внимание уделял – тайно искал себе среди них пару, хитрюга, для будущих семейных отношений, для витья своего гнезда… Таких претендентш на его любовь там несколько было, по его словам, кто ему нравился и схож был по душе и характеру. Вот он их по очереди и обхаживал, крутился юлой, как прикормку разбрасывал комплименты, надеясь, что кто-нибудь к пятому курсу да клюнет, на его тонкую удочку попадёт, которая не оборвётся и не сломается – уж будьте уверены!

Покажется удивительным, но он даже и к Меркуленко достаточно быстро охладел; после того, в особенности, как жить с ним вместе начал на втором курсе, характер ему ежедневно показывать в быту, спесь и норов, внезапные вспышки гнева по малейшему поводу. А тот в ответ принялся огрызаться, что Жигинасу сильно не нравилось. Жигинас-то хотел, о чём его однокурсники и не догадывались никогда: это лишь много позже выяснилось, – хотел парить и властвовать над людьми, подчинять каждого своей чёрной воле и потом управлять надменно – жажда власти в его природе была заложена могучая с рождения. Да и самолюбием и самомнением, гордыней той же он обладал прямо-таки дьявольскими, с которыми он успешно и прожил все школьные годы, в отличниках в Тернополе у себя ходил, в любимчиках педагогов.

Но в Университете на власть над людьми и на любовь окружающих, студентов и преподавателей в лице доцентов и профессоров, ему рассчитывать было трудно, а лучше, а точнее сказать – невозможно! На поверку-то он слабеньким оказался в умственном и физическом плане, этаким невзрачным и серым студентом-середняком. Пустышкой и лузером даже, если начистоту, каких у них в МГУ много было, кто приходил и уходил от них как приведение, не оставляя памяти и следов.

Резонно и справедливо поэтому заключить, что люди его никогда не воспринимали всерьёз, считали на факультете за чудака, или за непутёвого малоросса с белым билетом в кармане. И Меркуленко Колька так начал уже считать к концу первого курса, и Кремнёв Максим, и другие… Вот Жигинас и бесился от подобного к себе отношения, оставаясь наедине с собой, тайной злобой и яростью исходил на товарищей, отборными матюгами!

Ровно по этой же причине он и сторонился всех, с первого семестра начиная, в себе самом как в спасительной капсуле замыкался! И делал это вынужденно и через силу, как потом уж становилось ясно всем, от недостатка ума и мощи телесной, сохраняя тем самым здоровье и нервы себе: чтобы не испытывать ежедневно стрессов и мук, душевных и психологических…

22

С Кремнёвым он сблизился вынужденно на 5-м курсе, не желая оставаться совсем один в сверхжёсткой и враждебной к иногородним парням и девчатам Москве, за которую он до начала последней университетской весны всё ещё мечтал-надеялся зацепиться. А до этого они друзьями и не были-то, по сути. Так – простые сожители, не более того; даже и не товарищи. У Максима были свои близкие люди на факультете, с кем он на стройку регулярно ездил и как каторжный там всё лето “пахал”, с кем научные дела обсуждал, учась на одной кафедре, с кем, наконец, занимался спортом активно. Но на 5-м курсе он погрузился в траур, в жуткую депрессуху, в отстой. И ему стало не до друзей, не до науки и не до спорта – не до чего…

Вот в этот-то критический и, одновременно, трагический момент Жигинас к нему и прицепился банным листом, почувствовав его болезненное и абсолютно-безвольное и без-жизненное состояние. Он отлично понял, хитрован тернопольский, что может с лёгкостью поработить предельно-ослабленного Кремнёва и потащить за собой, сделать его своим холуём наподобие Санчо Панче, или даже собачкой комнатной.

Загоревшись этой идеей, он и принялся крутиться рядом этаким шустрым волчком, принялся регулярно таскать сутками валявшегося на койке и киснувшего Максима пиво пить и по душам беседовать, совместные планы на ближайшее будущее строить и обсуждать, которое стремительно надвигалось. Он даже и место послеуниверситетского трудоустройства им обоим нашёл на ярмарке вакансий, или на факультетском распределении, что состоялось на истфаке после новогодних празднеств; в середине января – если совсем точно. Отрешённый от жизни Кремнёв к этому делу ни руку, ни голову не приложил, даже и не пошевелил пальцем: он полностью доверился здесь Жигинасу, клятвенно пообещавшему, что ни сам он, ни друг-Максим не уедут из Москвы ни за что – в столице жить и работать останутся…

Глава 6

1

Последний Новый календарный год в Университете герой наш встречал в самом мрачном и тягостном настроении. И то сказать: до конца учёбы и, одновременно, до конца студенческой без-печной и без-шабашной поры оставалось шесть месяцев всего, которые промелькнут незаметно как тот же утренний сон или солнечные блики на окнах. Впереди же его ждала полная неопределённость, а фактически пустота – жизнь глухая, жуткая и без-просветная, где у него уже не останется ничего и ни кого: ни друзей, ни спорта, ни работы приличной (которую ещё надо будет найти), ни постоянного места жительства. Мезенцевой Татьяны Викторовны не останется рядом, главное, – его чаровницы, его БОГИНИ, его ПЕРВОЙ и ЧИСТОЙ ЛЮБВИ, на которую он молился столько лет как на живую икону, к которой настойчиво тянулась его душа как растение тянется к солнышку, и без которой он не мыслил, не представлял, не желал представлять своего дальнейшего бытия, своего унылого существования… Но… Мезенцева, увы, останется здесь, без него: дальше продолжит учиться как ни в чём не бывало; может, и в аспирантуре её потом оставят – как знать. Вполне вероятно это, если по её отличным оценкам судить и примерному в быту поведению. А вот куда занесёт Максима Судьба после истфака? – Бог весть! Ничего хорошего ему, иногороднему студенту без связей, после Университета явно не светит и не обломится.

Как хорошо в этом смысле было коренным москвичам, для которых последний семестр, десятый по счёту, становился настоящим праздником сердца! Потому что голова у них ни о чём уже не болела, не испытывала проблем; наоборот, отдыхала всё больше и больше вместе с концом учёбы, обильно наполняясь взамен важных исторических дат и имён собственной важностью и гордостью. А по-другому и быть не могло, ведь позади у каждого столичного выпускника истфака были тяжелейшие сессии и экзамены первых студенческих лет, утомительные курсовые работы те же, практические занятия в поле, за которыми строго следили зоркие преподаватели – и нерадивых и шалопутных студентов отчисляли легко и быстро, будто муху хлопушкой прихлопывали. Впереди же оставались лишь практика в каком-нибудь трудовом коллективе столицы, больше на увеселительную прогулку похожая, и формальная защита диплома на кафедре, да государственные экзамены перед комиссией в мае-месяце – тоже по сути формальные, с заранее заготовленными вопросами и ответами, с улыбками экзаменаторов. Всё это было сущей ерундой, или же чистой развлекаловкой в сравнение с прошлыми испытаниями, ибо никто ещё не проваливал диплом и не получал двоек от госкомиссий в прошлые годы ни разу – не позволяло советское государство себе подобной расточительной роскоши.

И с будущим трудоустройством студентам-москвичам не надо было мыкаться и горевать, и перед каждой “гнидою” кланяться: родители или родственники им давно уже отыскали блатные и денежные места с высокими окладами и стремительной перспективой карьерного роста. А кому-то уже даже приготовили и отдельные квартиры в Москве, да в элитных районах: были у них на истфаке и такие счастливчики. Приводи только девушку знай полюбвеобильней и поздоровей, и как спелый персик сочную и сладкую, заводи с ней семью после получения диплома и плодись себе на здоровье, размножайся на славу, увеличивай численно страну. А у кого подобного фарта в виде отдельной квартиры не имелось в наличие – те тоже не сильно-то переживали, не сильно расстраивались. Ведь все необходимые условия для них предками уже были созданы, мощный фундамент для строительства самостоятельной жизни в виде работы, жилья и прописки у подавляющего большинства выпускников-москвичей имелся в наличие. Так чего же и переживать, чего напрасно скулить и на Судьбу жаловаться?! Всё остальное они с лёгкостью добудут сами, имея в кармане престижный диплом МГУ и на плечах светлую голову…

2

А у Кремнёва с будущим был полный мрак. Как, впрочем, и с настоящим. Потому что не было у него в столице ни кола, ни двора, ни богатых и влиятельных родственников. Поэтому-то и рассчитывать он мог исключительно на себя, и ни на кого больше.

Но это было лишь полбеды: он и со школьной скамьи исключительно на себя одного рассчитывал. Самое-то страшное и недопустимое здесь было другое: сил у него за место под солнцем бороться не осталось в наличие. Совсем-совсем. Все силы Мезенцева отняла своим категорическим его светлых чувств и любви неприятием… А без неё его ничто не радовало, не мило было, не интересно, не любо сердцу. Без неё его даже и в Кремль посели, в палаты царские, каменные! – и там ему было бы пусто, холодно и без-приютно.

Не удивительно, что, обез-силенный и обезволенный, он плюнул, махнул рукой на диплом, на практику и распределение. И не потому что плохим, нерадивым студентом был с наплевательским отношением к жизни, к профессии, к людям – отнюдь нет! Такие “дятлы” долго у них не задерживались – как пробки вылетали вон уже на младших курсах. Просто он брал в руки книгу осенью, зимой и весной последнего учебного года – и не понимал её, болотным трактором буксовал на первой же странице. Брался что-то писать – и не мог: предложения выходили какие-то совершенно дикие и несуразные, а часто и вовсе детские. Ну и куда подобная его галиматья годилась? кого бы в итоге устроила? С уверенностью можно было сказать: ни-ко-го!

Он помучился-помучился поэтому, помарал бумагу, поигрался в творца какое-то время, в учёного, – и потом перестал это делать, плюнул на диплом, не желая смешить людей собственной ущербностью и никчёмностью. После Нового года встретился на факультете с Панфёровым в расстроенных чувствах и честно сказал тому, что не лежит у него ни к чему душа, и голова его ничего не соображает, ну просто совсем ничего: хоть, мол, убейте!

Причину он называть отказался, естественно, но Игорь Константинович и без того понял по отрешённому и безжизненному виду ученика, что во всём виновата женщина, или неразделённая любовь. А это такие вещи смертельно-опасные, не приведи Господи, как по личному опыту знал Панфёров, с которыми и сам чёрт не справится, не то что слабый молодой человек…

3

Учитель оказался в патовой ситуации, в какой ещё ни разу до этого не был и, следовательно, не имел опыта ведения подобного рода щекотливых дел. Выгонять опустившегося Кремнёва или же оставлять его на второй год как неуспевающего студента Панфёров не мог: не имел на то власти и полномочий. Да и не поняли бы этого на кафедре и на факультете: его же, Панфёрова, и обвинили бы во всех грехах. И силой он не мог заставить студента учиться, всыпать ему ремня или розг – выбить этим дурь из головы и из сердца.

Поэтому-то, чтобы не садиться вместе с Максимом в лужу, учитель выбрал самый простой и приемлемый в той ситуации вариант. Однажды он покопался и нашёл в шкафу на кафедре чью-то старую дипломную работу по схожей тематике, внимательно перечитал её на досуге, ненужное и устаревшее оттуда вычеркнул, а новые куски вставил с учётом последних исследований. И в конце января отдал всё это Кремнёву в личное пользование. Попросил того аккуратно переписать работу своей рукой, запомнить её как следует, а в конце февраля выступить с ней на кафедре – чтобы не подводить ни учителя, ни себя своими проблемами, как и кислым и болезненным видом своим.

Кремнёв так и сделал в итоге, как Панфёров ему сказал. Взял готовый вариант диплома, собственноручно переписал его на большие листы бумаги и в конце февраля сделал доклад на кафедре. Вопросов к нему особых не было у руководства – и всё прошло на “ура”. С дипломом, худо ли, бедно ли, было покончено…

4

Похожая картина наблюдалась и с практикой. Её Кремнёв проходил в Российском государственном архиве на Большой Пироговской, 17-ть. И устроил его туда всё тот же Панфёров в отдел к своей матушке, Марии Ильиничне – доброй отзывчивой женщине пенсионного возраста, достаточно миловидной ещё, хотя и совсем седой. Максим пришёл к ней первый раз в октябре – по возвращении из Анапы, второй раз – в ноябре, после турне европейского, спортивного. Пришёл, познакомился, нехотя повозился там оба раза со старыми трухлявыми рукописями, полистал их из конца в конец с кислым видом, пыль смахнул кисточкой. После чего быстро понял, что архивное дело – не для него: лишь тоску и скуку оно на него навевает. И после этого он перестал на практику ходить – не до того было. Тем паче, что и толку там от него не было никакого, а денег за практику не платили: совесть его в этом смысле была чиста.

Мария Ильинична, спасибо ей, вредничать не стала, на всю округу хай поднимать: по рекомендации сына поставила Кремнёву в марте “зачёт” – и отпустила с Богом. Таким образом, и с практикой Максим не перетрудился и не переусердствовал: везло ему, чудаку малахольному, в Университете последний учебный год на понятливых и прозорливых людей. Людей очень добрых к тому же, жалостливых, которые смогли разглядеть даже и через мимолётные встречи его тогдашнее по-настоящему критическое состояние и придавленную любовью душу, израненную и истерзанную по максимуму, – и не досаждали ему своими просьбами и приказами, не доставляли лишних проблем и хлопот…

5

Ну а место будущей работы ему Серёга Жигинас нашёл: Максим и здесь в стороне остался от собственной своей Судьбы и её извилистых причуд и капризов – как это ни покажется странным, и, одновременно, грустным.

Получилось же тогда у него всё вот как: остановимся поподробнее на этом важном моменте. С Жигинасом на кафедре учились два паренька, два Сашки – Кокин и Казаков, жители Поволжья, толи чуваши по национальности, толи мордва, толи ещё кто-то. Их обоих Кремнёв знал в лицо, здоровался на факультете, да, – но и только. Дальше подобных случайных встреч и дежурных рукопожатий его отношения с ними не шли в течение 5-ти лет – не пересекались они близко нигде: ни в общаге, ни в учёбе, ни в спорте. И в стройотряд оба Сашки не ездили, и пиво никогда не пили с друзьями – только сидели в комнате как сычи, или сутками корпели в читалках.

И вот эти-то замкнутые на самих себе и на учёбе волжане и нашли в итоге место будущего трудоустройства Максима. Нашли для себя, разумеется, но потом, по просьбе работодателя других людей поискать, позвали с собой хорошо знакомого им Серёгу. А тот, согласившись сам, притащил в контору ещё и мил-дружка Максима, который даже и не понял, фактически, что ему предлагают – и нужно ли это ему!…

6

Кокин и Казаков первоначально планировали остаться в аспирантуре, и сделать это планировали сразу же после получения диплома; мечтали парни в будущем становиться учёными-историками – книги писать, студентов готовить, двигать вперёд науку, словом. Но их не оставили на кафедре по какой-то причине, предложили руководители во главе с профессором М.Т.Белявским пойти поработать сначала – с народом сблизиться, понимай, ума и опыта поднабраться, практических знаний. Чтобы уже окончательно определиться – нужна ли им Большая История в качестве призвания и судьбы. Михаил Тимофеевич был строгим, дотошным и принципиальным руководителем: случайных людей рядом с собой не терпел.

Делать было нечего: оба Сашки согласились пойти поработать три года, но далеко от Москвы уезжать не захотели, естественно, чтобы не терять связь с родным факультетом и МГУ. Через научного руководителя они нашли себе в столице какую-то совершенно левую контору на юго-западе Москвы, непонятно чем занимавшуюся, – таких тогда было много в стране, увы, из-за чего советская страна и погибла-то, сожрала саму себя изнутри. Но это уже другая, грустная в целом история.

Беда здесь ещё и в том заключалась, если к будущему трудоустройству вернуться, что эта контора “по переливанию из пустого в порожнее” являла собой филиал. Главная же штаб-квартира находилась в Калуге, куда надо было периодически ездить за зарплатою и на отчёты тамошним руководителям о проделанной в столице работе. Колгота и маета для сотрудников были ужасными из-за этого, что и говорить! Всё это усугублялось ещё и тем, что никакого жилья, даже и временного, как и прописки московской контора не предоставляла своим иногородним работникам: жильё надо было самостоятельно им всем искать и снимать, и потом самим же и оплачивать, разумеется. Из чего с неизбежностью вытекало, как легко догадаться, что прописаны сотрудники фирмы должны были по месту жительства своих родителей – должны были вернуться к тому, понимай, с чего все они и начали когда-то, – к истокам. И хотя де-факто они продолжали жить и работать в Москве, но делали они это на птичьих правах, по сути, временно. Постоянным же их местом жительства де-юре опять становился отчий дом, который они с радостью все покинули после школы, гордые и счастливые, – но куда в любой момент могли опять и вернуться оплёванными великовозрастными неудачниками, если бы у них что-то пошло не так в Москве…

7

«Ну и кому нужна была такая гнилая контора, интересно знать? – внимательно прочитав всё это, может законно спросить читатель, имеющий голову на плечах, не репу. – Зачем туда люди-то шли? И чем их там, дурачков-простачков, привлекали и удерживали работодатели?…»

Ответим на это прямо и честно: возможностью не уезжать пока из Москвы, к которой у некоторых выпускников намертво прикипело сердце, а как-то попробовать в ней закрепиться со временем. Как? – Бог весть. Про это “как” на пятом курсе зелёные студенты не думали. Это, во-первых… А во-вторых, большими заработками привлекали ушлые зазывалы молодых людей, которые фирма платила сотрудникам регулярно – тоже большой плюс. Ведь сотрудники числились командировочными в столице, и получали, соответственно, как командировочные – лишние деньги-доплаты на проживание и еду. 260 рубликов выходило в итоге у каждого ежемесячно – огромные в советские годы заработки для молодых специалистов, которые не получали даже и те выпускники, пожелавшие одеть после Университета погоны. Средняя зарплата молодого специалиста по окончании вуза в те годы, для справки, составляла 130-150 рублей…

8

Кокин с Казаковым на эту приманку и клюнули – на деньги немереные, шальные, и на возможность быть рядом с Университетом, главное, чтобы не терять связь с кафедрой и научным руководителем, повторим, и через три положенные на отработку диплома года опять вернуться к нему под крыло, уже в качестве аспирантов. Сначала договорились в середине января устроиться на фирму вдвоём. Но тот человек, кто вёл с ними переговоры, попросил кого-нибудь ещё найти: дескать, нужны были на фирме люди, имелись места свободные и вакантные.

И тогда-то парни вспомнили про Жигинаса, товарища по кафедре, предложили ему с ними вместе работать пойти. Серёга, недолго думая, согласился: в январе он ещё твёрдо намеревался не покидать Москву. Но попросил Казакова и Кокина взять ещё и Кремнёва с собой – для надёжности. Это было единственным его условием, но жёстким: без Макса он не хотел, боялся оставаться в столице… Те позвонили и побеседовали с работодателем, давшим в итоге и на Максима добро. Всё пока что складывалось удачно и гладко у четырёх иногородних парней, бедолаг из общаги…

9

В 20-х числах января, аккурат перед началом студенческих зимних каникул, он, работодатель, неожиданно приехал на факультет и встретился в одной из аудиторий со своими будущими коллегами, чтобы ещё раз все непонятные моменты с глазу на глаз обсудить, заручиться их окончательным согласием и поставить подписи под документами.

Был на той встрече и Кремнёв, разумеется, который, по правде сказать, ничего из беседы не понял, что его в будущем ожидает, но уточнять-переспрашивать залётного мужичка не стал – друзьям-однокашникам доверился. Он тогда ясно понял только одно, но главное, что не уедет он, получив диплом, из Москвы, как все остальные его товарищи по общаге и курсу, – рядом со своей БОГИНЕЙ жить и работать останется. Всё остальное его уже мало интересовало, ибо быть рядом с Мезенцевой стало главной его мечтой и заботой с некоторых пор, определявшей все его помыслы и поступки, всё его бытие и сознание….

Перед подписанием итоговых документов работодатель, спохватившись, спросил своих будущих молодых коллег про места проживания их родителей, у которых они четверо вынуждены будут прописаться после того, как выпишутся летом из Дома студентов МГУ.

Казаков и Кокин назвали свои родные города в Поволжье, Кремнёв – свой Касимов. И вопросов к ним троим не возникло. Но когда очередь дошла до Жигинаса и его украинского паспорта, – работодатель нахмурился сразу же, надолго задумался, затылок свой зачесал… и потом произнёс с сожалением, что не сможет он трудоустроить Серёгу, увы. На фирму, дескать, берут только жителей РСФСР: хохлов или кого ещё отдел кадров не пропустит…

Наступила тяжёлая и мучительная пауза в разговоре, длившаяся с минуту, которую прервал, наконец, всё тот же мужик-коммивояжёр, испугавшийся, что вся его схема рассыплется на глазах, и надо будет спешно выстраивать новую.

– Слушай, Сергей, – обратился он к Жигинасу с участливым видом, не желая терять уже было давшего согласие добровольца, за которым может последовать и Кремнёв. – А ты не можешь прописаться тут у нас временно у кого-нибудь? Нет у тебя в России родственников или знакомых каких, старичков одиноких? Пропишешься к ним на пару-тройку лет, заплатишь им за это денежку. А как уладишь дела в Москве, закрепишься тут основательно и на века – так сразу же потом и выпишешься.

-…Да нет, таких родственников у меня не имеется, – упавшим голосом ответил Серёга, чувствуя, что с найденной работой получается у него полный облом, и надо будет срочно искать что-то другое.

– А почему нет-то, почему: у меня пропишешься, – быстро вмешался в разговор Максим, испугавшийся не меньше Серёги; его также совсем не грела и не прельщала перспектива одному по окончании МГУ остаться; да ещё и в непонятной конторе с непонятными же людьми. – Пропишешься у моих родителей пока: я съезжу на каникулах и договорюсь. А там видно будет: время покажет, куда нам с тобой грести. Ты же не станешь потом, я надеюсь, претендовать на часть родительской жилплощади? не захочешь нашу убогую двушку делить? Хотя там и делить-то нечего.

– Отлично придумал, Максим, молодец! – радостно всплеснул руками работодатель. – Если пропишешься в Рязанской области, Сергей, то и проблем у тебя никаких не будет…

Жигинас поморщился, носом громко пошмыгал, что-то быстро посоображал про себя – после чего нехотя согласился на предложенную авантюру, ещё не отдавая отчёта, чем ему всё это грозит, и нужно ли ему вообще подобное “счастье”. И после этого они вчетвером подписали предоставленные им распределительные документы, которые светящийся счастьем мужик-зазывала побежал сразу же сдавать в деканат, справедливо посчитав свою агитационную работу полностью выполненной.

Он ушёл, чрезвычайно довольный случившимся. Разошлись по домам и друзья, плохо ещё представляя, куда они по дурости молодой вляпались, и что их ждёт впереди. Все надеялись на лучшее, понятное дело: что вывезет их кривая в светлое и счастливое будущее. А что им ещё оставалось делать, бездомным и без-породным гостям столицы, о которых некому было в Москве позаботиться и похлопотать, доброе слово замолвить!!!…

10

В декабрьско-январскую новогоднюю ночь, последнюю на истфаке, в жизни 5-курсника Кремнёва произошло знаменательное событие: он танцевал с Мезенцевой на новогоднем балу и впервые держал её в своих объятиях.

Тот бал проводился в Доме культуры Университета, что располагался рядом с Клубным входом в Главное здание МГУ. Торжественный зал ДК являл собой уникальное сооружение в плане архитектурного изящества и красоты, единственное в своём роде, и не уступал в этом смысле бывшим романовским дворцам Петербурга, Петергофа и Царского села. Приходившим туда раз от разу студентам было на что посмотреть, окрылёнными душами порадоваться и погордиться…

Изначально, впрочем, Кремнёв на бал идти не хотел – с таким-то его настроением упадническим. Он планировал встречать Новый год один, закрывшись в комнате на замок, заранее зная, что Жигинас в тур-клубе будет гулял с дружками-туристами, москвичек там обхаживать-охмурять, склонять к сожительству, а про Меркуленко ему вообще ничего не известно было, где он будет и с кем. Колян с Максимом давно уже не общался, не разговаривал – с ополовиненного балыка ещё. Лишь спать по ночам приходил – и только… Вот Максим и планировал одному остаться в новогоднюю ночь, выпить бутылку пива с горя и завалиться спать. Чтобы не видеть никого и не слышать, нервы измотанные не напрягать ненужными встречами и разговорами…

Однако эти планы его нарушил Дима Ботвич – давнишний приятель Кремнёва по стройотряду, где оба работали плотниками в течение 4-х лет и “не разлей вода” два летних месяца были, а по сути – родными братьями, – настолько они оказались близки друг другу ментально и социально. Его-то Максим и встретил 31-го декабря вечером в столовой во время ужина. Ботвич и уговорил-упросил Кремнёва сходить на бал в ДК вместе с ним, погулять-попраздновать напоследок. Он тоже в комнате остался один, как выяснилось: и его дружки, сожители по общаге, куда-то все разъехались и разбежались. А одному, как известно, плохо: и жить тоскливо и тяжело, и умирать страшно и горько.

Максим нехотя согласился: Диму Ботвича он очень любил и ценил как отличного парня и сверхнадёжного и верного друга. Его отменные душевные качества и надёжность он не единожды на стройке проверил – и не хотел его поэтому огорчать. И расставаться с ним в будущем не хотел: чувствовал будто бы, что не встретит уже больше нигде за пределами МГУ столь дорогого и близкого себе человека. Так потом оно всё и вышло…

11

Кремнёв с Ботвичем, поужинав, вернулись в свои комнаты на 15-м этаже зоны «В», но, расставаясь, договорились встретиться вновь в лифтовом холле в половине 12-го вечера. Чтобы уже вместе спуститься вниз и сходить на бал – потанцевать-развлечься там в компании студентов и студенток, убить время и получить удовольствие.

В назначенный час они встретились, помывшиеся и принарядившиеся оба, благоухающие, спустились на лифте вниз и пошли по первому этажу Главного здания к Дворцу культуры. Дошли быстро, минут за пять, поднялись по белой мраморной лестнице на второй этаж и сразу же оказались в переполненном Торжественном зале ДК, где яблоку негде было упасть, и от обилия возбуждённых молодых людей было не протолкнуться. Эстрадная музыка уже гремела вовсю из мощных репродукторов, весёлые крики раздавались повсюду, пение, шум и смех. Конфетти над головами летали, хлопушки отчаянно хлопали, то тут, то там вспыхивали бенгальские огни. Друзьям потребовалось время, чтобы вжиться в праздничную атмосферу, свободно и уверенно чувствовать себя в ней. И только после этого начать уже развлекаться вместе со всеми…

12

Постояв у входа с минуту и оглядевшись, и не найдя никого из знакомых парней, они решили пройти на противоположную сторону зала и встать там рядом с одной из центральных колонн, где было потише и поспокойнее, как показалось… Прошли, встали, опять принялись напряжённо вертеться по сторонам – искать знакомые лица. И опять не нашли никого: не было знакомых студентов-историков в зале, увы, ни с пятого, ни с четвёртого курса. Всё сплошь представители других факультетов присутствовали или вообще гости, приехавшие Университет посмотреть и попробовать найти себе здесь пару.

Через какое-то время музыка, говор и смех, и толчея в зале стихли, уступая место бою кремлёвских курантов, возвестивших начало Нового года в стране, – после чего ритуально зазвучал гимн Советского Союза: обычная тогда процедура. Ну а потом всё заиграло и зашумело опять с ещё большей силой. И довольные друзья после этого, лично поздравив друг друга, решили потанцевать, успев освоиться и привыкнуть к праздничной атмосфере. Дима пошёл и пригласил на танец стоявшую неподалёку девушку, а Максим, как истинный джентльмен, – её подругу, оставшуюся в одиночестве…

Потанцевали, пообнимались, поласкались во время танца, поприжимались щека к щеке и тело к телу, как это делали в то время все, как это и теперь молодые люди делают для лёгкого возбуждения и удовольствия; после чего оба поблагодарили партнёрш и отошли на свои места, соображая, стоит ли второй раз двух этих девушек приглашать и потом знакомиться с ними: чтобы в другом месте уже продолжить вечер… И вот в этот-то неопределённый момент разрумянившийся от танца Кремнёв, почувствовав жжение на спине, обернулся назад – и сразу же заметил у соседней колонны Мезенцеву в компании с подружкой, скромно стоявшую в сторонке и давно уже, как показалось, неодобрительно наблюдавшую за ним…

Увидев её совсем рядом, в каких-то десяти метрах всего, да ещё и державшую его под прицелом своих чарующих, колдовских глаз, до боли знакомых, бездонных и пронзительно-жгучих, Максим опешил и растерялся, как и всегда и при ней, залился краской стыда, почувствовав, как сдавило сладкой истомой грудь от радости и счастья. Растерявшийся и дурной, он испуганно отвернулся от Мезенцевой, смутившийся, Ботвичу что-то необязательное сказал – так, для вида больше. Но потом, не в силах унять волнение, помноженное на любопытство, он опять повернул голову в её сторону – и опять столкнулся с её чуть сощуренными глазами, направленными на него, его как будто бы осуждающими за недостойное на балу поведение.

«Таня! – Вы здесь! Вы – рядом! Вы – близко! Надо же! Боже праведный! Таня! – мысленно принялся он разговаривать со своей богиней как телепат, не в силах взгляд от неё оторвать, страстями и чувствами переполненный. – А я-то Вас и не приметил сразу, не разглядел в окружающей суматохе и толчее. Простите! На других от скуки переключился, чтобы не оставаться здесь одному, ну и чтобы другу потрафить, Диме Ботвичу… Но теперь-то всё по-иному будет, родная моя, хорошая, теперь другие девушки мне не нужны – поверьте! Мне нужна лишь Вы одна! – и никто больше! Я столько времени уже не видел Вас, столько времени! – что и подумать страшно! И так по Вас жутко скучал – не передать словами! Думал про Вас с утра и до вечера каждый Божий день – и ничего хорошего не мог придумать! Ни-че-го! Нелепое и дурацкое состояние, поверьте, – собственное без-силие сознавать! – от которого мне плохо было, ужасно тягостно на душе и тоскливо! И вообще, без Вас моя жизнь, признаюсь как на духу, стремительно катится под откос! Я давно уже утерял без Вас цель и смысл бытия! Как котёнок слепой по территории МГУ весь последний семестр блуждаю…»

Он стоял и мысленно общался с Мезенцевой с минуту, наверное, или чуть больше того, – до начала очередного танца фактически, – пожирая её вспыхнувшими внутренним жаром глазищами. В них впервые за осень и за прошедший месяц-декабрь засветилась искра надежды на лучшее, на успех, совсем уже было утраченная после 11 ноября – воистину трагической для Кремнёва даты. Он посылал флюиды огненные своей богине через головы толпившихся рядом парней – и поражался одновременно, дурел от её красоты, которую будто впервые видел.

И ничего такого особенного из нарядов вроде бы и не было одето на его Татьяне: платье шёлковое, вечернее, облегало её крепкий, упругий стан, на ногах красовались новые туфли на каблуках, волосы были заколоты и причёсаны по моде, серёжки в ушах и бусы на шее дополняли картину праздника. Обычное одеяние для бала, как и у многих присутствующих девушек-студенток… Но так это всё умело и грамотно было скроено, сложено и найдено кем-то, так классно подогнано и подобрано под её ладненькую фигуру и волосы, так безукоризненно шло ей, многократно подчёркивало и умножало её красоту, – что глаз не было сил и желания оторвать. Очарованному Кремнёву – в первую очередь…

13

Когда в зале после небольшой паузы вновь зазвучала музыка, и Дима Ботвич прошептал взбудораженному встречей другу намерение пойти и тех двух девушек опять пригласить, с которыми они только что танцевали и которые не ушли далеко, рядом были и ждали нового предложения, – Максим не понял его, не расслышал, занятый лишь собой. Вместо этого он молча сорвался с места и, не обращая внимания на удивлённого Ботвича, к Мезенцевой соколом полетел, без-церемонно расталкивая гуляющих.

– Разрешите Вас пригласить! – остановившись перед ней с довольным видом, что никто из присутствующих его не опередил, сказал он ей надтреснутым от волнения голосом… и не увидел радости на лице Татьяны, даже и намёка на радость не заметил. Одно лишь сомненье с раздумьем просматривались в её напрягшемся взоре: идти ли ей танцевать с таким кавалером – не идти? откликаться на приглашение – или лучше парня подальше послать, пока ещё не поздно это?

Раздумья были не долгими, к счастью: Мезенцева согласилась в итоге, отошла от колонны и от подруги нехотя и, положив Кремнёву на плечи тяжёлые и горячие руки, начала танцевать вместе с ним, при этом стараясь не смотреть на партнёра – на строну смотреть скучающим и холодным взглядом.

Однако Максим этот полностью отчуждённый взгляд богини своей не заметил, мимо внимания пропустил. Потому что был на седьмом небе от счастья, был в нирване, в омуте страстных чувств, впервые прикоснувшись к Тане руками; мало того, впервые обняв её и нежно прижав к себе, о чём ему ещё даже и день назад было подумать страшно.

Сколько огня и здоровья природного, недюжинного было в его обожательнице, – танцуя, чувствовал он, – сколько внутренней силы и страсти, и чистоты! – что, казалось, и на десятерых бы с лихвой хватило! С ума можно было от этого всего сойти молодому и не целованному ещё парню – от такого богатства телесного, чересчур обильного, от такой энергетики запредельной, мощи и теплоты!

А ещё потонувшего в любовных чувствах Максима поразило во время танца то, что он не смог сомкнуть руки на спине партнёрши, как ни старался, – настолько крупной и широкой дамой она была, тяжёлой, крепкой и ладно-скроенной. Она и по росту было чуть повыше его, пусть и на каблуках, и потяжелей, вероятно. Максим ребёнком смотрелся рядом с ней, или же – младшим братом, в лучшем случае…

14

– Вас как зовут? – справившись, наконец, с волнением, на ухо прошептал Кремнёв Мезенцевой на середине танца первое, что пришло в голову, прижимая её к себе.

Таня поморщилась и отшатнулась, перевела удивлённый взгляд на партнёра, как будто оскорбившись подобным вопросом и телодвижением, после чего ответила сухо и холодно:

– А Вам какое дело, как меня зовут? – и опять отвернулась на сторону после этого с равнодушным видом, дожидаясь конца музыки и танца…

Не ожидавший подобного сурового ответа Максим, которому кровь в очередной раз ударила в голову, но только уже от растерянности и обиды, – Максим не нашёл ничего лучшего, как истерично произнести в ответ:

– Таня! Я просто давно уже мечтаю познакомиться с Вами: я Вам про то говорил. Постоянно думаю о Вас, поверьте, скучаю, мучаюсь без Вас, томлюсь. Давайте уйдём отсюда после этого танца, пожалуйста! – погулять с Вами сходим на улицу, или ещё куда! Я не знаю – куда скажите! Мне просто надо многое Вам рассказать! А то боюсь, что не успею этого до дня выпуска.

– Нет, не давайте, – всё также холодно ответили Мезенцева, чуть раздражаясь, не оставляя Кремнёву никаких шансов на успех. – Я танцевать пришла, Новый год встречать, а не мотаться по улицам на морозе. Уж извините!

Твёрдое и решительное “нет” партнёрши, уже третье по счёту за последнюю осень и зиму, разом убило в Кремнёве праздник, что кипел и бурлил вокруг. Он растерялся и обмяк от этого, испариной весь покрылся, соображая, что дальше-то ему делать и что говорить после такого очевидного облома и холода…

Спасла его тогда музыка, оборвавшаяся так кстати и позволившая ему возвратиться на место, перед этим Мезенцеву скупо поблагодарив, чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями…

15

– А я знаю эту девушку, Максим: видел её много раз на нашем факультете, обращал на неё внимание пристальное, честно тебе признаюсь, со стороны изучал, – сочувственно улыбаясь, сказал Кремнёву уже поджидавший его у соседней колонны Ботвич, удивлённо разглядывая возвратившегося с танца бледного как полотно товарища, партнёршей посланного куда подальше. – Видная дама, яркая и статная! – да, согласен, – манит к себе мужиков как магнит своей красотой и породой. Но только… холодная и неприступная она какая-то при этом при всём – как снежная королева та же. И королевского же ухода и внимания к себе потребует. За понюх табака её не возьмёшь, за шоколадку «Алёнка» или за мороженое «Эскимо» на палочке: цену она себе знает, и ценит себя высоко – это же и невооружённым взглядом видно… Вот и у тебя с ней вышел полный облом, как я погляжу. И не мудрено, Максим: она многих уже у нас отшила – так я слышал… Зря ты вообще на неё позарился, паря, определённо зря. Таким, как правило, крутых мужиков подавай, взрослых дядей с деньгами, связями и положением – папиков. А мы с тобой, увы и ах, пока к таким не относимся. Да и станем ли такими когда? – одному Богу известно…

Но до предела взведённый и уязвлённый Кремнёв не слушал, не понимал друга, не желал понимать – стоял и Мезенцеву глазами буравил, демонстративно отвернувшуюся от него, не желавшую его больше видеть. Он был в ту минуту “слепой”, “глухой” и дурной как тот же тетерев на току, был в угаре, в прострации. И, одновременно, он что есть мочи силился понять, что вдруг такое опять случилось с ним и с ней, и кто успел перебежать им дорогу, что богиня сердца так резко и решительно его от себя отталкивает непонятно за что, не даёт ему никакого шанса на будущее. Будто бы он враг её давний и кровный был, и нет, и не может быть ему, вражине лютому, места в её личной жизни…

И как только следующая песня громко и бодро зазвучала из репродукторов, он, не дослушав советы Ботвича до конца, искренне и доброжелательные, по-настоящему дружеские, – он пулей бросился к Тане, расталкивая толпу, намереваясь снова пригласить её и всё, наконец, решительно выяснить во время танца, дойти до сути происходящего. Намереваясь причину, наконец, разузнать такого негативного и почти что враждебного к себе с её стороны отношения, неприязни и холода. Сия причина была ему не понятна с любой стороны, она шокировала его, унижала и обижала.

– Таня, простите меня пожалуйста, но разрешите Вас ещё разок пригласить, – как можно нежнее обратился он к ней, отвернувшейся, обойдя её со спины и натужно улыбаясь при этом.

– Нет, не разрешаю, – быстро ответила раздосадованная его упрямством Мезенцева, будто бы ожидавшая такого поворота событий и так скоро поэтому отреагировавшая на них.

– Почему? – пуще прежнего опешил и растерялся позеленевший Максим, от стыда и обиды готовый провалиться сквозь землю или тут же сгореть на месте.

– Потому что не хочу – и всё: я устала. Пойдите и пригласите кого-нибудь ещё: вон, посмотрите, сколько тут вокруг девушек скучающих томится. Все они рады будут с Вами познакомиться и потанцевать: Вы их этим осчастливите…

16

Проговорив это с усмешкой надменной, чуть саркастической, Мезенцева отвернулась от ухажёра и принялась с подружкой тихо опять шушукаться, продолжать прерванный разговор. А убитому горем Кремнёву, опозоренному и униженному перед толпой, ничего не осталось другого, как одному возвращаться назад – к соседней колонне, к Ботвичу Диме, которого, впрочем, не было на месте: он с кем-то уже танцевал.

Дожидаться друга, впрочем, Максим не стал – не захотел оплёванным чудаком снова перед ним выставляться, его дружеские советы опять выслушивать касательно собственной слабости и нищеты, и полной, как жениха-ухажёра, несостоятельности и без-перспективности. Вместо этого он прямиком направился на выход из Дома культуры; а оттуда – к себе в общагу пошёл, на 15-й этаж зоны «В». Возвращался в комнату скорым и широким шагом куда-то сильно опаздывающего человека – и не видел вокруг никого, хотя студентов повсюду много крутилось, шумно встречающих Новый год.

Но ему не было до них никакого дела, удачливых и счастливых, ибо он лишь об одном всю дорогу испуганно думал, находясь в болезненной лихорадке: «Неужели же это всё: конец нашей давней любовной истории, ещё даже и не начавшейся толком?… Похоже, да – конец. И дальше у меня с ней ничего уже не будет путного, вообще ничего! – про Таню мне надо забыть!… Но только как это сделать на практике? – подсказал бы кто, надоумил. И как вообще тогда жить без неё: учиться, работать, дышать и какие-то на будущее планы строить? – если я будущее своё исключительно с ней одной и связывал с тех самых пор, как её в читалке увидел…»

Вернувшись к себе в блок, он сразу же заперся изнутри от посторонних людей, не раздеваясь, плюхнулся на койку словно подкошенный, даже и про бутылку пива забыв, к празднику приготовленную. И до утра пролежал с открытыми как у совы глазами, которые здорово покраснели и распухли к утру от перенапряжения и без-сонницы.

Всю ночь его трясло-лихорадило, заставляло огнём гореть и покрываться потом ещё и от другой мысли, не менее мучительной и печальной одновременно: что есть такого гадкого и отвратного в нём и его поведении, если Мезенцева, его богиня давняя и услада сердца, от него как от чумы шарахается уже третий раз подряд?! Подумать только – третий!!! Поразительно и диковинно это её шараханье, и странно одновременно! – если большего не сказать, и гораздо худшего! Ведь даже и просто выслушать она его не желает, не даёт объясниться в горячей и давней любви, в высоких и светлых чувствах! А почему?! – непонятно! необъяснимо! не доступно было это его сознанию! Один только этот вопрос, ещё с осени остававшийся без ответа, его с ума сводил, покоя лишал и сна! Ведь он не уголовник матёрый и не маньяк, не дебил и не алкаш, не уродец безрукий или безногий! И вдруг такое резко-негативное отношение к нему, замешанное на холоде и антипатии, на брезгливости даже, которого он не мог, не умел осмыслить и объяснить, которое его убивало…

17

Разум ему справедливо подсказывал целую ночь:

«Не её ты поля ягодка, Максим, человек не её круга. Пойми ты это, наконец, чудак! – и прими смиренно и безропотно как наличие света и тьмы, зимы и лета, весны и осени! Ты – из простой рязанской рабоче-крестьянской семьи, семьи достаточно бедной, если не сказать нищей. К тому же, ты – низенький, худенький, невзрачный паренёк, каких миллионы на свете; у тебя всё лицо в угрях, наконец, прыщами как оспой изъедено, что даже и самому порой на себя в зеркало смотреть тошно. В лифты заходишь общажные или факультетские, где лампы и зеркала вокруг, где много света, – и сразу же голову в плечи втягиваешь как кошка в моменты опасности, от посторонних людей прячешься, чтобы твоё уродство природное никто не увидел, не оценил. Что? – не так, скажешь?!… Ну и куда ты лезешь тогда – с такой-то поганой, прыщавой рожей?! Думаешь, красавице и умнице Мезенцевой приятно будет с тобой общаться, дружить, по родственникам и друзьям мотаться?!»

«Поэтому успокойся, Макс, дорогой, очень тебя прошу, успокойся! И реально взгляни на вещи, здравой и трезвою головой – а не “головкой”, не половыми органами, не инстинктами, которые на глупости всех и всегда толкают, на унижение и позор. Ведь твой друг Дима Ботвич абсолютно прав: Мезенцева – крупного полёта птица, богемная дама из богатой и знатной семьи, будущая светская львица. Ей и ухажёры соответствующие нужны – богатые, знатные и красивые, со связями, с хорошей работой и положением, с машиной, квартирой и дачей, наконец. И ничего в этом её желании плохого нет: об этом страстно мечтают все женщины на свете – об уютном и сытном гнезде, о крепком и богатом супруге… А кто такой есть ты? что собой представляешь? и каков твой на данный момент социальный статус, твои плюсы житейские и перспективы, твой актив? Признайся честно и откровенно – не криви душой и не прячь в песок голову как глупый страус!…»

«Так вот, если по-честному и по-взрослому ты взглянешь на самого себя со стороны, – то быстро поймёшь и признаешься, что твой житейский актив – нулевой, и сам ты ровным счётом ничего собой пока что не представляешь. Обыкновенный молодой человек без связей и будущего, простота-лимита, лопушок придорожный, лузер, у которого в чопорной и высокопарной Москве самое незавидное и плачевное, почти что рабское положение. Ведь у тебя здесь нет ничего, согласись: ни квартиры, ни прописки московской, ни родственников и друзей. А это – главное в жизни, её надёжный и прочный фундамент, который тебе только ещё предстоит заработать где-то и как-то. И заработаешь ли?! – Бог весть. Это – вопрос большой и открытый…»

«Ну и нужен ли ты Тане такой не-удельный пацан? завиден ли? важен ли? – скажи, ответь откровенно… Да нет же, Максим, нет и ещё раз нет: такой ты ей и даром не нужен! Она в Москве захочет остаться после окончания МГУ – тут и к гадалке ходить не надо! – в хорошее место захочет устроиться с престижным университетским дипломом, в хорошей квартире жить, иметь в кармане хорошие деньги и перспективу. Это – нормальное и естественное желание, согласись, для любой выпускницы любого столичного вуза: не уезжать в какой-нибудь Мухосранск, а как-нибудь в Москве закрепиться. А ты лично ей сможешь это устроить, в этом деле помочь? Нет, не сможешь, опять-таки. Потому что ты сам тут – никто: повторю тебе это в сотый, в тысячный раз! Тут таких бездомников-оглоедов из провинции миллионы по разным углам шатаются и зубами с голодухи щёлкают, на которых уважающие себя москвичи как на попрошаек смотрят и обходят за версту… Для этого ей, как ни крути и ни осуждай её, будет нужен богатый коренной местный житель. Пусть даже и 50-летний папик. А не такая рвань подзаборная, как ты, от которого нет и не будет в будущем никакого проку…»

«Вот когда ты это правильно всё оценишь и поймёшь, дружище, – тогда и истерика твоя прекратится сразу же, хандра твоя давняя и пессимизм, с которыми ты загремишь в чуднушку, если за ум не возьмёшься! И её ты с миром отпустишь, первую свою любовь, пожелав ей всего хорошего на дорожку – счастья в труде и в личной жизни, как говорится. Так многие поступают – не ты один, пойми. Жизнь – запомни, Максим! – суровая и крайне-жестокая штука, не терпящая сюсюканий и сантиментов. Она с рождения диктует нам свои непреложные и в целом благие законы, под которые – хочешь, не хочешь, – а надо уметь подстраиваться, чтобы выжить в итоге и не быть раздавленным Роком, Судьбой! Да, именно и только так, и никак иначе! Тебе учиться надобно на горло собственной песне в случае нужды наступать, когда это будет выгодно и полезно: чтобы до конца и относительно мирно пройти отмеренный Господом срок, не сломать на первом же самостоятельном шаге шею… А любовные чары – ещё и это запомни! – отрава великая для сердца и для души. Умные люди их пуще всего опасаются и сторонятся – пуще алкоголя даже и наркоты…»

«И ты опасайся, Максим, и ты сторонись – будь молодцом и будь умницей! Не твоя она дама, Мезенцева Татьяна Викторовна, не твоя: поверь и прими этот факт как данность. Одни неприятности в будущем слепая и бездумная к ней любовь тебе принесёт, одни проблемы, невзгоды и поражения. Не твой это социальный уровень, прежде всего, не твой статус, не твой шесток. Ищи и выбирай себе дам попроще и поскромней, до кого не надобно будет как тому же жирафу тянуться…»

18

Однако ж капризное, любвеобильное и горячее сердце Кремнёва не желало этого слышать и воспринимать – доводы и советы холодного и гордого разума, способного на одну лишь выгоду, на сухие расчёты и прибыль. Оно из последних сил сопротивлялось им, ночь напролёт в ответ упрямо нашёптывая одно и то же раз за разом:

«Если Тани не окажется рядом, если я забуду её, вычеркну навсегда из сознания и из памяти – то не смогу уже дальше нормально жить и трудиться: осмысленно, счастливо и спокойно – без нервов, надрыва и суеты, без утомительного искания правды, цели и смысла. Точь-в-точь как я в Университете все прошлые годы жил: тихо и скромно учился, занимался спортом по мере сил, на стройки социализма с удовольствием ездил каждое лето и попутно окружающему мiру радовался как ребёнок или как перед свадьбой жених! А без Тани я так уже не смогу – это ж как дважды два ясно! Мне без неё и будущего не надо, где будет скучно и кисло ужасно, без-приютно, безжизненно и темно как в гробу. Я это отчётливо вижу и знаю – всем естеством своим этот печальный исход чувствую…»

«И сам я без неё превращусь в живого покойника, в человекоподобного робота без души и без какой-либо видимой и достойной цели, ради которой, собственно, люди на Белом Свете и живут, крест тяжеленный, прижизненный на себе тянут. А убери от них эту цель – и жизнь обернётся каторгой настоящей, телесной и душевной мукой и пыткой одновременно. Она-то и называется АД у священников, хотя многие и не догадываются об этом – на небесах его по собственной глупости почему-то ждут, земную жизнь исключая из рассмотрения…»

19

Тяжело и муторно, одни словом, для пятикурсника-Кремнёва начинался Новый календарный год – последний в Университете. Темно и жутко было на улице, холодно и тоскливо. Мрачно, тоскливо и холодно было и в его душе. И душевные холод и мрак только всё разрастались и увеличивались в объёмах.

Максим боролся с собственной слабостью и нервозностью, с собственным пессимизмом как мог, мечтая предстать перед родителями в конце января, время начала последних зимних каникул, бодреньким и уверенным в себе парнем. Но ему этого не удалось – по не зависящим от него причинам.

Приехав домой на отдых вечером 24 января и крепко обнявшись на кухне с давно уже поджидавшими его отцом и матерью, Максим после этого пошёл в свою комнату по обыкновению, намереваясь там переодеться в домашнее, предварительно сняв парадные джинсы и джемпер. И в этот-то как раз момент следом за ним в комнату забежал отец, чтобы уточнить меню на ужин и выпивку. Максим стоял голым по пояс, намеревался надеть на себя трико и идти на кухню. Но увидев его обнажённую спину, батюшка вдруг вытаращился, вплеснул руками и затараторил испуганным голосом:

– А что это с тобой, сынок?! Почему у тебя вся спина в волдырях?! Да огромных!

– Где? – удивился вопросу сын, поворачиваясь к родителю туловищем.

– Так у тебя и весь живот в волдырях, Максим! Ёлки-палки! Ты чего, раньше что ли не знал об этом?! в Москве не видел?! Посмотри сам-то и убедись! – продолжал испуганно таращиться поражённый Александр Фёдорович, осторожно дотрагиваясь рукой до Максима. – Что у тебя случилось-то там, в столице?! – рассказывай, давай, не таи. Это же нервы расшатанные так бурно из тебя выходят!

Растерявшиеся отец с сыном пошли на кухню – показывать волдыри возившейся у плиты матушке. Та, испуганно вытаращив глаза, ахнула от неожиданности, покрутила Максима перед собой, всего осмотрела внимательно спереди и сзади, запричитала что-то невразумительное. После чего, спохватившись, она бросила готовку и побежала на балкон за оцинкованным баком на два ведра и связками высушенного чистотела, который она заготавливала летом последние несколько лет и лечила им приезжавшего на побывку сына, сводила чистотелом угри с его молодого лица по совету одной их местной знахарки.

Минут через пять Вера Степановна принесла бак с травою на кухню, залила бак холодной водой и поставила на плиту кипятить, забыв про ужин. Вскипятила на двух конфорках, быстро отвар приготовила со знанием дела, после чего они с отцом повели сына в ванную комнату и с полчаса наверное отмывали-отпаривали его там раствором душистого чистотела, попеременно прикладывая намоченную в нём губку к волдырям живота и спины… Эта их процедура, проверенная веками, Максиму помогла хорошо: волдыри с тела его пропали быстро. И только лишь после этого семейство Кремнёвых, вернувшись на кухню, приступило, наконец, к ужину, чуть успокоившись и придя в себя. И за столом родители болезного сына принялись пытать дружно, желая выяснить и понять, что такое могло случиться в Москве с его нервной системой, которая так засбоила вдруг – и сильно?! Не на пустом же месте, ясное дело, подобное произошло? Значит, имелась какая-то причина веская! Какая?!

Но сын отшучивался – правды не говорил про любовь бедовую и надрывную, все силы вытянувшую из него, все прелести и радости жизни, – и как тряпку вдобавок его измочалившую, мордой повозившую по земле. Он валил всё скопом на последний учебный год, ужасно нервный и утомительный якобы из-за диплома и практики, и будущего распределения. Вот, мол, и вылезли переживания кровавыми волдырями на спине и на животе, не удержались, черти поганые, мерзкие.

«Ничего-ничего! – под конец добавил он бодро, пьяненький, натужно смеясь. – К весне всё уляжется и перемелется: мука будет! Так что не волнуйтесь, родные мои, хорошие! – и не такое перебарывали и переживали! И это с Божьей помощью переборем и переживём…»

Про распределение родители разговаривали особенно долго и заинтересованно, стараясь понять, услышать из первых уст, куда занесёт Судьба их единственного сына после окончания Университета. И сын обнадёжил вроде бы поначалу обоих, заявив с ухмылкой лукавой, что остаётся, мол, жить и работать в Москве, что из столицы никуда не уедет, точка! – чем родителей осчастливил предельно, заставил даже про нервы свои забыть, расшатанные на чужбине… Но потом он взял и испортил всё, огромную ложку дёгтя вывалив на отца и мать заявлением, что только вот жилья у него в столице не будет, не предоставят ему на работе жильё и, соответственно, прописку. Прописаться поэтому он должен будет опять у них, в Касимове. Но это, мол, мелочи всё, это временно. Работать-то и жить он ведь будет в Москве, а это пока – главное…

20

Однако же помрачневшим и как-то сразу вдруг протрезвевшим родителям его последнее заявление мелочью не показалось. Скорее даже наоборот. Особенно оно не понравилось батюшке, Александру Фёдоровичу, куда быстрее, зорче и рельефнее супруги оценившему все негативные последствия будущего распределения сына.

– То есть, ты хочешь сказать, сынок, – подбирая правильные слова, медленно произнёс он, холодно обращаясь к лыбившемуся и уже сильно пьяненькому Максиму, – что фактически ты опять возвращаешься к нам домой жить после Университета? Да? Здесь у нас пропишешься, здесь же на воинский учёт встанешь, корни со временем начнёшь пускать. Правильно ведь? А как без этого?… Значит, сюда же впоследствии и вернёшься уже окончательно, планируешь возвратиться, где корни твои будут находиться, где родители и жильё. Ну а как по-другому то?! – спрошу ещё раз, – как?! Ведь работать в столице ты будешь временно и на птичьих правах – как командировочный. Я правильно всё понимаю, скажи, ответь нам с матерью как на духу? И относиться к тебе в Москве будут именно как к командировочному. Будут нянчиться и кормить тебя, дурочка, до тех самых пор, пока ты будешь им важен и нужен. А нужда в тебе пропадёт – а это однажды всенепременно случится, – получишь сразу же коленом под зад и вылетишь из Москвы со свистом. Держать тебя после этого там никто не станет ни дня – без собственного угла и прописки! Мне это как Божий день ясно!

– Вот ты к нам с матерью в наш убогий Касимов и вернёшься годика через три, а может и раньше того, и в нашу же трухлявую двушку! – с грустью подытожил батюшка свой невесёлый прогноз. – Из которой ты, помнится, сломя голову убежал пять лет назад – и клятвенно пообещал нам обоим назад не возвращаться… Да-а-а! Насмешишь ты наших поганых и злобных людишек этим своим возвращением от души, сынок, насмешишь! Порадуются родственники и соседи, и твои одноклассники непутёвые, пальцем у виска покрутят, да ещё и дурачком тебя обзовут с превеликим удовольствием и со смаком. И нас с тобой заодно пустомелями и неудачниками объявят, поиздеваются от души за все те унижения и обиды, которые они последние пять лет испытывали, пока ты в Университете учился, а мы ходили и гордились тобой, тебя на всех углах славили и превозносили. А их детишек убогих и пустых, наоборот, чихвостили… Только я одного не пойму, Максим: что ты тут у нас делать-то тогда будешь с дипломом МГУ, когда назад вернёшься?! Ты об этом подумал?! С алкашами нашими местными сутками водку жрать и в домино в Гор-саду резаться до упаду?!

– Успокойся, отец, успокойся, родной, – как можно серьёзнее и увереннее ответил Максим расстроенному родителю. – Сказал же тебе, что буду жить и работать в Москве – столице нашей Родины! – и назад к вам сюда не вернусь ни за что на свете. Слово вам обоим даю, клянусь своим здоровьем! А прописка – это всё временно: на пару-тройку лет. Решу все дела в Москве, понадёжнее там закреплюсь – и приеду к вам сюда опять, и выпишусь.

– Ну а сразу-то это нельзя что ли сделать? – не унимался Александр Фёдорович, предвидевший немалые хлопоты для себя в недалёком будущем, мытарства. – Зачем огород-то городить? смешить этим родственников и соседей? Они ведь сразу пронюхают, в тот же день, суки пронырливые, что ты опять прописался к нам – это после-то МГУ! Расспросы начнутся, естественно, ухмылки и поддёвки разные, уколы – как, что и почему? Слабоват, мол, ваш Максим для Москвы оказался, да?! Выкинули его оттуда как котёнка паршивого?! А что я им на это отвечу, чем тебя защищу?! Прежних козырей на руках у меня уже не останется… Нет, как хочешь, сынок, но лучше уж сразу где-то там закрепиться и прописаться: поближе к Москве, я имею в виду! Это и нам и тебе самому выгоднее и спокойнее будет.

– Не получается сразу, отец, не получается. Честное слово! Поверь! Москва – она не резиновая и не принимает без разбора лишних и случайных людей. Покрутиться для этого надобно, связями обзавестись, которых у меня пока нету.

– Ну а другие выпускники как? твои товарищи-сокурсники? Они-то что думают и куда планируют распределяться? в какие места? Может, с ними вместе попробовать пойти работать. Вместе-то – оно веселее и проще, и намного спокойнее. Согласись?

– Да хрен их знает, куда они все идут! – досадливо закачал головой Максим, опять погрустневший. – Разве ж они скажут! Москвичам, тем родители давно уж нашли блатные места, ещё на 3-м или 4-м курсе: вот они и ходят теперь довольные по факультету, похохатывают над нами, иногородними… А парней из общаги я потерял давно. После Нового года все поразбежались куда-то, как тараканы из банки, что и не найти никого. Хожу теперь по Главному зданию – и ни одного знакомого лица не вижу. Представляешь?! А если кого и встречаю где мимоходом – то те молчат как сычи, скрывают места будущего трудоустройства, боятся конкуренции. Так что нет у меня ничего лучшего, отец, нет. Было бы – разве ж я отказался бы!…

21

Но это было не самым страшным ещё, что услышали родители за вечерним столом от приехавшего погостить сына. Под конец совсем уже осоловевший Максим заявил, что, помимо него самого, к ним, дескать, надо бы ещё прописать и Жигинаса Серёгу, жителя Украины, с которым они хотят вместе работать пойти в эту левую столичную контору. А иначе, мол, кореша-Серёгу ни за что не оставят в Москве, и ему придётся в родную Хохляндию возвращаться, не солоно хлебавши.

– А без него я там работать не стану, – закончил разговор смертельно уставший Максим, с трудом вылезая из-за стола и направляясь спать в свою комнату. – Без него мне одному оставаться в Москве что нож острый. Ту же квартиру в столице одному снять такая будет проблема не шуточная и опасная, как представляется! Одиноких жильцов хозяева обдирают как липок, как правило, выкидывают на улицу без денег и без вещей, обманывают и дурят всячески! А за помощью обращаться не к кому: менты в такого рода дела не вмешиваются и не ввязываются… Да и оплачивать её одному будет накладно. Не то что вдвоём… Нет, один в поле – не воин: это давно известно. Без друга-Серёги мне в Москве – труба: затопчут меня там лихие местные жители, с потрохами сожрут – и не подавятся…

От последних слов сына ещё больше нахмурился и почернел Александр Фёдорович, святая душа, предвидя для себя втрое большие хлопоты и расходы. Но спорить с издёрганным Максимом не стал, высказывать тому законные опасения насчёт Жигинаса на сон грядущий, которые быстро родились в его голове и на язык просились. Что, во-первых, и тяжело это будет практически: чужого человека на свою жилплощадь прописать. Надо будет ещё побегать и покланяться перед работниками ЖЭКа и ментами, объяснить причину им всем сего невероятного поступка, умаслить чем-то и подогреть. Да и опасно это, как ни крути, – прописывать к себе неизвестного хохла-западенца. Бог знает ведь, что у него на уме в действительности. А вдруг что-то требовать потом начнёт – для себя или для своих родственников: в душу-то к нему не заглянешь.

Но не стал отец лишний раз волновать и грузить проблемами и без того психологически-издёрганного сына – пожалел его. Решил: пусть будет, как будет. И за те две недели, пока Максим отдыхал в родном дому, отец, не ленясь и не откладывая дело в долгий ящик, побегал по ЖЭКам и иным конторам, в паспортный стол милиции пару раз заглянул – договорился там кое-как за коньяк прописать к себе на время университетского товарища сына, жителя Украины. О чём он и заявил собиравшемуся в Москву Максиму в предпоследний день.

– Надеюсь, твой Жигинас не доставит нам с матерью проблем под старость? – только и спросил Александр Фёдорович напоследок, натужно и притворно смеясь.

– Да ладно тебе, отец, – уверенно ответил Макс, хлопая по плечу батюшку. – На кой ляд ему, жителю благодатной Хохляндии, наш вонючий городок и наша убогая двушка сдались: чего ему тут делать-то?! Подумай! Его сюда и палкой не загонишь, поверь. Не променяет он ни в жизнь свой родной Тернополь на наш Касимов.

– Ну, хорошо, коли так, хорошо, сынок. Ладно. Помоги вам обоим Господь, как говориться! Тогда передай дружку, как вернёшься к себе в общагу, что нормально всё – пропишут его к нам летом: я договорился. Только это… ему надо будет приехать на пару деньков с паспортом к нам в Касимов и пожить тут у нас чуток, чтобы самому оформить соответствующие документы. Без этого нельзя – порядок таков, который я отменить не в силах…

22

Когда отдохнувший дома Кремнёв вернулся в Москву в 10-х числах февраля, Жигинас был уже на месте. И Максим с порога заявил ему с гордым видом, что с пропиской-де дело улажено: пропишут Серёгу в Касимове – он может не без-покоиться, не волноваться за будущее трудоустройство в столице, куда они вдвоём собираются. Максим хотел Жигинаса этим обрадовать, разумеется, приободрить – но особой радости не заметил на его лице, ни радости, ни бодрости. Серёга воспринял информацию достаточно буднично и равнодушно, если холодно не сказать: пропишут и пропишут – хорошо, мол, ладно.

Кремнёва это его равнодушие огорчило, расстроило даже, ведь столько сил было его отцом потрачено на переговоры и уговоры чиновников, столько труда и спиртного. И никакой благодарности взамен, никакого спасибо. Но большого значения он Серёжкиному хамскому поведению не придал – на думы про Мезенцеву тут же переключился, тягостные и мучительные по-прежнему, пытаясь для себя понять: что ему с ней дальше-то делать и куда грести…

23

Серёга же, между тем, стал всё чаще и чаще не ночевать в общаге ближе к весне. То ночь пропустит, чертёнок, то две, а то и три ночи подряд где-то на стороне загуляет, оставляя свою комнату запертой и пустой.

Из разговоров за пивом выяснилось, что он нашёл себе, наконец, бабу-любовницу в тур-клубе – жительницу подмосковного Серпухова, и остаётся теперь ночевать у неё в съёмной квартире в Сокольниках с перспективой на будущую женитьбу… Это был у него запасной вариант, или форс-мажорный, по его же собственному признанию, который он планировал использовать лишь в крайнем случае. А до этого он исключительно коренных москвичек настойчиво последние годы обхаживал, жучила, членов всё того же тур-клуба. Ну, и какую-то из них, соответственно, он планировал в жёны взять, и через это за Москву зацепиться. Толи три у него там было кандидатуры, толи даже четыре, которых он мечтал собой осчастливить, красотой и умом своим покорить… Но с каждой у него в итоге получился полный облом: ни одна москвичка на него не позарилась отчего-то, даже и не смотря на крутой Университетский диплом, ни одной он в качестве мужа не приглянулся. Категорически!…

24

И тогда рассерженный себялюбец и гордец-Серёга решил перехитрить-переиграть Судьбу, к нему такую не ласковую и не благосклонную в России. Коли норовистые и разборчивые москвички от него брезгливо носы воротили уж который год, суки поганые и позорные! – обиженно решил, вероятно, он, – то и чёрт тогда с ними со всеми, дескать, дурами тупоголовыми, проститутками: пусть сами себя и удовлетворяют-трахают в таком случае, с дебилами и алкашами местными заводят семьи и детей. А он, удалец-молодец Жигинас, парень фартовый и видный, жених – каких поискать, он умывает руки. Тогда он провинциалку себе в два счёта найдёт ядрёную и толстомясую, её возьмёт в жёны и осчастливит собой. И уедет с ней в родную Хохляндию на ПМЖ: пусть-де провалится белокаменная Москва, горит синим пламенем вместе со своими ушлыми и расчётливыми стервами…

25

Последние зимние студенческие каникулы он проводил в Чернигове – гостил там у родного отца, который после развода с первой женой, матушкой Жигинаса, именно в Чернигове и обосновался, вторую семью себе там завёл, наплодил детишек кучу. И отец, выслушав проблемы старшего сына, связанные с пропиской и распределением, предложил тому вместо великодержавной и огромной Москвы перебраться в провинциальный тихий Чернигов – к нему под крыло: он там работал каким-то большим чиновником в гор-управе. Пообещал отдельную квартиру Серёге сразу же выбить в центре города и тёплое место найти в какой-нибудь местной левой конторе “по продаже рогов и копыт”. И в будущем тоже пообещал всячески оберегать учёного сынишку от всех служебных и бытовых проблем, что чистоплюю и рохле-Жигинасу очень даже сильно понравилось, проблемы и тяготы на дух не переносившему с малых лет, мечтавшему жизнь прожить как та же глиста живёт в желудке человека – вольготно, сытно и спокойно то есть.

«Только ты, сынок, с женой давай приезжай, если уж надумаешь у нас в Чернигове обосноваться, – напоследок напутствовал батюшка своего мягкотелого отрока. – Найди себе бабу какую-нибудь потише и поскромней из студенток – не хабалку базарную и не дуру! – и вези её сюда к нам: встретим. А то одному тебе мне квартиру выбивать сложновато будет: сам, поди, понимаешь – не маленький…»

26

Заручившись заботой и поддержкой отца, на которую он не рассчитывал, Жигинас, вернувшись в феврале-месяце в Москву, решил резко поменять жизненные приоритеты и программы. И вместо того, чтобы на капризных и ушлых москвичек силы и время продолжать тратить, да и денежки – тоже, – вместо этого он приступил к реализации запасного варианта, который заключался в следующем.

К ним в тур-клуб на Планерной уже несколько лет регулярно ходила Ира Левченко – здоровенная розовощёкая хохлушка 1,80 ростом и весом под 100 килограмм, жительница Подмосковья. Жигинасу она понравилась уже тем, что была покладистая и незлобивая по характеру, весёлая, лёгкая в быту и общении, на ласки и на любовь злая. А ещё тем, что 40-килограммовые байдарки и тяжеленые рюкзаки могла на себе таскать по лесам и горам без устали и остановки часами – и не испытывала от этого особых проблем, не ныла и не капризничала, не просила помощи, как некоторые другие дамы, кто были полегче и послабее её в физическом плане. Идеальный вариант жены являла она, одним словом, для таких самовлюблённых бездельников и сибаритов, как Жигинас, ибо была женщиной-донором по природе, женщиной-матерью, женщиной-другом; Серёга же, наоборот, был законченным паразитом-социопатом, хоть по молодости и скрывал своё гнилое нутро.

Один у неё был минус только, если это минусом можно назвать: была она на два года старше Серёги, и очень хотела сама закрепиться в Москве, стать коренной москвичкой… Поэтому-то, едва записавшись в тур-клуб и походив туда с месячишко, она почти сразу же заприметила там молодого паренька-москвича, аж на 4 года её моложе, быстренько охмурила его и охомутала; после чего стала с ним вместе жить как муж и жена. Пока что без росписи и свадьбы – гражданским браком.

Паренька этого Серёга хорошо знал, разумеется, не единожды ходил с ним в походы разные, совместно праздники отмечал, дни рождения товарищей-туристов – и, в целом, хорошо о нём отзывался, о его добром и мягком характере. Утверждал даже, что парень этот будто бы совсем не пьёт спиртного на вечеринках – ни к вину, ни к водке, ни к пиву даже и не прикасается, – что было в целом чудно и как-то неправдоподобно для работяги. И, тем не менее, это был факт, за который Жигинас ручался.

Понятно, что для любой иногородней девушки такой трезвый парень – клад. В том числе – и для Иры Левченко…

27

Но не всё было радужно в этом деле, не всё гладко и обалденно выгодно. Было у паренька для предполагаемой невесты его и два существенных недостатка – куда же без них! Идеальных женихов не бывает, как правило, как не бывает на грешной земле и самого СОВЕРШЕНСТВА. Во-первых, у него не было высшего образования: парень работал простым шофёром-испытателем на ЗИЛе, и не имел перспективы в будущем в плане карьерного роста. Какая перспектива у шоферов, кроме как крутить баранку до пенсии?! К тому же, он насквозь провонял бензином и маслами разными, по словам Ирины, и кроме как про машины с ним не о чем было поговорить, отвести душу. Ей с ним было ужасно скучно по этой простой причине – так она говорила с грустью, откровенно признавалась подружкам своим.

Ну и второй куда более существенный недостаток заключался в том, что у парня его гражданской супруге попросту негде было жить. Парень хоть и числился москвичом, но это было одно лишь название, по сути, красочная этикетка для иногородних дам, мечтающих к нему прицепиться и переселиться. В действительности, в его московской тесной хрущёбе на Преображенке проживало в общей сложности семь человек: и родители его там годами теснились Бог знает как, и престарелые бабка с дедом, и сёстры! Все они ждали новой жилплощади от государства, давно стояли на очереди, писали жалобы во все концы, вечно ругались с чиновниками и меж собой – но всё без толку. Так что привести молодую жену парню элементарно было некуда. И прописать – тоже… Поэтому-то они с Левченко сразу же и сняли себе квартиру в Сокольниках, и жили в ней 1,5 года уже – всё ждали у моря погоды и проверяли чувства…

28

Ушлый Серёга всё это прекрасно знал, разумеется, из разговоров в тур-клубе, дальновидно мотал на ус и откладывал Иру Левченко на потом до последнего – из списка потенциальных невест её не вычёркивал, из виду не выпускал. И на каждой пьянке-гулянке продолжал с ней заигрывать незаметно, глазки косые пошло строить, делать намёки, авансы на будущее раздавать и всё такое, интимное и завлекательное. А когда уж окончательно понял в феврале-месяце: после неприятного разговора это случилось с последней его столичной мадам, на три буквы его пославшей в итоге, – когда понял, что коренным москвичкам он и даром не нужен со всеми своими “достоинствами” и “талантами”, – тогда-то он про розовощёкую гренадёршу-Левченко и вспомнил. От отчаяния и безвыходности, прежде всего. Мало того, переключился полностью уже на неё одну, решив именно её в Хохляндию везти – Бог с ней, как говорится! Лучшего-то всё равно никого у него на примете не было как на грех. А с такой чудо-бабой он в жизни не пропадёт! За такую он как за ожившего мамонта спрячется и про горе и печаль забудет!

Да, она на 2 года старше его была! Да, была выше, мощнее и тяжелее килограмм на 40-к, а может и на все 50-т! К тому же, давно уже с другим пацаном жила, спала с ним в одной постели, трахалась, замуж за него собиралась, дура безмозглая… И что из того?! и пусть, и ладно! На это можно и закрыть глаза, при желании, – на её нецеломудренное прошлое… Зато, какова “лошадь” знатная и безотказная! Такую и в Хохляндии не скоро найдёшь – с её-то породистыми и ломовыми “тёлками”! Такие экземпляры в природе крайне-редко встречаются! мужикам не часто на таких везёт! Вот ему и надо такую себе урвать, пока есть ещё возможность и силы…

29

Окончательно всё это взвесив и определив, мысленно к одному украинскому концу прибившись с отцовским благим советом и помощью, взбодрившийся Жигинас уже на одну только Иру Левченко энергию и внимание полностью перевёл, забыв про других туристок. В конце февраля он задался целью ядрёную и сочную хохлушку из-под друга вытащить и самому на неё по-хозяйски забраться: чтобы уже окончательно за собой её закрепить в качестве будущей супруги. Ему это было сделать легко и просто достаточно: ведь друг-турист посменно на ЗИЛе работал, гонял там машины то днём, то ночью и часто отсутствовал дома из-за постоянных командировочных разъездов и авралов. Так вот, выведав расписание его работы, подлюка-Жигинас и принялся к Левченко по свободным вечерам нырять – склонять её к сожительству в отсутствие гражданского мужа.

Склонял не долго, по-видимому: баба не долго сопротивлялась, девочку из себя не строила, которой давно уже не была. Скорее наоборот: была похотливой и вечно голодной самкой лет с 15-ти, жадной до мужиков. И в конце февраля рогомёт-Серёга стал уже на ночь у неё оставаться, когда квартира и кровать были свободными, в деле показывать себя, каков он есть удалец-молодец в постели. Ну и попутно разомлевшей от ласок Ире выгоды стал расписывать-объяснять от перехода её от простого столичного работяги к нему, вшивому украинскому интеллигенту-балаболу.

Пару недель, таким образом, баба жила с двумя ухажёрами сразу, и не плохо, судя по всему, жила – “сытно” и сладко до ужаса и головокружения. Она бы с удовольствием продолжила жить так и дальше: была из тех похотливых дам, кому одного мужика в постели было явно мало, – но тут уж взбунтовался ревнивец и строптивец-Жигинас, которого поджимали сроки. Он-то и потребовал от неё определиться, в конце-то концов, и к какому-то одному любовнику прислониться в итоге, не иметь сразу двух и по очереди.

Розовощёкая Ира задумалась после его ухода, наморщила лобик, куриные мозги напрягла, губки притворно сжала – и стала прикидывать выгоды и ущерб, что в будущем её ожидали. Первый её сожитель был москвичом – это хорошо, вроде бы, это плюс! – но каким-то уж больно задрипанным и шибсдиковатым он был по виду. К тому же, работал он простым шоферюгой, был без образования и перспективы, и без квартиры, главное, которую надо будет снимать в Москве. А сколько? – кто ж знает, кто скажет! Про то и он сам толком ничего не знал, как и его родители-работяги, которых вечно футболили чиновники, отовсюду выкидывали и отодвигали… Короче, одна сплошная головная боль и неопределённость в будущем выходили, одни житейские минусы, которые не прибавляли к нему любви, наоборот – убивали.

Второй кавалер, Жигинас, москвичом не был! Не был даже жителем Подмосковья. Это уже плохо, да! Это – огромный минус! К тому же, у него было плохое зрение, глаза его сильно косили и разбегались в стороны, что было заметно со стороны и неприятно для окружающих: он и сам своего косоглазия здорово всегда стеснялся… Но зато он был едино-кровником-хохлом с университетским дипломом, а значит – и с перспективой роста по социальной лестнице. Какой окажется та его перспектива в итоге? – Бог весть. Но, во всяком случае, гипотетически она была, имелась в наличие, и это уже внушало надежду… И по ночам с ним, мягкотелым чистюлей и говоруном, было куда интереснее и приятнее спать, чем с чумазым неучем-водилой, который двух слов не умел связать, ничего не знал и не читал, и от которого вечно бензином пахло, маслами… К тому же, Жигинас на Украину её отвезти обещал – родину её предков. Уверял, что в Чернигове блатной папаша его сразу же выбьет им отдельную квартиру, как молодой семье, да и место халявное и тёплое обоим тоже сыщет. Сомнений в этом у Серёги никаких не было, по крайней мере.

Ну и чего же лучше-то, какого надобно ещё рожна?! Живи – не тужи в собственной отдельной квартире, Ирочка, рожай и воспитывай ребятишек на славу, жизни радуйся! Провинциальный Чернигов конечно с Москвой не сравнить: это правда. Но уж лучше жить комфортно и сытно в провинции, чем кое-как в Москве. Это же и дураку понятно. Выбиться в люди в провинции, во всяком случае, шансов на порядок больше. С дипломом-то МГУ…

30

Словом, подумала-подумала девка-баба, погадала на кофейной гуще, пару раз даже монетку на удачу бросила – и выбрала Жигинаса себе в мужья, который в начале марта, не мешкая, окончательно переселился к ней на съёмную квартиру в Сокольниках: её новым гражданским мужем стал, счастливчик, вторым по счёту, нагло и цинично вытеснив первого. Вдвоём они и объявили несчастному другу-туристу о своём намерении вместе жить, и попросили парня больше не приезжать по вечерам к суженой, не тревожить её своим присутствием и любовью: лишнее это.

А парень тот не из кулачных бойцов был, не из лихой породы хулиганов-разбойников уродился – и за себя постоять не умел, за своё счастье подраться. Рожу “другу”-Серёге, по крайней мере, он чистить точно не собирался, выбитые зубы считать, синяки, гонять того по улице палкой как кобеля без-совестного. Зачем? Что это изменит, действительно, если баба его уже продала, если она по натуре предательница? Значит, может продать и предать и в другой раз, и в третий, лишь только случай представится. И чего тогда за неё драться с кем-то, кулаками махать – такую-то тварь стервозную?!… Он всё понял правильно: философом по натуре был, или поэтом, – что надо ему из семьи бежать, если ему там не рады, не любят больше, не ценят. Не стоит за гулящую бабу цепляться и бороться. Ну её к лешему! Он же не хищник, не падальщик, не стервятник, не Жигинас, прости Господи за матерное выражение!… К тому же, он хорошо помнил фильм «Доживём до понедельника», вероятно, и великий наказ из него всем униженным женихам мiра: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». И не только помнил, но он по этому наказу жил… Поэтому-то он собрал тихо вещи в рюкзак и молча уехал к себе домой – жить к родителям на Преображенку вернулся. И больше его Серёга с Ириной не видели с тех самых пор. Слышали только от общих знакомых, что паренёк сильно запил с горя – да так, что его выгнали с работы в мае: не держали в водителях-испытателях алкашей. А что с ним стало потом? – история про то умалчивает…

31

Зато паскудина-Жигинас был на седьмом небе от счастья, перебравшись в марте к Левченко под крыло и по вечерам строя с ней радужные планы на будущее уже в качестве почтенного главы семейства. Он заматерел и заважничал в этой своей новой роли мужа, самим собой загордился, провернув удачную сделку с бабой, пока что гражданской его женой, и начав вести с ней активную половую жизнь, получив безграничную власть над полностью покорившейся ему Ириной. Ядрёной розовощёкой хохлушкой, напомним, за 100 кило весом, которая в рот ему, благодетелю, с тех самых пор по-собачьи преданно уже глядела и сразу же забеременела от него, понесла, – что было тоже немаловажно для неё как женщины. Ибо хорошим бычком-производителем оказался её новый сожитель, отец её будущих детей, которых она запланировала нарожать много.

Так что как ни крути, ни язви и ни ёрничай, – а человеком почувствовал себя, наконец, Серж Жигинас рядом с такой плодовитой и тяжеловесной мадам, и мужчиной одновременно, властителем жизни и судьбы, чего с ним в Университете отродясь не случалось. Там-то его с первых дней все третировали, унижали и презирали, слабака ничтожного и пустяшного, за пустозвона считали и вертихвоста, за хитрожопого долбака. Тут же в жизни его молодой всё резко в лучшую сторону переменилось, и он из пешки перебрался в ферзи. Кому ж подобное будет не по сердцу?!…

32

В общагу к Кремнёву, впрочем, Серега днём продолжал наведываться раз от разу, койку до последнего за собой держал, жук тернопольский, не отказывался от неё и от Макса. И последние новости он часто приезжал узнавать на факультет, ту же стипендию получать в кассе, в те годы немаленькую. С однокашниками и научным руководителем он тоже регулярно встречался, с инспекторами, чтобы быть в курсе всего, что на истфаке творится. Не желал он, короче, выпадать из учебного процесса и жизни студенческой, не хотел оставаться в квартире один, пока его “тёлочка”-Ира целый день работала где-то бухгалтером; наоборот – хотел быть в коллективе, где весело, где время быстро течёт и где что-то тебе да обломится.

И с Кремнёвым он тоже окончательно связь не желал терять, хотя уже понимал прекрасно в марте-месяце, мысленно уже твёрдо настроился на то, что скоро будет отказываться от распределения и перебираться в Хохляндию. За каким тогда лешим он “друга” держал на привязи и за нос упорно водил своими визитами вежливости? – это всё только осенью с очевидностью выяснится. А пока он Максиму про то не рассказывал, когда его, одинокого, навещал, в тайне хранил свои подлые планы. Продолжал, хитрюга, надеждами простоватого “дружка” убаюкивать, и дружбу тому по капельке выдавать…

33

Однако, в десятых числах апреля он, прирождённый тихушник и конспиратор, неожиданно вдруг сорвался с места и внепланово уехал к отцу на Украину: твёрдо решать там вопрос с летним переездом в Чернигов, как потом выяснилось. За неделю всё там как надо обделал и решил – в положительную для себя и будущей супруги сторону. А когда вернулся назад, довольный, счастьем сияющий, – приехал в общагу к Кремнёву во второй половине дня и, ухмыляясь, сказал ему между делом как бы, отворачивая на сторону глаза, что он отказывается от распределения и от неустроенной жизни в Москве – поедет-де к родителю в Чернигов лучше на постоянное место жительства. Там всё уже, мол, готово для этого, или почти готово…

34

В момент опешившего и растерявшегося Максима, почерневшего и подурневшего от неожиданности и скверных вестей, он как будто обухом по голове саданул таким своим сообщением, да со всего размаха! Так тому стало плохо сразу же: больно, обидно до слёз, одиноко и ужасно тоскливо на сердце и на душе, страшно и одновременно холодно! От страха спазмами задёргался и заурчал живот у бедолаги преданного и брошенного, мороз пробежал по спине, а плечи сами собой передёрнулись как при ознобе, и даже чуть-чуть подкосились от слабости ноги, что захотелось сесть.

По-другому, впрочем, и быть не могло – ибо бодростью и весельем тут не пахло даже и близко! Наоборот, пахло откровенной изменою и предательством. Максиму как будто нож засадили в спину, да по самую рукоять ещё – так ему тогда больно стало, так сжалось сердце от мук!

А как по-иному сказать, как?! – ежели у него, как это вчера ещё ему мыслилось и представлялось, оставался всего-то один-единственный друг на последнем курсе, надёжа и опора его, самый близкий и родной человек – Жигинас Серёга! Товарищ Кремнёва с первого курса почти, давний сожитель по комнате, единомышленник и едино-чувственник – как ему это всё наивно казалось, опять-таки, во что крепко верилось! – на которого он по простоте душевной так рассчитывал, так надеялся по окончании МГУ! Для чего? – понятно! Чтобы не заблудиться вдвоём и не пропасть, не сгореть на чужбине, в огромной и неласковой к иногородним гражданам Москве. Духовном центре мiра с давних времён и древней столице славян-русичей – да, правильно, так и есть! – которая, тем не менее, одиночек и слабаков не любит и не терпит, в два счёта прихлопывает как тех же мух. Она стольких лихих удальцов-молодцов уже перемолола и пустила по ветру, её покорить пытавшихся! А в одиночку с ней и вовсе сражаться без толку! – только людей смешить!…

И вдруг выясняется к ужасу, что друг решил его подло и цинично бросить на произвол Судьбы, предать в самый последний момент, променять на бабу; решил оставить в Москве совсем одного на растерзание всякой хищной и смрадной нечисти, рогатой и хвостатой, человекоподобной, которой тут без счёта повсюду крутится, во всех углах. От которой не спрячешься и не скроешься в одиночку, главное! – везде достанет!… Было от чего испугаться и загрустить, в пессимизм и тоску удариться…

35

– А ты же мне ещё недавно совсем говорил, вроде бы, что ни за что не уедешь из Москвы; мол, будешь и дальше в тур-клуб продолжать ходить, байдарками и походами там заниматься, туризмом в целом; уверял, что тебе это всё безумно нравится, и ты от этого не откажешься никогда, – уняв волнение кое-как и со страхом справившись, спросил Максим Жигинаса надтреснутым и печальным голосом.

– Говорил, да, правильно, – я и не отказываюсь от этого, – поморщившись, лениво принялся оправдываться Серёга, стыдливо пряча глаза. – Но… время быстро бежит, Макс, и всё вокруг стремительно меняется тоже. Меняются, увы, и наши приоритеты и планы… Да, я не хотел, не планировал уезжать из Москвы, к которой здорово привык за время учёбы, – видит Бог, не хотел. Мечтал и дальше тут оставаться – байдарками заниматься, туризмом, как раньше: ты правильно всё говоришь, абсолютно правильно. Жить я мечтал в своё удовольствие, одним словом, время длить счастливое, студенческое, как можно дольше. Всё верно, всё так, всё справедливо и точно… А для этого бабу нормальную мечтал себе здесь найти – москвичку какую-нибудь одинокую и некапризную с квартирой, и у неё прописаться, корни пустить. Чтобы почву твёрдую под ногами перво-наперво обрести, надёжный фундамент почувствовать, на котором бы можно было впоследствии что-то путное построить, в том числе – и семью.

– Но… не получилось у меня это, нет. К радости или горю – не знаю. Москвички – они норовистые и гонористые все, как я для себя понял… и очень капризные, плюс ко всему, расчётливые: за жильё своё опасаются, не верят нам, иногородним парням, в наших чувствам к ним сомневаются, в наших возможностях и способностях. Каждый иногородний парень для них – потенциальный жулик и аферист, охотник за чужим добром и имуществом. Оттого-то и держат они нас на большом расстоянии, как правило, близко к себе не подпускают. Я в духовном смысле имею в виду, не в плане секса: с этим-то как раз у них всё нормально… Да и деньги они любят – страсть! Большие деньги им всем подавай, цветы и подарки разные, такси, театры и рестораны, а они будут думать ещё и выгадывать: нужен ты им, не нужен, выгодный жених или нет, достоин их красоты и жилплощади!…

– Ну их всех, цац столичных, со всеми их претензиями и закидонами! Танцевать гопака перед ними до старости я не собираюсь: пусть другие пробуют… Короче, Макс! Я подумал-подумал, и решил по-другому пути пойти, иначе свою жизнь устроить. Расклад у меня такой: говорю с тобой предельно честно и откровенно как с другом. Мы с Иркой Левченко уже больше месяца как муж и жена живём на постоянной основе – ты знаешь. Она – нормальная, здоровая, работящая баба, любовница каких поискать, да и хозяйка отменная и заботливая, которую я давно уж для себя приметил – да всё тянул, дурачок, всё её на потом откладывал! Москвичек себе искал и обхаживал до последнего, повторю, – пропади они пропадом, суки ушлые и хитрющие!…

– А Ирка моя – не такая! В ней хитрости и расчёта и грамма нет! Для неё чувства, забота и преданность мужику – главное дело в жизни… Да, она – не москвичка, она – без-приданница, она старше меня на пару лет! И пусть! И что из того?! Кому какое до этого дело?! Зато у неё масса других достоинств – и каких!…

– Жить, правда, у неё тоже негде, да, согласен! В её серпуховской квартире, помимо отца и матери, ещё и её младшая сестра с мужем и 3-летнем сыном прописаны и обитают. Теснота там ужасная! Жильё для неё – больной вопрос! Она у меня бездомная по сути со студенческих лет – по общагам и съёмным квартирам всё мотается, горе горькое мыкает… А теперь она и вовсе беременная: полтора месяца уже, как ей врачи говорят. И рожать поэтому хочет в нормальных условиях – в собственной квартире то есть, а не в съёмной, откуда нас с ней в любой момент могут и попросить – с грудным-то ребёнком!…

– Вот и получается, Макс, что нам с ней надо кардинальным образом менять планы на жизнь: не мотаться по чужим углам и съёмным столичным квартирам, а своё жильё получать – и поскорей. А где – не важно… И работа нормальная нам нужна, постоянная и перспективная – понимай, а не временная и не случайная, какую нам с тобой предложили на распределении. Подержат тут в Москве с годик, и то – в лучшем случае, а потом куда-нибудь ушлют к чёрту на кулички. А отказаться будет нельзя: мы же с тобой здесь будем людьми подневольными, командировочными, а значит – без-правными как те же бродячие псы…

36

– Я про это отцу и рассказал всё в подробностях, когда гостил у него на каникулах по его приглашению. Батюшку-то я до этого пару лет не видел – только письма ему писал, да получал деньги. Ехал к нему с опаской тайной: как там всё у нас сложится. У него же своя семья, как-никак, жена молодая, дети, которым я и даром не нужен, Так я думал, во всяком случае, на такое настраивался в пути… Но там, знаешь, встретили меня достаточно приветливо и радушно на удивление; причём, все: и хозяева, и дети, мои единокровные сёстры. А отец так вообще от меня не отходил, когда был дома, – слушал меня внимательно во время бесед, дотошно и делово вникал в проблемы… И ему очень не понравилась, Макс, признаюсь честно, моя затея с Москвой и временным столичным трудоустройством. Он обозвал это блажью и глупостью молодой, забавой, и в конце посоветовал всё переиграть, пока ещё не поздно. Переехать к нему в Чернигов предложил, чтобы обосноваться в их городе уже капитально с ним рядом. Вместе-то, дескать, веселее будет земное бремя нести. С жильём обещал помочь, с работою…

– Я поначалу-то с недоверием к его словам отнёсся, с прохладцей даже, и согласия сразу не дал: вернулся в Москву с надеждою тут всё как надо уладить, и побыстрей. Тяжело всё-таки перестраиваться на ходу, прежние планы менять – сам, поди, знаешь… Ну, а потом, когда понял, что с бабами-москвичками мне ничего не светит, когда с ними к окончательному итогу пришёл, для себя без-радостному, – тогда-то на Ирку с горя и переключился, вырвав её у хорошего парня из лап. И не пожалел ни грамма: Ирка стоит того. Золотая и ломовая баба, честно тебе признаюсь, Макс, как на духу. Хороша и в быту, и в постели, “и в работе, и в сражениях”, как говаривал Маяковский. Я пожил с ней месячишко сладко, будто в борделе, понежился, “клубничкою” попитался, в домашнем деле её проверил. И решил, что лучше бабы мне уже не найти, решил её после этого взять в жёны… Ну а поскольку ни у неё, ни у меня в столице своего угла нет, и рассчитывать нам тут не на что совершенно, – то я и вспомнил про своего отца и его заманчивое предложение в Чернигов на ПМЖ переселиться, пока ещё есть такая возможность, пока я – высококвалифицированный молодой специалист с дипломом МГУ. Перспективный кадр, понимай, и особо-ценный. Короче, поехал к нему опять, дал согласие окончательное и всё там утряс довольно быстро за неделю.

– А там, как выяснилось, мне уже даже и место нашли добрые люди, и квартиру однокомнатную в самом центре города по просьбе и инициативе батюшки для меня подобрали. Лепота! «Переезжай на родину предков с молодой женой, Сергей Вильямович, – сказали. – Живи тут у нас, не тужи – и ни о чём плохом не думай. Королём тут будешь у нас ходить – не то что в столичной Москве, где выпускников МГУ как собак нерезаных»…

– Ну а что? Они правы все, друзья-сослуживцы отцовские. Чернигов – старинный, очень красивый и зелёный город, почти-что курорт. Стоит на реке Десна, к тому же, достаточно широкой и многоводной; парков в нём много, соборов и церквей, воздуха чистого. Красотища неописуемая! А заводов и фабрик там нет совсем: все они на востоке и юго-востоке Украины стоят и небо коптят, в Ново-России так называемой. У нас же на севере красота и чистота, покой и уют первозданный. А что ещё человеку надобно для счастья! – правда ведь… И с продуктами в Чернигове не хуже, чем в Москве, вообще со снабжением. Украина есть Украина – благодатное место с её метровыми чернозёмами и райским климатом. Там у нас простую палку в землю воткнёшь весной – и она сразу же зацветёт и заплодоносит, а потом и обильным урожаем тебя накормит: черешнями, абрикосами или грушами. Украина – это ж мiровая житница, Божий край. Недаром за неё уж столько веков война между соседями ни на живот, а на смерть ведётся…

37

– Ну а зачем, на кой ляд ты тогда всё это дело затевал? – с распределением-то, – внимательно и до конца выслушав друга, спросил его окончательно деморализованный и упавший духом Кремнёв, дождавшись наконец паузы. – Меня зачем в эту тухлую контору впутал-втянул? А теперь вот бросаешь на произвол Судьбы как вещь ненужную.

– Меня втянули – я тебя втянул, – невозмутимый ответ последовал. – Казаков с Кокиным предложили мне вместе с ними работать пойти – я и согласился сдуру. Потом и про тебя сразу же вспомнил, тебе пришёл и вариант озвучил. И ты дал добро в итоге, хотя мог бы и отказаться: время подумать было. Не силком же я тебя туда затягивал, Максим, не обманом, – правда ведь? Чего теперь-то с больной головы на здоровую перекладывать и искать виноватых? Пустое это занятие, согласись… А потом, в январе-месяце мне это предложение очень даже заманчивым показалось: не уезжать пока из Москвы, тут ещё какое-то время вольным соколом покрутиться, не рвать резко с прошлым, пока молодой и свободный ещё. Я за него, за предложение, и ухватился с радостью. А почему нет? Я ведь тогда ещё одиноким был, холостым, и отвечал за себя одного только. А теперь, когда я наполовину уже женатый как бы, семьёй обзавёлся и намерен и далее свою семью укреплять и укрупнять, – так вот, теперь мне это место работы хорошим совсем уже не кажется – без прописки и без жилья. Теперь мне уже не о себе, а о жене и будущем ребёнке думать надобно, гнездо своё собственное вить поскорей, а не по чужим углам и хатам мотаться…

– Ну-у-у, в общем, поеду в министерство на днях, к какому эта контора относится, – и получу себе там открепительный лист на руки. Решено! Мне это легко будет сделать – с украинским-то паспортом: украинцев там не держат и не принимают – знаешь ведь. Так что всё как нельзя лучше складывается: не будет мороки в будущем ни мне, ни тебе, ни отцу твоему, Александру Фёдоровичу. Ему ведь тоже, поди, не больно-то и охота меня к себе прописывать. И правильно! На хрена я вам сдался, хороший такой… Вот я и получу себе свободный диплом летом, чтобы голову тут никому не морочить, последние деньги от МГУ в нашей кассе возьму, соберу вещи – и в июле поеду с Иркой к отцу в Чернигов, где меня уже ждут, где всё для меня приготовлено… А Москва! Ну что ж, жалко конечно из красавицы-Москвы уезжать, спору нет, жалко! Но что делать-то, Макс, что делать? Все хотят тут остаться, буквально все! – да только не всех оставляют. Москва – она ж не резиновая и не бездонная… А ты пока одинокий, пока не завёл семью, – ты пробуй: тебе будет проще это сделать. Так что дерзай давай, друг сердечный, – удачи тебе! Покрутись тут ещё пару-тройку годков, тёлок столичных потрахай – посклоняй их к сожительству и прописке. Может, что-то у тебя и получится путного с ними и со столицей. Я же буду к тебе приезжать – в гости. Надеюсь – примешь?…

Разговор после этого сам собой и затих. Разговаривать стало не о чем. Уставший Серёга в свои погрузился мысли, с будущей семьёй уже крепко-накрепко связанные и с Хохляндией, со скорым переездом в провинциальный Чернигов из Москвы. А Максим – в свои, пока ещё столичные, да, но отчего-то крайне-тягостные и неприятные тем не менее. Он-то пока ещё был москвичом, это – правда, и не планировал в будущем покидать столицу по примеру слабака-Серёги, в родной Касимов на жительство перебираться – к сердобольным родителям под крыло. Но почему-то это обстоятельство не сильно радовало его и гордостью не отдавалось в сердце. Он, бедолага брошенный и бездомный, уже тогда, в апреле-месяце, предчувствовал огромные трудности, что встанут на его тернистом и кремнистом, без-помощно-одиноком пути, огромные потраты денежные, лишения, унижения и нервотрёпку, что ему предстоит пережить прежде, чем он достигнет желанной цели…

38

Предупредив Кремнёва о своём намерении отказаться в скором времени от распределения и от Москвы, довольный Жигинас после этого покинул обескураженного товарища: по Университету пошёл слоняться, на факультет от нечего делать забрёл, потом поехал в Сокольники – беременную Левченко с работы встречать и кормить её ужином. Максим же опять остался один – со всеми своими трудностями и проблемами в обнимку. И по инерции он принялся думать над своей горемычной судьбой, и попутно клясть ничтожного Жигинаса…

«Вот же гнида двуличная, подлая! – обессиленно думал он, распластавшись на койке. – Заманил меня в чуднушку зимой, в какую-то левую и гнилую контору устроил – а сам теперь как заяц шмыгнул в кусты, идёт теперь на попятную. Выкручивайся, дескать, тут один, Максим, самостоятельно выкарабкивайся из выгребной ямы, а я тебя навещать буду. Мне, дескать, эта контора не нравится: родители мне другую нашли – с квартирою и с пропиской. А ты – давай, мол, ты – пробуй, ты ж у нас – м…дачок! Поэтому, крутись тут и вертись один, без меня, дерьмо в одиночку кушай. Может, это на пользу тебе пойдёт. Глядишь, что-нибудь у тебя и получится!… Молодец! молодец! Ловко придумал, поганец! Сам-то себе открепительный лист получит в два счёта – и сразу же ляжет на крыло: в Хохляндию умотает на ПМЖ и на всё готовенькое. А мне-то что тут осенью одному делать? как одному из дерьма выбираться, в которое он меня, полностью ему в январе доверившегося, погрузил?…»

«Я Кокина с Казаковым лишь поверхностно знаю – так: привет, привет, и всё. За время учёбы не имел с ними никаких общих дел, не пересекался нигде и никогда, на одной кафедре не учился. Кто они мне, и кто я им? Временный и случайный попутчик, который им и даром не нужен по сути как новый товарищ и друг: они же с первого курса вместе учатся и живут, из одного города в Москву приехали – и прекрасно себя вместе чувствуют. Я для них стану обузой, помехой с первого дня, третьим лишним, от которого они будут всеми способами избавляться и отгораживаться: это ж и ребёнку понятно…»

«Значит, квартиру здесь мне надо будет искать и снимать одному. И одному же её и оплачивать всё время, без Жигинаса. А это такие деньги немереные, ломовые! Однушка, по слухам, даже и на столичной окраине от 70-ти рублей и выше стоит, которую ещё надо найти, не попасть в проссак. А как это сделать? – если у меня в Москве ни родных, ни знакомых… Есть товарищи-москвичи, правда, знакомые по секции и факультету парни, – но как-то неудобно к ним с подобными вопросами обращаться, просьбами личными, обременительными, которые не укрепляют дружбу, наоборот – губят её. Да и не люблю я кланяться и просить: каким-то ничтожеством себя в такие минуты чувствую, нищим бомжом, попрошайкою… А потом, сколько придётся эту квартиру снимать, сколько по чужим углам мыкаться? Год, два, три? – или гораздо больше? Это ж только на оплату чужого жилья и будешь всю жизнь работать, на процветанье чужих людей. А сам при этом будешь лапу сосать да перед каждою гнидой кланяться, перед алкашами запойными, кто работать не хочет совсем, но у кого в столице лишняя жилплощадь имеется… И выхода – никакого, главное, из этого унизительного и дурацкого положения, никакого просвета впереди, перспективы. Квартиру мне в этой говённой конторе никто не обещал, никто не обещал и прописку: про это даже и разговора не было… Ну и какого ж рожна, спрашивается, я туда попёрся, дурилка картонная, чего хорошего мечтаю там поиметь?! Нет у меня на этот прямой и законный вопрос ответа…»

«Что Кокин с Казаковым туда пошли? – мне понятно. Они-то оба не дураки: им надо время выиграть и не уезжать пока из Москвы, под носом у научного руководителя надо несколько лет покрутиться. Чтобы потом в Университет же опять и вернуться, уже в качестве аспирантов, и прописаться тут в Доме студентов, опять москвичами стать. А у меня таких стратегических планов нет и в помине. Мне аспирантура с наукою не нужны, не интересны совсем: я ими насытился за 5 студенческих лет по горло. Хватит!… Значит, выход из этого тупика, из этой без-смыслицы у меня гипотетически будет только один – будущая женитьба на москвичке. Иных возможностей и лазеек для таких олухов как я нету…»

«Но мне этот единственный вариант не подходит категорически: у меня уже есть невеста – Мезенцева Татьяна Викторовна, которую я не предам никогда и ни за что, которую не намерен ни на кого менять даже и под страхом смерти! Тем паче, на какую-то кичливую москвичку с квартирой, допустим, дуру тупую, безмозглую, которая и мизинца Мезенцевой не будет стоить, от которой меня стошнит!…»

«…Значит, и ловить мне там абсолютно нечего, на этой сраной фирме, и надо поскорее оттуда бежать, уносить ноги, пока не поздно. Как это намерен сделать вскорости ушлый и расчётливый Жигинас – дружок мой ситный и изворотливый!… Только он-то, мерзавец, получит себе открепительный лист легко и быстро, и без проблем, как коренной хохол, – а мне-то что теперь с той поганой фирмой делать, жителю России? Мне под каким предлогом увольняться, просить себе свободный диплом в министерстве, свободное распределение, чтобы потом самостоятельно трудоустраиваться? Хрен два кто разрешит мне это сделать теперь, когда все бумаги уже подписаны и подшиты, пущены в дело. Скандал на факультете будет огромный, как представляется… Да-а-а! подложил мне свинью Серёга за всё то хорошее, что у нас с ним было, нечего сказать! – большого такого, породистого хохлацкого кабана! И сделал это по дружбе и от души, гадёныш подлый и недоделанный! Знал бы я в феврале, что он так поступит, что нагло кинет меня, – я что-нибудь посерьёзнее себе бы нашёл, куда-нибудь в Подмосковье распределился бы. Места там были…»

39

В этот момент трагедийный и чрезвычайно-муторный в психологическом плане Максим почему-то Васю Воронова вдруг вспомнил – чудаковатого однокашника своего, с которым близко сошёлся и подружился на четвёртом курсе, когда в башне год целый жил и общался там с Вороновым почти каждый вечер, трепался с ним по душам на кухне.

Василий был рабфаковцем, как и Вовка Козяр, поступил в МГУ после Армии, где служил в специальных элитных войсках, про которые не любил рассказывать почему-то. Родом он был из Владимира, из семьи потомственных лесорубов. Был ужасно здоровым двухметровым красавцем-богатырём под 120 килограммов веса, имевшим косую сажень в плечах и на спор рвущим толстенные верёвки руками. И не мудрено: обе лапищи у него были размером с большую сковороду, а силища как у буйвола! Он бензопилой «Дружба», как ребята-стройотрядовцы про него рассказывали, работал как перочинным ножиком, пудовые брёвна один таскал, с топором управлялся знатно и профессионально: с детства был к плотницкому ремеслу приучен… Но в лесорубы он не пошёл, как его просили о том родители, – захотел учиться. Книжки очень любил: скупал их в Москве в букинистических магазинах в огромных количествах и переправлял домой, боясь воровства. Надеялся, парень, под старость, когда заимеет свой дом, создать себе там личную библиотеку как у профессора, которых он боготворил, на которых очень хотел быть похожим.

Поражало в Василии ещё и то, что он, хотя и учился на историческом факультете, но больше-то тяготел к философии: философы больше были ему по душе – и русские, и европейские, – их мудрёные сочинения он читал и скупал охотнее авторов-историков. И разговаривать про них часами мог с приятелями по вечерам: учёные историки во главе с Карамзиным от него подобной чести не удостаивались…

40

Воронов невзлюбил Жигинаса с первого дня, как только на одном этаже башни с ним очутился, и вынужден был каждый вечер его лицезреть, “терпеть, как он сам говорил, Серёгину поганую рожу”! До этого-то он его редко на факультете видел и плохо знал: они все три курса учились в разных группах и даже разных потоках! А тут их словно бы на смех свела Судьба – да близко!

Не удивительно, что встречая Серёгу вечером на этаже, на кухне или в умывальной комнате, Воронов непроизвольно начинал беситься, выходить из себя. И начинал сразу же задирать Серёгу, которого он по имени ни разу не называл, только по кличке: “Зяма”.

– Надоел ты мне уже, Зяма, хуже горькой редьки! – с ухмылкой недоброй говорил он ему. – Какого х…ра ты у меня вечно под ногами крутишься, мозолишь мне глаза?! Я когда тебя вижу по вечерам – долго уснуть потом не могу: у меня от твоего вида мерзкого надолго настроение портится.

А бывало, и погрознее скажет: это когда рассерженный Жигинас начинал вдруг с дерзким вызовом на него смотреть – стращать как бы.

– Ещё раз ты на меня так посмотришь, Зяма, – грозно подступал к нему Вася, стискивая пудовые кулаки, – ты у меня вообще окосеешь, глаз лишишься, понял. Гнида сушёная, мерзопакостная!

Жигинас бесился, ясное дело, из-за такого крайнего с собой обращения, которого он не терпел и не прощал никому, – но с гигантом-Вороновым поделать ничего не мог: тот бы его раздавил как цыплёнка – и не заметил бы этого. Но однажды Серёга не вытерпел всё же – огрызнулся обидчику. И получил от Васи по полной в ответ, что чуть было на тот свет не отправился и Богу душу не отдал…

41

Произошло это так, если уж описывать тот роковой случай поподробнее. Однажды вечером жильцы 20-го этажа башни высыпали в коридор в полном составе, чтобы сообща обсудить простой бытовой вопрос: уборку подсобных помещений. Старая уборщица уволилась от них, а новую ещё не взяли. Вот студенты-старшекурсники и должны были сами туалет, кухню и ванную комнату на этаже убирать – пока не появится у них новая тётя Мотя со шваброй. А для этого надо было расписание уборок обсудить и очерёдность.

Парни вышли в коридор лениво и стали по очереди предлагать варианты уборки. Высказал своё предложение Козяр Володька, помнится, за ним – Меркуленко, Кремнёв, Богатырь, Гацко и другие взяли слово. Но когда дошла очередь до Жигинаса, и он начал что-то своё предлагать, – так Воронова аж всего затрясло и передёрнуло от злости.

– И этот долбак ещё что-то там стоит и тявкает невразумительное, – тихо, но очень зло прошипел он, играя желваками и недобро посматривая на Серёгу. – Как будто его кто-то тут будет слушать и понимать!

– Да заткнись ты, наконец, лапотник деревенский, чумазый! – не выдержал и взорвался гневом и ненавистью Жигинас, побагровев в два счёта. – Надоел ты уже мне со своими подколами и придирками идиотскими, до печёнок достал! Цепляется каждый Божий день и цепляется, сволота владимирская!

– Ты это кого сейчас сволотой назвал, козёл очкастый, вонючий?! Идиотом, к тому же, лапотником деревенским, чумазым! Да я тебя удавлю, сука, за такие слова! Башку твою откручу дурацкую и в окно выкину! – взорвался в свою очередь и Васька злобой вселенской и яростью, теряя контроль над собой, и тут же набросился на Жигинаса всей массой, схватил его руками за горло и сдавил так, что у Серёги кадык хрустнул и глаза на лоб от боли полезли, из которых слёзы потекли ручьями как из прохудившейся банки вода. Он бы испустил дух, скорее всего, через пару-тройку секунд задохнулся бы и умер, – если бы не товарищи, стоявшие в коридоре, которые дружно набросились на рассвирепевшего Ваську и оттащили его от зарвавшегося пацана, всем мiром потом успокоили.

– Чего ты всё вяжешься-то к нему, Вась?! Сдался он тебе, доходяга убогий! – долго уговаривали потом разошедшегося не на шутку Воронова все жильцы 20-го этажа, но больше всех – Меркуленко с Кремнёвым, конечно же, ближайшие к Жигинасу люди. – Серёга – нормальный пацан, компанейский, покладистый и не шумный. Не курит, парень, не пьёт, в комнату срамных баб, как другие, по вечерам не водит. Жить с ним и ладить можно – поверь нам: четвёртый год уж с ним бок о бок живём, проблем и неприятностей не имеем.

– Нормальный, нормальный! – зло отвечал на это Василий, недовольный, что его от обидчика оторвали, не позволили того задушить. – Эта тварь хитрожопая и лицемерная Вас когда-нибудь с потрохами продаст обоих – и не поморщится, не поперхнётся, падла! Продаст, а потом опять купит, но уже за меньшую цену. А потом опять продаст – гешефт на вас, м…даках, сделает. А вы всё его защищаете, всё нахваливаете наперебой, мерзавца подлого и двуличного, который вам непременно когда-нибудь подложит свинью, непременно! Попомните тогда мои слова, парни, – да уже поздно будет!…

42

Не известно, как отнёсся Меркуленко к пророческим словам Воронова, а Кремнёв не поверил тогда не на шутку разошедшемуся Василию – подумал, что тот чудит, возводит на неприятного и слабого человека напраслину: такое, порой, бывает с людьми кем-то и чем-то озлобленными до предела… Однако ж последней университетской весной, до мельчайших подробностей вспомнив тот инцидент в коридоре башни и те слова товарища и однокашника, он уже сильно засомневался в собственном неверии: когда Жигинас его так подло и цинично надул, действительно, Кокину с Казаковым почти что продал, своим кунакам кафедральным…

Вот тогда-то Максим и вспомнил ещё раз Воронова Василия, убедился в правоте его слов, основанных на интуиции и Тайном Знании. И зауважал однокашника после этого куда больше даже, чем прежде, – за его недетскую прозорливость именно, расцветшую не по годам…

Глава 7

1

В начале марта-месяца, когда 5-курсник Кремнёв мысленно уже отсчитывал дни до конца учёбы и сильно грустил-печалился из-за этого, терял последние остатки бодрости и силы, администрация Университета решила вдруг провести в общежитии Главного здания косметический ремонт жилых помещений. И начали тот ремонт с верхних этажей зон «Б» и «В», с 18-го по 15-й этаж включительно.

Студентов и аспирантов, тихо и мирно проживавших там, коменданты начали спешно разбрасывать по другим корпусам и зданиям Дома студентов. Выселили и блок Кремнёва в полном составе, не дав парням спокойно дожить до конца учёбы и спокойно же выпуститься на волю с дипломом и нагрудным знаком в руках. Гадёныш-Меркуленко, тайно собрав вещи и не попрощавшись ни с кем из бывших друзей и соседей, перебрался с братушками-хохлами на Шаболовку, в ДАС, о чём ранее уже говорилось. Ну а Кремнёва и Жигинаса переселили в соседнюю зону «Ж» – 9-этажную пристройку к зоне «В», где им вдвоём аж целый блок на первом этаже выделили, так что у каждого было теперь по отдельной комнате. Красотища!… А если учесть, что Жигинас в это время начал уже с Левченко жить на постоянной основе, и общажная комната ему была не нужна, фактически, – то и выходит, что Кремнёв получил себе в марте-месяце в личное пользование отдельную 2-комнатную квартиру со всеми удобствами. Настоящий подарок преподнесла ему Судьба напоследок – да какой! Живи, как говорится, и не тужи, Максим, веселись и радуйся, парень, и хотя бы под конец учёбы себя человеком почувствуй, отдохни от товарищей и друзей, от надоедливого их присутствия рядом…

Но ни радости, ни веселья, повторим, у героя нашего не было ни грамма на лице и на сердце. А всё было с точностью до наоборот – пессимизм и тоска ужасная одолевали в тот прощальный момент его, душу мятежную и беззащитную поедом ели. Он слонялся по блоку сутками как приговорённый на казнь – одинокий и неприкаянный молодой человек, всеми брошенный, преданный и забытый, бледный, худющий, больной! – и мучительно отсчитывал дни и часы до конца июня. Страшного времени, понимай, когда его как котёнка паршивого коменданты с вещами на улицу вышвырнут – и тут же забудут про него, умоют руки. И они забудут, и педагоги прежние, и друзья – товарищи по общаге, спорту, курсу и кафедре.

И тогда – хана! – как говорят евреи. Конец без-печной и без-шабашной юности, в которой у него было всё, что только душе угодно! – цель великая и духоподъёмная стать крупным учёным-историком, учёба, спорт, любимая девушка и уважаемые кругом люди, преподаватели и студенты, товарищи и друзья, знакомством с которыми он очень гордился все 5-ть студенческих лет, благодарил Бога! Это всё разом исчезнет летом как райский и безмятежный сон, как красочный мираж в пустыне. И не останется уже ничего и никого в новой самостоятельной жизни, что его вдохновляло и радовало все прежние годы, вызывало уважение к самому себе – студенту Московского Университета. В июле-месяце от всего этого богатства и благолепия не останется и следа, и он будет в Москве никому совершенно не нужен со всеми своими знаниями, дипломом и нагрудным знаком. Ни-ко-му! А всё оттого, что у него не будет тут ничего – ни угла, ни близких людей, ни той же работы, фактически! И всё придётся опять начинать с нуля, с чистого листа по сути… А хватит ли у него на это начало сил и возможностей, запала внутреннего, энергетического, упорства, стойкости и воли?… Кто ж знает? кто скажет? кто даст путный и толковый ответ? В молодую самостоятельную жизнь, словом, он должен будет вступать один-одинёшенек, не рассчитывая ни на кого, – на чью-либо помощь дружескую, совет и подсказку!…

2

Но больше, но сильнее всего в этом прощально-траурном деле его страшило и напрягало другое. Мезенцевой Тани уже не будет рядом – АНГЕЛА-ХРАНИТЕЛЯ его, его СВЕТОНОСНОЙ и ЛУЧЕЗАРНОЙ БОГИНИ! И, одновременно, по-настоящему дорогого и духовно-близкого человека, почти что родной сестры – так именно ему с первого дня и казалось! Чудной и милой девушки, труженицы великой, красавицы и умницы, которая, сама того не ведая и не подозревая, крепила и подпитывала его на истфаке, на учёбу и спорт вдохновляла, на трудовые свершения летом. К ней он последние 4 года как стебелёк к солнцу тянулся, или как тот же ребёночек-грудничок тянется к своей матушке в надежде получить от неё всё, что только душе угодно.

И вот теперь этого “несмышлёныша-грудничка” от матушки родненькой силком отрывают-оттаскивают будто бы злые люди. И мальчугану страшно становится из-за этого, ужасно тоскливо, одиноко и без-приютно во враждебном и холодном мiре, где повсюду волчьи законы правят бал, где сильные вечно пожирают слабых, и где каждый хочет каждого поработить и за счёт порабощённого обогатиться. Не удивительно, что все мысли его, “мальчугана зелёного и без-правного”, были только о ней – о своей защитнице и кормилице. И о счастье, о рае земном, которого он лишается вместе с её потерей…

«Где она теперь, моя дорогая Танечка? – по тысячу раз на дню терзался он одним и тем же вопросом. – Куда её переселили, и где мне её теперь искать? Хоть бы одним глазком взглянуть на неё – и жизни и весне порадоваться, как раньше. Ведь это последняя моя университетская весна, и другой такой уже не будет больше: это же как дважды два ясно… Но Тани нет – и радости тоже нет, ни радости, ни покоя. Неужели же это всё – конец? Неужели у нас с ней и вправду так всё и закончится глупо и смешно, не начавшись даже?… А как тогда дальше жить – одному? И для чего жить? – если у меня всё лучшее за последние годы – чистейшее, добрейшее и светлейшее! – было связано исключительно с ней одной? Не с Жигинасом и не с Меркуленко хитрожопыми – Бог бы с ними совсем! – а именно с ней, Мезенцевой Татьяной Викторовной: теперь-то я это ясно вижу и знаю! Она была единственным светом в моём окошке! – единственным! С ней бы я горы сдвинул, чёрту рога свернул! – оставайся она по-прежнему рядом и близко… А без неё мне и с места не хочется сдвинуться, до Манежа или до той же “стекляшки” дойти – чтобы узнать там последние новости на факультете… На диплом и практику плюнул, на гос’экзамены болт забил – ужас! ужас!… А как же я работать-то осенью стану, в новый коллектив входить? – с таким-то моим мерзопакостным настроением…»

3

В марте-месяце, помимо переезда на новое местожительство в зону «Ж», в жизни героя нашего произошло и другое немаловажное событие, которое – помимо того, что заметно встряхнуло и оживило упавшего духом Кремнёва, если не сказать взбудоражило, – внесло в его одинокую молодую жизнь ещё и немалую долю трагизма, граничившего с шутовством, с трагикомедией. В марте болтавшийся без дела и цели Максим неожиданно был приглашён своим давним товарищем по легкоатлетической сборной, аспирантом журфака МГУ Терлецким Павлом, на закрытый просмотр фильма «Странная женщина», проводившийся в одном из павильонов киностудии «Мосфильм» для её руководства и некоторых высокопоставленных гостей из мин’культа и отдела культуры ЦК КПСС. Фильм этот тогда только-только был закончен маститым советским режиссёром Юлием Райзманом, Героем Соц’труда и шестикратным лауреатом Сталинской премии, рекорд которого не смог превзойти даже и великий Иван Пырьев, тоже 6-кратный Сталинский лауреат. Понятно, что фильмы такого мэтра-небожителя вызывали неподдельный и жгучий интерес у публики: их ждали, на них шли, их жарко и бурно обсуждали на ЦТ и в прессе. А тут и вовсе закрытый показ – первый, по сути! Кремнёву, таким образом, его дружком-журналистом (родители которого работали в руководстве «Мосфильма») была оказана великая честь приобщиться к когорте избранных культурологов-интеллектуалов. Тех богемных москвичей, понимай, кому посчастливится первыми увидеть и оценить новый фильм мастера задолго до того, как он выйдет в прокат и станет доступен широкой публике.

Максим, хоть и был не в себе, как бетонной плитой придавленный жуткой и тотальной депрессией, но капризничать не стал – согласился на приглашение посмотреть новый фильм в компании старого друга, которому симпатизировал, вместе тренировался уже много лет, плотно и душевно общался; с которым в осеннее заграничное турне даже съездил, поколесил по Европе. И после просмотра он ни сколько не пожалел, что потратил два с лишним часа на кинопремьеру. Наоборот, от души поблагодарил Терлецкого Пашу за оказанную ему честь – потому как фильм ему очень понравился, ну просто очень!

Это было мягко и скромно сказано сразу же по горячим следам, когда ещё в голове и душе не улеглись киношные страсти-мордасти. В действительности же Максим вышел из душного и переполненного зала совершенно другим человеком, принципиально другим: решительным, безрассудным и волевым, способным на самые дикие и отчаянные поступки. Прозвучит невероятно и неправдоподобно даже, но глаза его вновь загорелись горним святым огнём, а внутри обнаружились прежняя удаль с напором, ухарство, кураж и воля, которые ещё с осени дружно покинули его. Подумалось – безвозвратно.

А оказалось, что нет: есть ещё у Кремнёва запас жизненных сил – и не маленький, и не пустяшный, не одноразовый! Фильм Райзмана обнаружил и воскресил их, вытащил из кладовых кремнёвского естества на Свет Белый, Божий. И, одновременно, фильм указал ожившему и взбаламученному Максиму прямой, благой и единственно-верный к личному счастью путь, без-компромиссный, святой и праведный: путь решительной и упорной борьбы за дорогого и любимого человека!!!

По этой существенной и достаточно веской причине, дорогие мои читатели и друзья, у автора нет никакой возможности пройти эту судьбоносную для главного героя картину стороной, ограничившись лишь краткой её аннотацией. Хочешь, не хочешь, – а надобно поподробнее остановиться на данном кинохите второй половины 1970-х годов – чтобы понять причины такого его поистине магического воздействия на душу и сознание влюблённого парня, отвергнутого любимой девушкой…

4

Итак, главной, стержневой темой фильма «Странная женщина», по мысли авторов: Габриловича-сценариста и Райзмана-режиссёра, – стала вечная проблема ЛЮБВИ, её глубины и качества, как и проблема взаимоотношений между мужчиной и женщиной в современном подчёркнуто-эмансипированном мiре, свободном от сентиментальности и гендерных предрассудков, от дуэлей, пистолетов и шпаг. Сам же фильм конструктивно состоит из двух неравнозначных серий, или из двух частей. Первая часть достаточно примитивна по смыслу, мелка, плоска и пошла – потому что затаскана и заезжена многократно беллетристами и режиссёрами: оскомину набила уже у зрителей и у читателей. Вторая часть – и вовсе сказочная, почти что вздорная, в которую мало верится поэтому, которая до конца досматривается с трудом.

В первой части главная героиня, Евгения Михайловна Шевелёва, 33-летняя ухоженная москвичка из богатой семьи, у которой дом – полная чаша, а муж – богатенький делец со связями, – так вот эта сытая и гладкая дама начинает беситься с жиру. Почему? – понятно! В неполные 18-ть лет она, тогда ещё провинциальная студентка-первокурсница, на зависть своим общажным подружкам лихо выскочила замуж за респектабельного москвича, заметно старшего её по возрасту: вступила в брак по расчёту, если вещи своими словами называть, из-за прописки. Этот любвеобильный москвич привёл её в свою семью и прописал в своей квартире сразу же и без условий, сравнял с собой в смысле статуса – поступил с ней по-честному, понимай, надеясь и на её порядочность тоже. И она, счастливая и гордая, начала после этого жить – не тужить, гордиться собой и Судьбой. Ну и радоваться одновременно, что получила всё и сразу, минуя лимитную маяту, больше на каторгу похожую. На радостях она даже родила москвичу ребёночка, чтобы успокоить супруга и его сварливую мать, не давать им повода в себе сомневаться.

Но потом, по прошествии времени, её, уже достаточно оперившуюся и заматеревшую в Москве мадам, вдруг начинает заедать смертельная тоска от переизбытка любовных чувств и энергии, не находящих выхода. К мужу она охладела, ясное дело, да и нет его рядом с ней на постоянной основе. Он, ответственный работник Внешторга, не вылезает из загранкомандировок, ведёт там без-конечные переговоры неделями, а то и месяцами. Дома же всем заправляет ненавистная свекровь, как и раньше, которая даже и внука гнёт под себя, воспитывает его по своим житейским лекалам и трафаретам, чем вечно бесит самолюбивую Евгению Михайловну, на глазах теряющую сына… И на работе у последней полный мрак: вместо престижной и прибыльной адвокатской профессии, о которой она мечтала-грезила со студенческих лет, Евгения Михайловна тянет лямку уже который год обыкновенным юрисконсультом в конторе, дурацкие советы спорщикам раздаёт, что её тоже бесит. Куда ни плюнь, одним словом, всюду “клин”, рутина и скука, серятина и мелкота! – хоть вешайся, или в прорубь ныряй! Или под поезд прыгай как Анна Каренина! Безделье – смертельная пытка для всякого физически-здорового человека с амбициями и с головой, и с чувствами нерастраченными, плюс ко всему, обилие которых её буквально захлёстывает…

5

И вот в этот-то крайне тягостный и напряжённый момент, когда героиня фильма захлёбывается от неудовлетворённости душевной и плотской, от тихой ярости и тоски, помноженных на переизбыток нерастраченных любовных чувств, повторим, в её серой и скучной жизни перед глазами Евгении Михайловны вдруг вспыхивает яркий-преяркий свет, сравнимый с солнечным. На горизонте появляется другой главный герой картины – талантливый столичный инженер-электронщик Николай Сергеевич Андрианов, знакомый мужа. Его блистательно, как и всегда, сыграл актёр В.С.Лановой, у которого за плечами уже были такие, например, знаковые и судьбоносные роли любовников-обольстителей, как князь Куракин в «Войне и мiре» и граф и флигель-адъютант Вронский в «Анне Карениной», принёсшие Василию Семёновичу заслуженную мiровую славу.

И в этой новой картине Лановой был сказочно хорош, одержимый работой видный советский учёный с горящими как у пантеры глазищами и чёрной окладистой бородой, и здесь показал себя первоклассным любовником-рогомётом – грозою озабоченных и похотливых женщин. Когда оголодавшая Евгения Михайловна однажды увидела его, – она поехала умом от стихийно-вспыхнувших чувств и полностью утеряла контроль над собой и своим мiрским поведением. Между ними стремительно завязывается роман, ради которого находящаяся в любовном угаре героиня фильма даже бросает постылого мужа в Берлине во время очередной его служебной командировки, куда он взял с собой и супругу по совету друзей – отдохнуть и развеяться. Но этот первый зарубежный выезд показался ей, нашей одержимой Женечке, настоящим адом. И она, став рабою любви и безумной маньячкой одновременно, творит ужасные глупости на глазах у всех. Вместо того, чтобы спокойно лететь в Париж и наслаждаться жизнью, она закатывает мужу сцену в берлинской гостинице, говорит, что не любит его, и давно, и